355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Ельянов » Чур, мой дым! » Текст книги (страница 12)
Чур, мой дым!
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 21:15

Текст книги "Чур, мой дым!"


Автор книги: Алексей Ельянов


Соавторы: Виталий Тамбовцев

Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 13 страниц)

Смерть Матрены Алексеевны

Как только закончился покос, я уехал на две недели во Всеволожскую, в дом отдыха по путевке от школы. Это было такое радостное событие, что я беззаветно отдался играм, суматошному веселью, походам за ягодами и горячей дружбе с моими новыми товарищами. Но праздник оборвался внезапно. Пришла телеграмма, в которой говорилось, что тетушка при смерти.

Когда я вернулся из дома отдыха, тетушка лежала на старой двухспальной кровати.

Она очень изменилась, высохла. Маленький лоб гладко, без морщин обтягивала пергаментная кожа. Запавшие глаза горели лихорадочным блеском.

В комнате было душно, противно пахло камфарным маслом и от всех вещей, казалось, исходил дурманящий запах тления. Я с трудом пересилил себя и подошел к тете поцеловать ее в лоб, но не смог дотронуться губами до желтой мертвенной кожи.

На стульях скорбно сидели тетя Дуся и бабка Саша. Матрена Алексеевна не шевелилась, и казалось, что она уже не дышит.

В комнату вошел дядя Никита. Мрачный, небритый, сгорбленный. Он кивнул мне, опасливо посмотрел на жену и осторожно опустился на табурет возле плиты. Матрена Алексеевна вдруг забеспокоилась, крошечная голова ее стала метаться по подушке, и неожиданно раздался жуткий истерический вопль:

– Мучитель мой, изыди! Задыхаюсь я!

– Ну что ты его гонишь, Матрена, – строго сказала тетя Дуся и виновато поглядела на дядю.

Тот быстро встал и вышел на улицу.

– Господи, чем он ее прогневал? Уже вторую неделю его видеть не может. Как только она чует, что он здесь?

Я тоже не понимал, в чем тут дело. Я только догадывался, что всю свою долгую жизнь тетушка что-то скрывала, несла в себе какое-то страдание, и дядя Никита мог быть тому виною.

Или, быть может, в предсмертной агонии ей виделись самые тягостные картины: трагическая смерть любимого человека, который бросился под поезд, потом нежеланное замужество, неродные дети, забывшие ее, как только стали взрослыми, и борьба, борьба за каждую копейку, за каждый шаг приближения к какому-то благополучию, к отдыху, который так и не наступил при жизни.

Винила ли она во всем этом дядю, сожалела ли о прожитом, кто знает?

Я смотрел на тетю, и казалось, что это не она лежит на кровати, совсем не та, расторопная, уютная и забавная старушка в своих куцых валеночках. Передо мной было уже существо из потустороннего мира, из непонятных и жутких далей, в которые смотрели строгие и блаженные глаза святых на иконах. Мне хотелось поскорее уйти из комнаты, чтобы ничего больше не видеть, не касаться никаких вещей, пропитанных смертью и запахом камфары. Все вдруг стало мне чуждым в этом доме, и я удивлялся, как мог прожить в нем столько лет: в такой душной и неприглядной комнате, спать на жестком кованом сундуке возле плиты, залитой коровьим пойлом.

Тетя умерла спокойно. Похоронили ее на старом немецком кладбище, в Ново-Саратовской колонии. В неказистый деревянный крест врезали крошечную икону Николая-угодника. Было холодно, и все приехавшие на похороны родственники и близкие знакомые спешно вернулись в нашу комнату с запахом камфарного масла.

На поминках дядя Никита сидел во главе стола, рядом со своим широкоплечим угрюмым сыном и шикарно одетой дочерью, которых я раньше почти не знал. Тут же сидел муж дочери, офицер, красивый, весь сверкающий надраенными пуговицами, новенькими погонами, какими-то значками, нашивками на рукавах и воротнике. Дядя тихо переговаривался со своими, чинно ел салат и время от времени вытирал усы полотенцем. Казалось, ничего не произошло и он справляет вовсе не поминки, а просто встречу с людьми, которых много лет не видел. И когда кто-нибудь сочувствовал ему, дядя делал скорбное лицо, и мне казалось, что он только притворяется опечаленным. Я заметил, что не только он был неискренен в горе, – почти все, кто сидел за столом, как только немного выпили, стали разговаривать о своем. Я почему-то тоже не чувствовал горя. И, как прежде в церкви, я только делал вид, что мне тяжело. Я распалял в себе это чувство и мучался из-за своего обмана.

Рядом со мной сидела бабка Саша, она слезливо утешала меня и нашептывала:

– Ты уже большой парень. Возьми свое-то. Потом поздно будет, видишь, сколько к нему понаехало. – Бабка незаметно кивала в сторону дяди. – Матрена не для него старалась, для тебя. Да ты и сам поработал немало. Не отступайся. А то живо обделят.

Я молчал, не зная, как отнестись к совету. Противно было думать о разделе имущества и еще противнее сказать об этом дяде. «Возьму только отрез на костюм, – решил я. – Но не сегодня, а как-нибудь потом». Чтобы не слушать скрипучий голос бабки Саши, я выбрался из-за стола и вышел на улицу.

Невдалеке глухо шумел черный лес. В полумраке, возле старой рябины, где обычно мы метали стог, торчала только жердь. «А Зорька как же?.. Что она будет есть зимой? Неужели без меня так и не успели перевезти сено?» – подумал я и направился в сарай. Открыл дверь, включил свет. Тускло вспыхнула маленькая электрическая лампочка.

Боже мой, Зорька! Что с тобой стало! Зорька лежала прямо в навозной жиже, здесь никто не убирал, наверное, уже с неделю. Навозом были перепачканы бока, хвост и огромный живот. Зорька скоро должна была отелиться. Из пустой кормушки торчали сухие прутья. Зорькина голова обессиленно лежала на влажном полу.

«Зорька, Зорюшка. Ты слышишь? Это я!» Медленно поднялась голова с белой звездочкой на лбу, повернулась в мою сторону, блеснули белки огромных влажных глаз. В них были страдание и затравленность. Я вдруг почувствовал, что меня душат слезы, и порывисто прижался к мягкой теплой морде моей Зорьки.

Ни сегодня, ни завтра, никогда…

Сразу же после похорон дядя с ожесточенным отвращением выбросил из дома все старые вещи, снес на чердак иконы, сам, без моей помощи, вымыл посуду, аккуратно подмел пол и, наказав мне ухаживать за телкой, спешно уехал в город. Он не возвращался четверо суток. А когда приехал, ввел в нашу комнату низенькую пожилую женщину с острыми колючими глазами. Женщина сразу же, как только вошла, брезгливо сморщилась и сказала полустрого, полукокетливо:

– Батюшки, какая тут у вас грязища.

Дядя виновато взглянул на свою обувь и пошел к порогу вытирать ботинки о тряпку.

– Да уж не одну неделю придется все отскребать, – снова заметила женщина, неприязненно оглядывая наше жилье. Я сразу понял, что ее слова обращены не только к дяде, но и ко мне и ко всему нашему прошлому – мол, не по-людски мы жили, а как грязнули.

– Познакомься, Шура, это племянник мой, – сказал дядя с вымученной улыбкой.

Дядя заметно изменился за прошедшие несколько суток. Он был в новом пальто, в новой шапке, необычно взволнован, суетлив, и еще он как будто стеснялся меня. Не смотрел в глаза, часто вытирал белым платочком аккуратно подстриженные усы.

– А, тот самый, – с наигранной мягкостью протянула женщина. – Очень приятно, очень приятно. Теперь будем жить вместе. Поставь-ка чайник на плиту, я тут варенья привезла, конфет… Небось Матрена-то тебя конфетами не баловала…

Я промолчал. Меня поразили слова женщины о том, что мы теперь будем жить вместе. С первого же взгляда она не понравилась мне, и я уже с трудом скрывал свою неприязнь.

Оказалось, что дядя привез из города новую жену.

Александра Ефремовна стала распоряжаться в доме так, будто и я, и дядя, и наша телка, и огород, и вещи, приобретенные Матреной Алексеевной, давно принадлежали ей.

Из города к нам стали приезжать родственники Александры Ефремовны. Они держались по-хозяйски, шумно, весело, пили вино, оставались ночевать с субботы на воскресенье. Мне не хотелось ни разговаривать с ними, ни веселиться. Я уходил из дому в парк или в гости к друзьям или подолгу бродил вдоль берега Невы, стараясь придумать какой-то выход, что-то предпринять.

Однажды, возвращаясь после долгой прогулки, я встретил бабку Сашу и вдруг заметил, что она совсем постарела: лицо сморщилось, рот ввалился, одни только жалостливые и пронырливые глаза поблескивали с прежней бодростью. Я не побежал от бабки и даже не сделал вид, что не замечаю ее, она теперь показалась мне очень близким, своим человеком. Я подошел к ней.

– Давненько тебя не видала. Смотрю, все ходишь, маешься, – участливо зашептала бабка Саша. – Проглядел ты, желанный, все проглядел. Тебе, видно, и невдомек, что садик твой продан, из вещичек что осталось, тоже не видать. Коровушку и ту скоро проглядишь. Вчера покупатели приходили. Вот оно как оборачивается, сынок мой. А ты все в рванье да в рванье. Куда только деньги идут? Да уж известно куда. Тьфу ты, сказать-то срам один. Молодку себе привел, старый дурак. И покойницы не постеснялся. Судись ты с ним, получи свое! – ожесточенно приказала бабка Саша.

Я вскипел, как только услышал о том, что хотят продать мою Зорьку. Разгоряченный и свирепый, бросился к дому.

В комнате оказался только дядя, он растапливал плиту. Увидев меня, закрыл дверцу, выпрямился – сутулый, но еще крепкий.

Я не знал, с чего начать, задыхался от волнения.

– Тебе чего? – недоуменно спросил дядя.

Я хотел крикнуть, что не дам продавать Зорьку, что она моя, наша, а не этой женщины, которая всем теперь распоряжается в доме, но, сдержав себя, неожиданно спросил:

– Помните, тетя отрез купила на костюм? Вы отдадите его мне?

– Какой отрез? – удивился дядя.

– Да тот, что мы положили в сундук.

– Не знаю ни про какой отрез, – категорически отрубил он.

– Я поищу его в сундуке, – сказал я.

Вдруг дядя вспылил.

– Нечего здесь рыться. Нет там никакого отреза.

– Значит, вы и его продали? – спросил я.

– Может, и продали, а тебе какое дело?

Я не мог понять, почему так резко дядя разговаривает со мной, и своею резкостью он все больше обижал меня и злил.

– Тогда верните мне деньги, – сказал я. – Этот отрез тетя купила для меня. И вообще я имею право на свою долю наследства.

– Так, – сказал дядя и шагнул ко мне. Лицо его побагровело. – Так, так… Значит, мало я для тебя сделал? Обидел тебя? Так, так! – Тонкие губы его затряслись, побелели. – А ну, убирайся вон!

Дядя замахнулся на меня. Я схватил табуретку и тоже замахнулся.

– Не маленький! Не выгоните!

Дядя отступил и вдруг сник.

– Неблагодарная тварь, – процедил он сквозь зубы.

Я все еще держал табуретку в воздухе и в тот момент, когда начал опускать ее, ужаснулся своему поступку, своей ярости.

Поставив табуретку на пол, я бросился вон из дома и побежал к Неве. «Прочь! Прочь! Прочь!» – повторял я про себя лишь одно слово.

Знакомый лодочник повез меня к левому берегу, туда, где возвышалась дымная труба лесопильного завода. Надо мной нависало сырое низкое небо, в холодном вечернем сумраке над крупной зыбью плясали красные огоньки бакенов на повороте реки. Монотонно поскрипывали уключины весел, и все явственнее отдалялся крутой песчаный берег с черными лохмами корней, увядающие деревья, коричневые крыши домов и маленькое слуховое окно, из которого я когда-то смотрел, как суматошно и празднично выбегают из теплохода на пристань приехавшие отдохнуть горожане.

Старый грузный лодочник смотрел на меня с любопытством, но не спрашивал, куда и зачем отправился я в поздний час, он только дружески сказал, когда мы стали прощаться:

– Если потребуюсь, крикни посильнее. Перевезу, когда захочешь.

– Счастливо оставаться, – сказал я. – Сегодня не ждите. – А сам подумал, что теперь меня не стоит ждать ни сегодня, ни завтра, никогда.

Мир не без добрых людей

Память не подвела. Я нашел улицу, и дом, и парадную с тяжелыми дверями, и квартиру на четвертом этаже с темно-синим ящиком для писем. Я долго не решался нажать на кнопку звонка, несколько раз подносил к ней дрожащий палец и с необоримым смятением опускал руку. А когда гладкая кнопка как бы сама собой все-таки вдавилась в гнездо, я вздрогнул от резкого звона и пожелал себе удачи с таким чувством, будто бросался в огонь.

Глухо щелкнула задвижка, распахнулась дверь.

– Батюшки! Это ты?! Как я рада тебе! Входи же, входи.

Пальто я снимал поспешно, стараясь скрыть от внимательных глаз Анны Андреевны драную подкладку. Правда, мой мешковатый костюмчик с глубокими вмятинами на плечах, со сморщенными отворотами был не лучше пальто. Хорошо, что в прихожей горел неяркий свет. Совсем не таким я мечтал предстать перед учительницей, я хотел бы прийти к ней видным, преуспевающим мужчиной, прийти с букетом цветов, с большой коробкой конфет, с добрыми, пусть даже чуть-чуть хвастливыми вестями о себе.

Но теперь хвастаться было нечем, и вместо коробки конфет с цветами я принес свою беду, смущение и голод. Мне очень хотелось есть, сегодня я даже не пообедал как следует.

– До чего же ты вытянулся, – удивилась Анна Андреевна. – Стал уже взрослым парнем. На улице я бы тебя и не узнала.

– А я бы вас где угодно узнал. Вы совсем не изменились, – сказал я с горячностью. Анна Андреевна улыбнулась благодарно и недоверчиво, как улыбаются комплименту.

– Ну что ты, я постарела, – призналась она.

Учительница и в самом деле постарела, поблекла. Черты лица стали более острыми, глаза смотрели устало, без прежнего юного блеска, шея как будто вытянулась, а волосы, светлые, густые и вьющиеся волосы, лежали теперь на голове беспорядочными куцыми прядками. Анна Андреевна теперь уже не показалась мне, как раньше, высокой, она была вровень со мной, но по-прежнему легкой, тоненькой, так что я теперь свободно мог бы взять ее на руки и без напряжения пронести сколько надо. От этой догадки мне стало легче, погасло смущение. Я посмотрел на мою учительницу доверчиво и покровительственно.

Мы вошли в комнату, присели на диван. Я стал рассказывать Анне Андреевне о случившемся, о своей жизни в лесопарке, обо всех обидах. Каждое новое воспоминание распаляло меня. Я рассказал о том, как много работал, пас коров, перевозил отдыхающих через Неву, опиливал деревья в парке, ел остатки вчерашнего и позавчерашнего супа, носил стыдную одежду. Рассказал о смерти тетушки, и о новой хозяйке нашего дома, и о том, как замахнулся табуреткой на дядю. Мне стыдно было об этом рассказывать, но я решил не утаивать ничего. Я не просто жаловался на свою прошлую жизнь – я требовал внимания и сочувствия. «Каждый поймет меня, – запальчиво думал я. – Не для того я столько терпел, чтобы от всего отказаться». Я спросил:

– Скажите, как мне высудить свою долю наследства? Ну хотя бы на костюм… Я так мечтал о нем. Я же имею полное право…

Анна Андреевна нахмурилась и негромко, но неожиданно жестким голосом ответила:

– Наверное, ты прав. Твой дядя поступил несправедливо. Но имей в виду: если ты будешь судиться с ним, то никогда больше мы с тобой не сможем быть друзьями.

Я был поражен. «Почему? За что?! В чем моя вина?!» – хотелось крикнуть мне, но вдруг я догадался, почему так сурово учительница отнеслась к моему желанию высудить свой костюм. Догадался так же, как в детдоме, когда Клешня провел при всех по моему лицу грязными пальцами и Анна Андреевна спросила у него, что это такое.

Учительница заметила мое смущение, приблизилась и коротким взмахом руки растрепала мне волосы.

– А ты не изменился, – сердечно сказала она. – Вытянулся, возмужал, но не изменился. Я о тебе часто вспоминала. Сестра тоже обрадуется такому гостю.

Я хотел спросить учительницу об ее отце, но увидел над пианино фотографию строгого благообразного старичка в траурной рамке.

– Да, – с нелегким вздохом сказала Анна Андреевна, поймав мой взгляд, – это случилось совсем недавно. Мы теперь одни. Сестра и я, – добавила учительница после недолгой паузы. Мне подумалось, что она сказала это не только потому, что у них нет теперь отца.

– Ой, что я, – встрепенулась Анна Андреевна. – Ты, наверное, проголодался. Потерпи еще минутку, вот-вот сестра подойдет. Я вас хорошим ужином угощу, полдня старалась.

Сестра Анны Андреевны пришла утомленная и взволнованная – ей почти весь день пришлось принимать экзамены в музыкальном училище. Как только она увидела меня, стала отчитывать:

– Куда ты запропастился? Я уже хотела обидеться на тебя. Ждем-пождем, а он хоть бы слово в письме.

– Он теперь к нам надолго, – мягко, по-свойски пояснила Анна Андреевна, внося в комнату шипящую сковороду.

– Вот и прекрасно. Завтра я тебя со своими ученицами познакомлю. Сходите вместе в театр, в Филармонию. Да не смущайся, у меня девочки хорошие, а ты уже вполне стал кавалером.

Сестра Анны Андреевны говорила весело, звонко, ее искренняя радость согревала меня. В ее голосе, в манерах, в движении тонких рук было что-то порхающее, непринужденное, как у восторженного подростка.

Наш ужин затянулся допоздна. Я снова рассказал о своей жизни, но не стал говорить о костюме.

Спать я лег на просторном диване, на чистую простыню, под теплое пушистое одеяло. Блаженно и счастливо стал погружаться в сон. Мне показалось, что я все свое детство прожил именно здесь, в этой большой уютной комнате, и что Анна Андреевна на самом деле моя старшая сестра, как я и предполагал еще в детдоме.

До чего же ярким оказалось солнце, до чего вкусным и как будто хрустящим от чистоты и первого мороза почудился мне воздух, до чего уютными, неторопливыми и простодушными показались мне люди, когда мы с Анной Андреевной утром вышли на улицу. И как будто не я, а кто-то другой, легкий и веселый, пошел навстречу солнцу, детским коляскам, белым облачкам дыхания прохожих, навстречу шеренге лип в блестках инея.

Точным и быстрым движением я пнул плоский камешек. Он метнулся по скользкой панели, вспугнув стаю воробьев – серые комочки вспорхнули и, невесомые, трепетные, пустились кружиться перед нами в морозном воздухе.

Моя радость была сродни воробьям, их счастливой свободе и озорству, мои мысли кружились так же невесомо и безотчетно. Анна Андреевна заглянула в мои глаза и сказала:

– Возьми немного денег на всякий случай и поброди без меня. Так будет лучше. Постарайся только вернуться к обеду,

Я пошел наугад, вдоль домов и старых деревьев.

Бородатый кряжистый дядька старательно обновлял панель длинной метлой. Дворник подвигался медленно, сосредоточенными шажками, загребал размашисто, будто всласть водил косой на сочном лугу. «Должно быть, приятное это дело – вот так начисто подметать улицы», – подумал я.

Возле ларька трое мужчин медлительно услаждали себя пивом. Они расположились вокруг бочки; на днище, поверх измятой газеты, лежали пепельно-серые изогнутые и перекрученные рыбки. Мужчины с блаженным прищуром покусывали, посасывали свое лакомство и потом долго смачно цедили из зеленоватых кружек, должно быть, необычайно вкусную влагу.

– Налейте, пожалуйста, маленькую, – как можно более солидно сказал я, подавая деньги краснощекому продавцу.

– Чего там маленькую, пиво отличное, – пробасил высокий остроносый дядька в серой кепочке. – Хлебни, приятель, как полагается. Я угощаю, у меня сегодня наследник родился, – счастливо пояснил он.

Я отказываться не стал: наследник – дело серьезное.

– Как звать тебя?

– Леней.

– Хорошее имя, – обрадовался папаша. – Мы с Катюхой тоже решили назвать своего в честь деда Леонидом. Леонид Петрович Охапкин, звучит? То-то. Я его в такие генералы произведу, будь здоров.

– Он у тебя что, за токарным станком вместо бати генералить будет? – усмехнулся толстячок в кожанке.

– Не, пусть учится. Нынче ученые в почете. Сам не смог, так его настропалю.

– Ты его, главное, через мягкое место обучай, а то вымахает балбес, вроде тебя, – пошутил третий, щупленький и простецкий. – Сначала с пива начнет, а потом скажет: «Пойдем-ка, папаня, маленькую раздавим».

Мужчины довольно хохотнули. А я, уже с трудом допивая горьковатую влагу, подумал, что было бы очень обидно – родись я девчонкой.

Из булочной по стершимся ступенькам осторожно сошла грузная женщина. Она внимательно оглядела свою продуктовую сетку (подсолнечное масло, хлеб, связку сушек) и заторопилась к остановке автобуса. «Как тут все просто, рядом. Куплю-ка я себе сушек. Граммов триста».

Сушки были обсыпаны маком. Я сначала разламывал их в кармане, а потом быстро посылал в рот сдобные хрустящие дольки.

Впереди широко распахнулось небо. Сверкнули купола Исаакиевского собора, протянул ко мне руку Медный всадник на вздыбленном коне. Нас разъединяла Нева, а чувство у меня было такое, что хоть прыгай с разбегу – и вплавь на ту сторону. «Не спеши, вглядывайся. Это теперь твое, и надолго. Может быть, даже навсегда…»

В садике за черной чугунной оградой шумно радовались дети. Они играли возле высокого обелиска. Их разноцветные шапочки, шарфики мелькали между темных стволов деревьев.

Упрямый мальчишка в зеленых шерстяных рейтузах сопел и сердился, что его голубой совок никак не может воткнуться в землю.

– А ты вот тут попробуй… Ударь посильнее. Здесь она мягче.

Мальчишка поглядел на меня строго, но, всмотревшись в мои глаза, улыбнулся и ударил что есть силы совком в то место, где земля была не утоптана.

– Хочешь сушку?

Мальчишка порывисто приподнялся и почти шепотом спросил:

– А ты не Бармалей?

– Ну что ты. Я Иван-царевич. Знаешь, кто такой Иван-царевич?

Мальчишка повертел головой, поискал кого-то глазами, увидел бабушку на скамейке и, просветлев, опять спросил:

– А где твой Серый волк?

– Я отпустил его в лес, ему в городе очень плохо. Страшно: всюду машины, люди.

– А мне не страшно, я скоро в садик пойду.

«В садик – это не в детдом, – подумал я, – но все-таки с бабушкой, наверное, лучше». И еще я позавидовал мальчишке, позавидовал его беспечности и тому, что он только сейчас начинает свою жизнь. Но зависть моя была без огорчения, без грусти.

– На, держи свою сушку. Или она тебе не нравится? Могу дать другую, даже сразу две.

– Мне перед обедом нельзя. Бабушка велела аппетит нагулять, – опечаленно признался мальчишка и решительно присел на корточки, чтобы еще раз попытаться вонзить свой совочек в неподатливую землю.

От набережной Невы к садику метнулись наперерез трамваю два парня в черных шинелях. «Вот сумасшедшие, задавит!» Но нет, мальчишки успели перепрыгнуть через рельсы, и сейчас же скрипнули тормоза грузовика. Ребята со всех ног рванулись к чугунной ограде. Им было не страшно, они хохотали, шлепали друг друга, дергали за шинель. Мальчишки вели себя так, будто не было вокруг ни транспорта, ни прохожих, им было весело, хорошо. Я точно так же, бывало, возился с друзьями по дороге в школу. «Они тут, видно, здорово устроились. Вот поживу, появятся, дружки – тоже стану своим человеком», – решил я.

В сквер вошел мужчина странного вида: на нем были не по росту длинная шинель, стоптанные кирзовые сапоги, на голове соломенная шляпа. Мужчина огляделся, достал из кармана коробок спичек, быстрым, четким движением чиркнул одну, спрятал ее между ладоней, сгорбился, сжался весь над огнем и, подпалив папиросу, подошел ко мне.

– Послушай, парень, на билет не хватает, подкинь, сколько можешь.

Я растерялся, хотел было сказать, что у меня нет никаких денег, но вспомнил, что они есть, устыдился. Поспешно засунул руку в карман, нащупал сначала рублевую бумажку, хотел вытащить, но пожалел, – выгреб мелочь.

– Вот, возьмите…

Я поперхнулся от волнения. Пальцы мужчины с длинными грязными ногтями тряслись, проворно собирая мелочь на моей ладони.

– Спасибо, сынок.

Голос мужчины был сиплый, лицо бледное, с впалыми небритыми щеками, в глазах что-то горестное, безнадежное. Мне показалось, что я уже как будто бы видел этого человека – там, в моих давних скитаниях. Он даже напомнил мне отца.

– Бывай здоров, – сказал мужчина, подбросив руку к дырявой шляпе, и зашагал из сквера.

Я посмотрел ему вслед. Мне стало жаль этого сгорбленного пожилого человека, и жалко было денег, и все-таки приятно, что мужчина подошел именно ко мне. Сразу припомнилось, как на случайных вокзалах я долго выбирал среди множества людей такого человека, такое выражение лица и глаз, которым, как мне тогда казалось, можно было довериться во всем: попросить кусок хлеба, или немного денег, или защиты.

Как только мужчина скрылся за углом чугунной ограды, мне захотелось как можно быстрее уйти из сквера.

На серых каменных постаментах странные изваяния. На человечьих головах шлемы не шлемы, короны не короны… Кого изображают эти полулюди, полульвы? Хорошо ли им здесь, и о чем так надменно думают? Кажется, что они не замечают ни легких волн на Неве, ни крутого изгиба моста, ни огненного блеска золоченых куполов над собором там, за вздыбленным конем Петра. Они возлежат на своем холодном граните с безразличием коров и в то же время с неподступной надменностью властителей мира. И почему-то не хочется долго смотреть на них – зябко и неуютно становится на душе. «Пока, до следующей встречи, загадочные чудища».

– Ну что, молодой человек, нравится?

Я оглянулся. Возле меня стоял старик, седой, рослый, еще не дряхлый. Голову он держал высоко, задорно. Теплый клетчатый шарф окутывал его шею.

– Нравится? – переспросил он с искренней заинтересованностью.

– Не знаю даже, – смутился я. – Вроде бы нравятся…

– Вот и я никак не могу объяснить, в чем тут дело. Меня тоже смущают эти египтяне. Нет в них, знаете ли, простоты, интимности. Четыре тысячи лет смотрят они на человеческую жизнь – и никакого сострадания в их каменных сердцах. Это и в самом деле смотрят фараоны – что им до наших страстей, мы для них рабы.

Я с удивлением смотрел на старика, который, как о живых существах, говорил о каменных идолах.

– Они здесь чужеродны. Ведь Петербург не таков, нет, – взволнованно сказал седой незнакомец. – Наш город строили по-европейски, а все-таки вышел он российским. Смотрите, сколько в нем скромности и поэзии. А сколько неба над ним. Он лежит на земле с распахнутой душой. Он любит людей, и люди любят его. От каждого его камня веет не холодом, не равнодушием – воспоминаниями.

Старик посмотрел на меня с таким интересом, будто не он, а я говорил о городе и теперь хочу поделиться своими воспоминаниями. Но я молчал, боясь нарушить неловким движением или едва уловимой холодностью взгляда счастливую встречу. Старик будто только теперь увидел во мне не горожанина и уж совсем не петербуржца. Глаза его потеплели, озарились вдруг пробудившейся памятью. Он поднял руку:

– Вот там, около бывшего Николаевского моста, в Коллегии иностранных дел служил Пушкин. А чуть поодаль в семнадцатом году стоял на якоре мятежный крейсер «Аврора».

А вот здесь, где сейчас перед равнодушными сфинксами катятся легкие волны, тонули в полыньях израненные декабристы. В них стреляли картечью. Да, молодой человек, в нашем городе никогда не угасал дух мужества и свободы.

Старик помолчал, торжественно вглядываясь в ленивые перекаты невысоких волн.

– Тут все перемешалось, – с легким вздохом сказал незнакомец, – печальное и возвышенное, героическое и трудолюбивое. Но я старик, и должно быть, для многих молодых – странный старик. Я люблю свой Петербург, тихий, задумчивый. Теперь всюду лязгают трамваи, машины изрыгают зловонный дым. А мне все еще слышится звонкий цокот копыт, тарахтение пролеток по булыжнику. Да, по булыжнику. Асфальт мне несимпатичен. Он точно короста покрывает улицы – земля не дышит, меньше стало воздуха и для нас. То ли дело бугристый живой камень. Вы удивлены? Не удивляйтесь и не судите слишком строго мои неугасшие привязанности. Вам тоже многое покажется слишком странным потом, впереди. Извините, что задержал вас, всего вам доброго, юноша. И советую пройти вон туда, к пристани. Там прекрасное место для мечтателей и пылких сердец.

Старик слегка приподнял шляпу, поклонился мне и бережным, коротким шагом пошел вдоль заиндевелого гранита.

Корабли, настоящие парусники красовались передо мной. Легкие, стремительные, гордые. Я смотрел на высоченные мачты, и казалось, что надо мной белыми облаками вздулись упругие паруса. Не скольжение, а полет уносит меня к неведомым берегам, к пальмам, к городам и странам моей фантазии.

Вот стоит Крузенштерн – на его бронзовых плечах эполеты. Взгляд смелый, осанка гордая. Счастливец! И как только люди становятся капитанами? Удастся ли мне хоть когда-нибудь пройтись по этим палубам? И вообще удастся ли мне стать таким человеком, чтобы… Ну, смелее. Загадывай свое желание, вдруг оно исполнится. Торопись. Сейчас такой момент, когда, кажется, могут услышать тебя и понять все – даже сама судьба. Загадывай!

Я растерялся. Оказалось, что еще не знаю, кем бы я хотел стать. И я просто пожелал себе удачи, как уходящим в плавание желают попутного ветра.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю