355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Ельянов » Чур, мой дым! » Текст книги (страница 9)
Чур, мой дым!
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 21:15

Текст книги "Чур, мой дым!"


Автор книги: Алексей Ельянов


Соавторы: Виталий Тамбовцев

Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 13 страниц)

Дядя Никита

Невский лесопарк расположен на правом берегу Невы. Всего шесть деревянных домов вразброс. Их окружают старые высокие деревья. Зимой в лесопарке было тихо и скучно. А летом к пристани каждый день причаливали экскурсионные и рейсовые теплоходы. Шумные толпы ленинградцев с авоськами, корзинами и сумками устремлялись под деревянную арку пристани на центральную аллею. Потом толпа ручейками растекалась по извилистым тропам, дорожкам, посыпанным желтым песком. Отдыхающие шли к Черной речке, забирались в чащобы, где было много ягод и грибов.

Мы жили в небольшой, вытянутой в длину комнате. Тонкая фанерная перегородка отделяла тесную кухоньку с плитой и множеством грязных, дурно пахнущих кастрюль. В них варились для коровы отруби, картошка в мундире, тухлая рыба. В кухне стоял древний сундук со всяким барахлом. На этом сундуке была моя постель. Дядя с тетей спали за перегородкой на поржавевшей двухспальной кровати. Там же стоял обеденный стол, три шатких стула, на стене висели старинные часы с боем, а в красном углу, между окон – иконы с лампадкой.

Дядя работал в конторе бухгалтером. В дни зарплаты он выдавал рабочим деньги, и бывало, что ошибался; тогда тетя становилась перед иконами на колени, плакала и о чем-то жалобно просила Николая-угодника.

Дяде было уже шестьдесят семь лет. Каждое утро он вставал ровно в семь часов пятнадцать минут, пил очень крепкий и очень горячий чай из тонкого стакана с золотой каемкой и ровно без пятнадцати восемь подходил к старинному мутному зеркалу. Он делал быстрый легкий взмах выщербленным гребешком по седым волосам, и они ложились на один бок гладкой волной. Потом он, как бы нечаянно, дотрагивался гребешком до усов, потом брал платяную щетку и старательно освежал лацканы черного старого пиджака.

Ровно в час дня дядя приходил обедать; ел сначала щи, затем яичницу с салом; каждый отрезанный кусочек бережно посыпал солью, обмазывал горчицей, неторопливо жевал, заедая крошечными дольками хлеба, и время от времени вытирал усы полотенцем. После этого он ложился на кровать, укладывал длинные ноги на стул и засыпал. Во сне его рыжие усы шевелились и подпрыгивали, когда он делал звучный выдох, похожий на «п-фу».

После отдыха дядя снова легким взмахом поправлял волосы, надевал пиджак, освежал лацканы и уходил в контору. Так было каждый день, так, наверное, было всю жизнь. Насколько я помню, дядя никогда не отступал от заведенного порядка, ему никогда не изменяло чувство меры, и я не мог себе представить его пьяным, или неопрятно одетым, или чтобы он на кого-то закричал. Даже цифры и буквы он писал так, что они стояли как бы навытяжку, точно солдаты в строю.

Дядя любил наставлять:

– Если хочешь, чтобы тебя уважали, учись.

– Не переноси на завтра то, что можешь сделать сегодня.

– Лучше синицу в руки, чем журавля в небе.

Возле нашего дома стояли четыре улья. Дядя часто открывал ульи без дымаря и сетки, – он говорил, что пчелы узнают хозяина по запаху. Запах табака и водки они не переносят. Дядя не курил и очень редко выпивал крошечную рюмку перцовки за компанию. Мне запомнилось, что от него всегда исходил тонкий запах меда и сот, и, может быть, поэтому его не жалили пчелы.

Он любил говорить о пчелах и говорил о них так, будто боялся нечаянно разрушить какую-то свою мечту.

– Ты знаешь, что такое нектар? Не знаешь, так вот послушай.

Он рассказывал, что утром, когда встает солнце и каждый цветок раскрывает перед ним свои лепестки, на самых донышках цветов переливаются, как драгоценные камни, маленькие капли нектара. Возьмешь в рот такую каплю – и будешь жить дольше всех на свете. В этой крошечной капельке вместилась вся сила солнца, и все лекарства, и все здоровье, какое только есть на свете.

Дядя очень редко занимался хозяйством, и хоть всю жизнь провел в сельской местности, плохо знал, как лучше сажать картошку, ухаживать за огурцами, за морковкой. Он все время проводил на службе, в конторе перед счетами и огромной бухгалтерской книгой.

Дядя запрещал приходить к нему во время работы. Но однажды он засиделся за годовым отчетом, и я принес ему ужин. Дядя как будто бы и не заметил моего прихода, только раз быстро взглянул из-под очков утомленными выцветшими глазами. Резко отбросил сухими пальцами костяшки счетов сначала влево, потом вправо. Потом передвинул линейку на широкой бухгалтерской книге и четко вывел пером длинное число. Потом опять бледные пальцы в синих прожилках метнули колесики счетов вправо, потом играючи стали разбрасывать их по сторонам. И новое длинное число появилось в последней графе.

Горела настольная лампа под зеленым абажуром. Приглушенный свет обволакивал три громоздких стола, массивные стопки вздутых папок, коричневую печь в углу. В комнате пахло канцелярским клеем и печным теплом. Дядя сидел в телогрейке, чуть сгорбленный, седой, неподвижный – только невесомо порхала над счетами очень чистая старческая рука.

Не знаю, в тот ли вечер или раньше, а может быть, и позже, я со страхом подумал о работе моего дяди. Подумал, что такая работа дается людям в наказание, – человека приковывают к стулу на всю жизнь. И еще мне показалось, что дядя скрывает какую-то обиду, что специально кому-то в отместку он всю жизнь просидел на этом конторском стуле, чтобы соединить все маленькие числа в одно гигантское число.

И как только он напишет это число в бухгалтерской книге, так сразу уйдет с работы.

Матрена Алексеевна

Как только Матрена Алексеевна закончила гимназию, она сразу же вышла замуж и уехала жить в пригород. Первый муж ее был инженером-строителем. Но жила она с ним недолго: он бросился под поезд. Из-за чего это произошло, я, как ни старался, не мог узнать. Осталось тайной и то, почему тетушка скрывалась потом больше двух месяцев в доме сельского бухгалтера и нерадостно вышла за него замуж.

Двадцать семь лет прожили они вместе. Матрена Алексеевна воспитала двоих детей мужа: своих детей у нее не было.

Три раза в ее дом забирались воры, уносили почти все.

– Бог с ними, – говорила она, – чужое добро впрок не пойдет. – И все начинала заново.

В лесопарке она просыпалась раньше всех. Надевала короткие валенки с галошами – она их носила и зимой и летом, – повязывала голову платком, шла по делам. Поливала на огороде помидоры, приносила из лесу опят для жаренки, готовила завтрак и снова шла в огород. Допоздна шаркали по земле ее валенки. Губы низенькой, сухонькой старушки были плотно сжаты, а глубокие озабоченные глаза озарялись приветливым светом, когда кто-нибудь говорил ей: «Здравствуйте, Матрена Алексеевна».

Вечером она иногда пела молитвы протяжным плачущим голосом. Потом крестила мою подушку, чтобы не снились дурные сны. Каждое утро, уходя в школу, я с робостью и смущением сжигал записочку, в которой просил святого братца Иоанна помочь мне получить пятерку по русскому языку и арифметике. Об этом братце я знал, что он живет в Вырице, что он святой, что тетушка была у него один раз на обеде, где наелась досыта одной картофелиной и маленьким кусочком хлеба. И еще я знал, что Иоанн кормит коров еловыми ветками – и они дают молоко ведрами.

Бога я очень боялся. Просил райской загробной жизни для матери и всякого благополучия нашему дому. Мне было страшно думать о боге, особенно в темноте; ведь если он все может, значит, он ужасно сильный, а стоит ему ошибиться, и он нечаянно может сделать мне что-нибудь плохое.

Тетушка возила меня на Троицкое поле в церковь «Кулич и пасха». Мне было там стыдно, особенно когда все крестились, вставая на колени. У всех были несчастные, просящие лица. Мне от этого становилось противно, потому что я не чувствовал никакого несчастья. Но я тоже просил бога. И чем дольше стоял в церкви, тем сильнее мне хотелось быть несчастным, чтобы все видели, какой я маленький и какое у меня большое горе.

Мне всегда почему-то казалось, что тетушка верит в бога не так, как другие старушки. В ее глазах я никогда не видел благоговейной слепоты и даже подозревал, что она молится по привычке или на всякий случай: а вдруг действительно есть что-то там… после смерти.

Весной она почти все дни проводила на огороде. Поливала лук, ухаживала за помидорами, учила меня высаживать рассаду капусты.

– Земля – это не грязь, – говорила она, ласково растирая в ладонях навоз и комки глинистой почвы. – Ткни в грядку пальцем, опусти в лунку корешок, привали осторожно, живой ведь он.

Когда я окучивал картошку, тетушка приходила ко мне с мешком и приносила молока в бутылке, хлеба, вареной картошки с укропом. Я с жадностью и удовольствием ел, а она смотрела на меня нежно, чуть улыбаясь, благодарно дотрагивалась до моих загорелых рук. Что-то гордое и уважительное было для меня в этом прикосновении: из тринадцатилетнего подростка я вдруг становился взрослым мужчиной.

Я любил с тетушкой собирать грибы. Лес был недалеко. Она ходила мелкими шажками вокруг давно знакомых ей пеньков, внимательно их разглядывала, тоненько что-то напевая, раздвигала траву возле пня и присаживалась на корточки.

– Ты опята разыскивай, они самые безгрешные, не червивые.

Она не жадничала в лесу, не поддавалась азарту грибников, протяжно и как-то песенно аукала, разглядывала каждый найденный мною гриб, как подарок.

Когда тетя и дядя уезжали в город, я готовил им что-нибудь вкусное. У меня неплохо получались супы. Во время обеда я разливал суп в тарелки, подавал на стол и напряженно ждал, когда тетя и дядя возьмут в рот по первой ложке.

Минута молчания. Мы смотрим друг на друга. Вот на их лицах медленно проясняется удивленная улыбка, а я весь обмираю от удовольствия. И долго не могу есть от волнения и все подаю на стол то жареную картошку, то нож, то нарезанный хлеб.

Когда же кончится детство?

Наша старая корова давала молока всего около пяти литров в день. Молоко мы продавали. Куры неслись плохо, их нечем было кормить: мы не могли им покупать ни отрубей, ни крупы. Тетя не получала никакой пенсии. Маленькая зарплата дяди Никиты расходилась незаметно на самое необходимое.

Свежий суп ели мы редко: к только что сваренному добавлялись остатки вчерашнего, уже чуть прокисшего супа, в котором, в свою очередь, собиралось много остатков каких-то прежних супов.

– Зачем добру пропадать, – говорила тетушка.

Мы ходили в старье, покупали самые дешевые конфеты к чаю, все, что вырастало в огороде, отвозили на базар, себе оставляли только недоспелое или с гнильцой – все копили деньги на молодую корову.

– Вот купим коровушку, она все вернет, – убежденно говорила тетя.

Казалось, что и вкусный суп, и новая обувь, и школьные учебники, и мое будущее, и спокойная старость тети и дяди зависят только от того, появится или не появится в нашем дощатом сарае молодая корова. Я ждал, верил и трудился как можно старательнее, а работы по хозяйству находилось немало.

Зимой очень хочется поспать, особенно во время каникул. В морозное утро, когда выстужена за ночь комната, не хочется расставаться со сладким теплом постели. Но тетя уже стоит возле меня и негромко повторяет:

– Ну проснись же, корову надо поить. Проснись…

Я не сплю, но не открываю глаз и, в сердцах, готов выпрыгнуть из-под старых одежек и разом сделать что-то невероятное: разломать сундук, на котором лежу, или даже разрушить дом.

Тетя отходит от меня, ее валенки шаркают по комнате, она гремит посудой, кастрюлями, и я слышу ее раздраженный шепот:

– С таким помощником хозяйства не заведешь. Вся скотина подохнет.

Я порывисто встаю, обиженно натягиваю обжигающую холодом одежду, молча беру ведра и иду к реке.

В лесопарке не было колодцев. Воду брали прямо из Невы: летом – с мостков, зимой – из проруби. Возле проруби очень скользко. Приходилось вставать на колени, чтобы зачерпнуть воды и не упасть. Многие носили ведра на коромысле, а у меня это не получалось, и я таскал их руками. От берега до нашего дома всего метров триста, но надо подниматься в горку по заледенелым ступенькам. Идешь осторожно, переваливаешься с боку на бок, бережешь силы. Воды требуется принести не два ведра и не четыре, а двадцать. Надо натаскать полную бочку, которая стоит в коридоре.

На улице было морозно и тихо. Я шел размашисто, поскрипывал дужками ведер. Проходя мимо соседнего дома, вдруг услышал крик:

– Ленка! Ленка, зараза! Иди сейчас же за водой, а то косы повыдергаю!

Это кричит мать Лены. Зычный голос разносится по всему лесопарку. Она кричит на дочь с утра до вечера, гонит то за водой, то в сарай, то в магазин; часто жалуется соседям:

– Уж бью ее, смертным боем бью, а она все не слушается, гадина такая.

Вот доносится шлепок, и вдруг – грохот ведер. Они летят с крутой лестницы со второго этажа. Из-за угла дома показывается Лена в расстегнутой кофте. Она идет за мной к проруби злая, растрепанная, но не плачущая. Мне слышно ее тяжелое дыхание.

«Никогда бы не стал жить с такой матерью. Ни с кем бы не стал жить вот так…» – думаю я.

Мне жалко Лену, но я ее не понимаю, да и никто ее не понимает. Она без особого повода может нагрубить учителю, с истошным криком вцепиться мальчишке в волосы, швырнуть на пол кулек с новогодними подарками. Она не принимает ничьей дружбы и ничьей помощи. Лишь изредка позволяет почему-то только мне оказывать ей какую-нибудь незначительную услугу.

Вот и сейчас я помогаю Лене зачерпнуть воду и вынести ведра из-под берега. Она не благодарит и даже не смотрит в мою сторону. Нервно поднимает ведра своими тонкими руками и быстро-быстро семенит по тропинке. Я опять спускаюсь к проруби. Не тороплюсь. Разглядываю противоположный берег. Там лесопильный завод с высоченной трубой. Ее видно даже из окон нашего дома. Она густо дымит. Смотрю на широкий белый, искрящийся простор замерзшей реки и думаю: «Вот стоит лишь перебежать через нее – и там уже ходят автобусы, там Ленинград. Он и близко и далеко. Там моя учительница, Анна Андреевна. Она, наверное, думает, что у меня все хорошо, а я не могу даже приехать к ней – все нет времени.

Эх, если бы умчаться в Ленинград от этого холода, от коровы, от скользкой проруби. Когда же, наконец, кончится мое детство? Неужели так вот будет всю жизнь, так вот тихо и однообразно?»

Послышалось легкое поскрипывание снега. Оборачиваюсь. Осторожно спускается по скользким ступенькам наша соседка, бабка Саша. Она в шубе, закутана в шаль, с коромыслом на плече. «Сейчас опять будет жалеть меня», – неприязненно думаю я и бросаюсь к проруби, чтобы скорее набрать воды.

– Опять спозаранку трудишься, желанный мой, – слышу я тонкий скрипучий голос. – Оно, конечно, не у родной матери живешь.

Я хватаю ведра, торопливо здороваюсь и прохожу мимо. Уже поднявшись на берег, сталкиваюсь с Петькой, моим соседом. Толстый, румяный, в зеленом заграничном свитере, он картинно останавливается передо мной и поднимает одно ведро для приветствия. На его руках новые меховые варежки, тоже заграничные. Это ему брат-моряк после каждого рейса за границу что-нибудь привозит в подарок. В Петькином доме ковры, вазочки, фарфоровые статуэтки, огромный приемник. Петька часто хвастает, но я ему не завидую. Мы разбогатеем, тоже купим всякие вещи. Сами заработаем.

– Привет, – говорит мне Петька. – На лыжах сегодня пойдешь? Я свои обновить хочу.

– Нет, – отвечаю, – мне некогда.

– Как хочешь, – бросает он и бегом спускается к проруби.

«Ему-то что, – думаю я. – Здоровый как бык. А принесет пару ведер, и достаточно. Они и без хозяйства живут неплохо. Ничего, мы тоже выберемся, вот только первотелку приведем вместо нашей старушки. А воды я натаскаю, сколько надо. Это ерунда, что двадцать ведер много. Так всегда поначалу кажется. Вот принесу два, останется всего восемнадцать, а еще два – и уже шестнадцать. А последние нести одно удовольствие. К тому времени чай вскипит. Тетя подойдет и скажет: «Вот молодец, быстро управился. С таким помощником не страшно хозяйство заводить».

Я принес последние ведра, но на этот раз тетя не поблагодарила меня. Она очень торопилась в город на рынок, все колдовала над бидонами. Вчерашнюю порцию молока она смешивала с сегодняшней. Я знал, что вслед за этой процедурой наступит следующая: тетя украдкой от меня нальет поллитровую кружку кипяченой воды, перекрестит ее и разбавит молоко.

Когда я увидел это в первый раз, меня так поразил обман, что я резко вырвал кружку с водой из рук тети. Она закричала на меня, потом заплакала и стала говорить, что наше молоко очень жирное, и живем мы бедно – каждая копейка дорога, и нет ничего дурного в том, что она разбавляет молоко до обычной жирности, как у всех. Помню, тогда к нам пришла тетя Дуся, подруга Матрены Алексеевны, они вместе ездили на базар. Тетя Дуся сказала осуждающе:

– Матрена, побойся бога. Твое молоко ведь могут больные детишки пить, животы испортят.

А тетушка спокойно ответила:

– Бог милостив, я же не сырой воды добавляю.

Сегодня тетя тоже разбавляет молоко. Мне неприятно это, но я уже привык и молчу.

Распахнулась дверь, вошел дядя Никита. Крякнул, обтер усы.

– Ну и морозец на дворе! Чай готов? Самое время чайком погреться. Садись к столу, – приглашает он меня и потирает руки.

Тетя поставила на стол большой металлический чайник. Мы начали завтракать. Тетя спешила. Она уже была в теплом платке, в фуфайке, торопливо отхлебывала из блюдца и наказывала мне:

– Не забудь принести сена, да немного, а то не хватит до весны. Сарай вычисти хорошенько. Корову поскреби. Вляпалась она сегодня, еще простудится, не дай бог. Курам брось маленько перловки и тюрю приготовь. Дров наколи. Березу не трогай, она еще сырая. Пол не мешало бы помыть. Да уж ладно, хоть подмети. И еще тебе мой наказ – не бегай с Петькой на лыжах. Простудишься. У него вон какой свитер, а у тебя хлопчатка, живо продует. Да и дела не сделаешь. Уж потрудись, а я тебе гостинец привезу, – и, словно бы испугавшись, что так много отдала приказаний, тетя мечтательно добавила: – Вот обзаведемся хозяйством, я тебе и свитер настоящий куплю. Тогда бегай вволю.

– С твоим хозяйством не набегаешь, – саркастически заметил дядя и осторожно поставил свой тонкий стакан с золотой каемкой на блюдце.

– Уж ты и скажешь, Никита! – вспылила тетя. – Все тебе не нравится. А что бы мы делали без хозяйства?

Дядя поднялся из-за стола. А тетя не унималась:

– Одна у нас кормилица, вон в сарае стоит. А молодку я все равно приведу, что бы ты тут ни говорил.

Дядя стал молча одеваться и, уже уходя, сказал:

– Я сегодня тоже еду в город, за деньгами. На рынке встретимся.

– Бог с тобой. Только не опаздывай, я скоро управлюсь, – сказала тетя и перекрестила уже захлопнувшуюся за дядей Никитой дверь.

Пришла тетя Дуся, шумная голосистая женщина с бегающими жалобными глазами.

– Ты что это, Матрена, засиделась? Ай не хочешь ехать? Я уж иду к тебе, вот, думаю, денек, не приведи господи, закоченеешь. Собирайся-ка, собирайся.

Матрена Алексеевна поставила бидон с молоком в корзину, и они ушли. Я подсел к окну.

Быстро засеменили по тропке куцые валеночки с галошами, тетя даже чуть приседала от резвой ходьбы. Спина ее была деловито сгорблена, на голове туго затянут большой серый платок. Тетя Дуся, худая и высокая, бойко несла корзину с бидонами. Вдоль тропки стояли продрогшие и тихие березы в инее, точно в белых искрящихся перьях. А за Невой из заводской трубы лениво вытекал дым и, словно нехотя, поднимался в чистое зеленое небо.

Бог тут ни при чем

Мне нравилось оставаться в одиночестве. Тишина в доме, и ты полный хозяин.

Я медленно допиваю чай с одной конфетой-подушечкой, а две, оставшиеся от порции, кладу в карман: потом доем, во время работы.

В сарай иду не сразу, не тороплюсь. Сарай наш маленький, тесный, в нем темно и влажно. Корова похрустывает сеном, поглядывает на меня, тихо и утробно мычит.

– Что, старушка, спрашиваю я, – замерзла?

Темные коровьи глаза смотрят на меня в упор, не моргают. Из широких губ торчит жесткий стебель иван-чая. Большие загнутые рога покачиваются. Брюхо у старушки большое, отвисшее, четко проступает сквозь волосатую бурую кожу крестец.

– Чистить тебя буду, – говорю я, – опять завозилась до ушей.

Корова отворачивается от меня, отрыгивает жвачку, чавкает.

– Подумаешь, принцесса, обиделась. – Я беру в руки широкую лопату. – Ухаживать за тобой нет никакого смысла. Корми не корми, чисти не чисти, а все равно дохлятина. За тебя и трех тысяч не дадут, хоть на мясо, хоть так. Вот скоро молоденькую приведем на твое место, не возражаешь?

Старушка не возражает. Ее тощая обессиленная шея еле удерживает тяжелую шишкастую голову. Я начинаю выносить навоз.

В соседнем сарае тоже идет уборка. Семен, мой одноклассник, уже заканчивает работу.

– Сенька! – кричу я. – Карасей наловил?

– Наловил, – отвечает он сдержанно и подбрасывает лопату к самому верху навозной кучи.

– А чего меня не позвал? – опять кричу я после очередного захода в сарай.

– Чего тебя звать. Все равно тетка не пустила бы.

– Вчера отпустила бы, – отвечаю я, а сам знаю, что вру. Вчера весь день я картошку перебирал в подвале, вдруг прорастать стала.

– Да ну тебя, ты все каникулы вкалываешь, – бросил Семен и, подперев лопатой дверь сарая, пошел домой.

Сенька очень молчаливый парень. Длиннорукий, большеголовый, глядит исподлобья, но не злой. Его стихия – рыбалка. Целыми днями и зимой и летом он торчит на пруду возле старой бани, там водятся караси. А у меня для рыбалки выдержки не хватает. Моя стихия – футбол, как только лето наступит. Орешь, носишься по колдобистому полю так, что в глазах темнеет, рубашка взмокнет от пота, ноги дрожат от ошалелого бега, но все равно – хорошо. Азартное и горячее дело – футбол. Только времени маловато, некогда играть, да и ботинок не напасешься. Но теперь ничего. Теперь у меня бутсы что надо. Сам сработал. К старым ботинкам такие шипы приколотил, что на любой слякоти не скользят. На правой бутсе кожанка пришита к носку; он, правда, стал потяжелее левого, бежишь – прихрамываешь, но зато удар пушечный. Не случайно меня прозвали «смертельная нога».

А Сенька что?

Сеньке подавай тишину, червей, удочку – часами сидит перед поплавком. Но, кажется, он теперь еще и гантелями занялся, всякие тяжести поднимает. Грозится через пару лет стать самым сильным в лесопарке. Но разве с его хилой мускулатурой можно что-нибудь сделать? Он покидает навоз минут десять – и вспотел, дышать нечем. А я ничего. Я могу хоть час кидать, у меня закалка не гантельная.

Я вычистил сарай, принес пойло корове, потом пошел колоть дрова. Хотелось побыстрее закончить работу и посидеть дома у окна, подумать, почитать книгу.

День прошел в обычных заботах по хозяйству. Уже стало смеркаться. Я затопил плиту и начал готовить ужин. Мимо окон на своих новеньких лыжах пробежал Петька. На нем был тот же яркий свитер, а на голове вязаная шапочка.

Я стал подметать пол, взглянул на часы. Но что же нет моих? Уж пора бы. Может, в гости поехали? Да вряд ли. Дядя ни к кому с деньгами не заходит.

Вот уже стало совсем темно. Тяжелый маятник старинных часов медленно раскачивался над массивными гирями. Половина одиннадцатого.

Я закончил всю работу. Дал корове сена на ночь, подоил ее. Сел к окну, из которого была видна тропка от Невы. Что с ними стряслось? В церковь зашли, что ли? Я опасливо посмотрел в угол на образа. Плоские лики святых строго и вопрошающе смотрели на меня.

Становилось боязно. Страх подавлял. Вдруг как будто исчезла реальность: комната, вещи, сегодняшний день, обыкновенные и понятные заботы. Время уходило в бесконечное прошлое и в будущее. «А вдруг, – думал я, – а вдруг…» И не находил ответа. И отворачивался от икон, чтобы пристальнее вглядеться в окно и потрогать руками шершавую раму, выкрашенную белой краской.

Тускло горела лампочка. Меня стало клонить ко сну. Я прикорнул возле подоконника на стуле.

Вдруг услышал скрип снега и частое шарканье валенок. Идут! Я взглянул на часы. Без четверти двенадцать.

Открылась дверь. Клубы холодного воздуха ворвалась в кухню. Тетя и дядя – как в тумане. Но что это? Тетя едва стоит на ногах. Вот она, не раздеваясь, неверным шагом идет в комнату, проходит мимо меня, стаскивает с головы припорошенный снегом платок и падает на колени перед иконами.

– Господи! – вскрикивает тетя. – Господи, ты всеблагостив, всемилостив. За что так караешь?!

Дядя снял пальто, сел на табурет возле плиты, опустил голову.

– Господи, – молилась тетя, – я всю жизнь тебя славлю. За что ты так нас, за что? Как же мы теперь жить-то будем? Ведь по миру пойдем!

Тетя заплакала, ее спина затряслась, седая голова стала клониться и коснулась пола.

– Молись, сыночек, – сказала мне тетя сквозь слезы. – Вымоли пощаду. Душа твоя светлая, он услышит, не отвернется от сироты. Молись, детка моя. У дяди твоего все деньги украли.

Я не мог подогнуть колени, не мог поднять руки, чтобы перекреститься, не мог сказать ни одного слова богу.

Дядя сидел все там же, возле плиты на табурете, все в той же позе. Голова его поникла, волосы повисли растрепанными прядями. Вдруг он сказал тихо, но жестко, чуть заикаясь:

– Оставь, Матрена. Бог тут ни при чем. Я сам виноват. Не надо было спать в трамвае.

Меня вдруг стало знобить, как будто я был виноват в этом несчастье.

Тетя на секунду притихла, а потом закричала:

– Дай смерти, дай мне смерти, господи! Измучил ты меня, испытал. Потоптала я землю твою грешную, нерадостен стал мир. Дай смерти теперь мне, господи! Избавь от пыток твоих.

– Тетя, тетушка, не проси смерти, а мы-то как будем?.. – Я стал поднимать ее с колен, она не сопротивлялась.

– Не возьмет он меня. Видно, не пришел еще срок, – сказала вдруг тетя спокойным и твердым голосом и вытерла слезы концом платка. Она подошла к дяде Никите, коснулась рукой его головы: – Не убивайся. Корову продадим. Все продадим, а вернем твои деньги.

– Конечно, вернем, – обрадовался я. – Буду работать сколько надо. Могу даже в школу не ходить. Мы все вернем, не убивайтесь только.

Дядя встал, подошел к мутному зеркалу, причесал выщербленным гребешком волосы, и они легли гладкой волной на один бок.

– Спасибо, – сказал он, – спасибо.

Наверное, от растерянности или от какого-то иного вдруг нахлынувшего чувства я зачем-то побежал в сарай к нашей корове, к единственной теперь нашей спасительнице.

Корова лежала в темноте, похрустывала жвачкой и тяжело вздыхала. Я долго смотрел на ее вспученный бок и думал: «Вот и все. Не будет у меня ни свитера, ни нового костюма. Ну и пусть не будет. Я буду делать все… Днем и ночью… Мне ничего не надо, лишь бы им…» Чувство любви и жалости к тете и дяде душило меня.

Корова тяжело вздохнула, поднялась и полезла мордой в пустую кормушку.

– Сейчас, сейчас принесу тебе сена. Подожди немножко, потерпи, все для тебя сделаю.

К нашему несчастью в лесопарке отнеслись по-разному: на службе дяде дали строгий выговор с занесением в личное дело, но на работе оставили, назначив двухлетний срок выплаты долга.

Мать Лены кричала во всеуслышание:

– Ленка! Ленка, гадина, закрой покрепче сарай, а то и мы останемся нищими!

Бабка Саша при каждом удобном случае подходила то к тете, то ко мне, подпирала свою сморщенную щеку ладонью и слезливо говорила:

– Хоть бы господь сиротку пожалел. Измаетесь теперь работавши. Исстрадалась за вас.

Я ничего в ответ не говорил бабке Саше. Мне была неприятна ее плаксивая жалость. Тетя тоже молчала, нетерпеливо и грустно покачивала головой. Мол, наше горе, сами и расхлебаем.

Тетя Дуся жалела свою подругу Матрену Алексеевну с громкими причитаниями:

– За что же тебя, благодетельницу, страдалицу! Уж ты ли не делала людям добра, уж ты ли не заслужила блаженной жизни? Господи, сделай милость, отсуши руки у всех грабителей проклятущих.

Я подумал: может быть, к нам пришло такое горе за то, что тетя подливала в молоко воды? Как-то в сарае я сказал ей об этом.

– Да уж так ли велик мой грех, чтобы такое наказание понести? – отвечала она. – Другие вон и воруют, и развратничают, и злобу сеют, а им все ничего. Вот уж воистину, где тонко, там и рвется. Не успеешь залатать одну дыру, вторая тут как тут. Крепись, мой сыночек, крепись. Видно, так уж заведено в нашем грешном мире, что от испытания до испытания и живет человек.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю