355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Ельянов » Чур, мой дым! » Текст книги (страница 1)
Чур, мой дым!
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 21:15

Текст книги "Чур, мой дым!"


Автор книги: Алексей Ельянов


Соавторы: Виталий Тамбовцев

Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 13 страниц)

Алексей Михайлович Ельянов (Емельянов)
Чур, мой дым!






Д. Дар
Каждая книга подобна путешествию

Вы раскрыли новую книгу – куда вас поведет за собой автор: в другие страны или в другие времена? В прошлое или в будущее? В город или в деревню? До самой последней страницы он будет вашим попутчиком. Но вы ничего о нем не знаете: кто он? Откуда? Можно ли ему довериться?

А я знаю Алексея Ельянова очень хорошо. Больше пятнадцати лет мы с ним путешествуем вместе. Сначала путешествовали пешком, потом на велосипедах, потом поставили на свои велосипеды моторчики, а позже – купили мотоцикл с коляской.

В моей жизни нет ничего сладостнее того мгновения, когда мы отправляемся в новое путешествие. Представьте себе: широкое пустынное шоссе. Солнце только что поднялось над горизонтом и будто подожгло оставшийся за нашими спинами город. В нем пылают все окна, все крыши и купола; и трубы, и антенны, и подъемные краны. А справа и слева от шоссе – омытая утренней росой зелень полей и огородов, а впереди – лес, а вокруг – голубой океан.

– Ах, – восторженно кричу я своему попутчику, – ты чувствуешь, как он пахнет, этот утренний воздух нашей великолепной планеты!

– Чувствую, – иронически отвечает мой попутчик. – Он пахнет копченой колбасой, которую вы запихали в багажник.

Когда мы отправляемся в путешествие, я каждый раз мучительно бьюсь, втискивая в багажник лишнюю пару гаек или полкило колбасы, а мой попутчик стоит в это время рядом и насмешливо пожимает плечами.

– Не понимаю, – говорит он, – неужели вы думаете, что каждый встреченный нами мотоциклист не даст нам, если потребуется, пары гаек? Неужели вы думаете, что в каждом доме с нами не поделятся обедом или ужином? – И он норовит тайком от меня выбросить из багажника все, что только можно.

По этому поводу мы с ним спорим перед каждым путешествием, но это не помешало нам вместе объездить на велосипедах и мотоциклах все пятнадцать советских республик.

И я вас могу заверить, что Алексей Ельянов надежный попутчик. Самое лучшее его качество, на мой взгляд, заключается в том, что он испытывает дружеское, я бы даже сказал, братское, доверие ко всему на свете: к велосипедам и мотоциклам, к дорогам и бездорожью, к растениям и животным и решительно ко всем людям, которых мы встречаем в пути.

И братское доверие его к миру нас ни разу не подвело. Не было такого случая, чтобы, добравшись до какой-нибудь деревни уже поздней ночью и постучавшись в окошко приглянувшейся нам избы, мы остались без ночлега или ужина. Не было случая, чтобы нам не помогли отремонтировать наши машины, или вытащить их из топи, или переправиться через бурную реку. Даже заблудиться в лесу как следует нам ни разу не удалось. Даже медведь, повстречавшийся нам однажды, поглядел на приветливое лицо моего спутника и, добродушно помахав своим коротышкой-хвостиком, пошел мимо нас своей дорогой.

Вот какое прекрасное качество – дружеское доверие к миру.

И когда я задаю себе вопрос, откуда у моего попутчика это прекрасное качество, то вспоминаю, как он в пути, на привалах, возле костра, рассказывал мне о своем детстве.

Эта книжка – его путешествие в свое детство. Счастливого пути, дорогие читатели! Я желаю, чтобы это путешествие было вам так же интересно и приятно, как интересны и приятны были мне все путешествия, которые я совершил вместе с автором этой книжки…

«Чур, мой дым!»

За окнами зима, мороз. Искрятся узоры на стеклах, а в нашей комнате тепло, пахнет оладьями. Они весело шипят на плите. Моя мать, раскрасневшаяся, тоненькая, все подкладывает мне оладьи и поливает их сметаной.

А в углу, недалеко от плиты, подшивает валенки мой отец. Возле ног стоит большая кружка – в ней зеленоватый огуречный рассол. Отец отхлебывает его время от времени, покрякивает и так жадно начинает сосать толстую самокрутку, что небритые щеки глубоко проваливаются, а тихие блеклые глаза щурятся от удовольствия.

– Давай-ка, Полина, я тебе каблучки подобью, давно собирался, – говорит отец.

– Уж сиди. Тебе и по гвоздю не попасть после вчерашнего.

– Кто старое помянет, тому глаз вон, – пристыженно замечает отец и негромко затягивает свою любимую песню:


 
Раскинулось море широко,
И волны бушуют вдали.
Товарищ, мы едем далеко,
Подальше от грешной земли…
 

Я стараюсь есть усерднее, чтобы еще больше обрадовать маму, чтобы не оборвалась негромкая песня отца и чтобы все смотреть и смотреть, как в наш уютный дом просачивается сквозь густые узоры на стеклах веселое солнце. Там, на улице, свистит и ухает паровоз на подъеме. Железная дорога совсем рядом: с нашего крыльца можно увидеть вагоны. Может быть, я увижу их, когда мы с мамой пойдем в сарай давать сено козе Маньке. Она у нас большая, рогатая, с длинной бородой. Я принесу ей оладушек.

А потом мы пойдем к тете Матрене. У нее на кухне живет около плиты теленок. Он совсем недавно родился, и дядя Никита принес его в дом. Мама будет разговаривать, а я поглажу теленка. Он черный, в завитушках, даже на лбу хохолок около белой звездочки. Когда я потянусь к нему, чтобы погладить, он вскинет голову, замычит и смешно отпрыгнет, растопырив ноги.

К тете Матрене мы пошли только после обеда. Она угощала нас солеными грибами, чаем, а дядя Никита уговаривал остаться на ночь. Я тоже упрашивал мать остаться – все хотелось подольше побыть с теленком, но тетя сказала, что он еще очень слабенький и устал.

Как только зашипели, мелодично пробили старинные часы, мама заволновалась, заспешила. Быстро закутав меня шалью так, что открытыми остались только нос и глаза, повела домой по узкой белой тропинке. Погода к вечеру испортилась, навстречу со стороны Невы летел колючий снег, хлестал по лицу.

Двери дома оказались запертыми. Мать нашла в тайнике ключ, и когда мы вошли в комнату, там были полумрак и холод, как на улице. В разбитое окно врывалась метель. Мать зажгла керосиновую лампу. Мы увидели перевернутый стол, осколки посуды на полу, а на кровати – отца.

Он лежал на животе, в полушубке, с открытой головой и без валенок. На размотавшихся портянках поблескивал иней. Из полуразорванного рукава высовывался окровавленный локоть. Слышалось хриплое, надсадное дыхание. Я испугался, закричал.

Мать стала расталкивать отца. Она дергала его за полушубок, растирала уши, нос и сквозь слезы шептала в отчаянии: «Да проснись же ты, изверг. Проснись!» Но отец не просыпался, он только мычал и скрежетал зубами.

Метель все резче швыряла в разбитое окно клубы снега. Язычок огня в керосиновой лампе трепетал, тускнел и вдруг вытягивался в длинные полосы копоти. Я вздрагивал и плакал.

На следующий день мы узнали, что отец продал козу, напился и, не найдя в своих карманах ключ, разбил окно влез в комнату и заснул в выстуженном доме. С тех пор я уже больше никогда не видел счастливых, улыбающихся глаз матери. Домой отец стал приходить поздно, и всякий раз, когда он шумно вваливался в дверь, я просыпался и слышал в темноте раздраженный шепот:

– Сына хоть не разбуди, мучитель.

Но отец, кряхтя, покашливая, стаскивал с себя одежду, шлепал босыми ногами к моей кровати. Мать загораживала ему дорогу:

– Не смей! Раньше о нем надо было думать. Нет у тебя больше сына!

– Уйди, Полина, уйди, – сердился отец.

Он склонялся надо мной, тяжело выдыхая острый запах водки и табака; слюнявыми колючими губами целовал мою щеку. Я изо всех сил сжимал веки, старался не пошевельнуться, а потом долго еще слышал то раздраженный, то горестный шепот родителей. Я не мог понять, почему все так быстро изменилось в нашей жизни. Почему отец продал козу Маньку, а мать говорит, что у него нет больше сына? Почему так холодно и неуютно стало в комнате и я все чаще слышу из темноты:

– Уедем мы от тебя, развяжем руки. Измучил ты нас, нет больше сил.

А однажды я случайно услышал разговор матери и тети Матрены о моем отце. Я был болен, сидел на подоконнике, закутанный в шаль, хрумкал кочерыжку. Тетя, которая пришла помочь по хозяйству, озабоченно резала капусту. Мать проворачивала в мясорубке красные дольки говядины и время от времени, приподняв крышки кастрюль на плите, точно сказочных джиннов, выпускала на волю клубы ароматного пара.

Мне было интересно сидеть на подоконнике, я покачивал ногами, и казалось, что в наш дом опять пришли хорошие дни, что все у нас как и прежде. Но тут я вдруг услышал голос тети:

– Не приведи бог никому такой судьбы. Пропащий он человек.

– Вот придет, и я в последний раз скажу ему… – решительно начала мать, но тетка оборвала ее:

– Брось, Поля, в который раз слышу. Ничем ты его не остановишь. Он как был пропойцей, так и останется им.

«Нет! Мой отец не пропойца! Вот он скоро придет – и тогда увидите, какой он…» – чуть не крикнул я, сжав пальцами шершавый край подоконника.

– Иди в свой угол и поиграй, – вдруг сердито приказала мать. Она, видно, догадалась, почему я смотрю так насупленно и враждебно на тетю Матрену. Та тоже догадалась. Ей стало стыдно, я заметил это, она даже опустила голову от моего ожесточенного взгляда.

– Иди, иди, – поторопила мать.

– Оставь его. Пусть хоть на солнце посмотрит, всю неделю в комнате томится, – вдруг защитила меня тетя.

Я сейчас же повернулся лицом к стеклу, встал на колени. Увидел железнодорожную насыпь, тяжелые высоченные дома за Невой, заводские трубы. А ближе над неприглядными сараями возвышалась легкая дощатая будка, голубятня какого-то парня. Я смотрел то в небо, то на голубятню, ждал, когда парень выпустит свою белую стаю, и прислушивался к разговору. Я все еще был сердит, обижен и думал только об отце. Я представил, как он входит в нашу кухню, веселый, хорошо одетый. У него на плече, как у Деда Мороза, огромный мешок, а в нем полно конфет, игрушек, всяких подарков. Он дарит матери самое красивое платье. Оно даже лучше, чем то, черное с белыми кружевами на воротнике и на рукавах, которое тетя Матрена надевает по праздникам.

Но вот я увидел, что на крыше голубятни уже прыгает, размахивает кепкой, свистит знакомый парень. А над ним стремительно кружатся, кувыркаются, трепещут крыльями легкие голуби.

Я забыл обо всем.

Мне захотелось вот так же свободно кружить в лучах солнца, лететь в любую сторону. От нетерпеливого, восторженного чувства я начал прыгать на подоконнике, размахивать руками, а потом обернулся и закричал:

– Мама! Мамочка! Смотри, голуби! Они летят к нашему окну! – И по ее взгляду, по тому, как нервно она поправила очки, по быстрым и беспомощным движениям ее рук я внезапно не по-детски понял ее чувство вины передо мной за недавний окрик, за то, что у нас так плохо стало в доме, понял и то, как она любит меня.

Однажды отец пришел домой с работы раньше обычного; был он трезвым, но молчаливым и хмурым.

– Пойди-ка погуляй немного, – сказал он мне. – Нам с мамой поговорить надо.

Я неохотно вышел на улицу. Но как только оказался на крыльце и зажмурился от весеннего яркого солнца, услышал озорной паровозный гудок и звонкий хруст упавшей сосульки, я пустился бегом к насыпи. Меня обогнали мальчишка с девчонкой. Коротконогие, крепкие, в полушубках с длинными рукавами, они тоже мчались к насыпи и были похожи на двух резвых медвежат.

– Чур, мои вагоны! – закричала девчонка и стала громко считать: – Раз, два, три, четыре.

– Чур, мой паровоз! – выкрикнул мальчишка.

«А мне ничего не досталось», – досадливо подумал я, с трудом взбираясь на пригорок. Но в тот же миг я нашелся:

– Чур, мой дым!

– Подумаешь, дым, – сказала девчонка с пренебрежением. – Вагоны людей возят, а дым на что?

– А без паровоза попробуй-ка сдвинься с места! – похвастался мальчишка.

Мне нечем было похвастаться, я сказал удрученно:

– Ну и пусть, зато дым красивый.

Состав не спеша полз в гору. Паровичок надсадно выталкивал из широкой трубы облачка дыма. Они клубились, косматились; дым широким шлейфом плыл над крышами вагонов, над синими сугробами снега, потом легко, невесомо поднимался в чистое солнечное небо. Дым был моим, я смотрел на него ревниво, готовый от всех оберегать свое такое красивое приобретение. Мальчишка с девчонкой тоже стали рассматривать мой дым и не заметили, как состав скрылся за поворотом.

– Айда на реку, – предложил мальчишка.

– Пошли, – радостно сказал я, но сейчас же спохватился: «Отец просил погулять только немного. И вообще он пришел какой-то странный, хмурый. О чем они разговаривают? Опять ссорятся?»

– Нет, я не пойду с вами, мне домой нужно.

Мальчишка и девчонка убежали, а я направился к дому.

Он стоял немного в стороне от всех других домов. Сугробы снега окружали его со всех сторон. Он показался мне на этот раз очень маленьким, низким, похожим на скворечник.

Когда я вошел в комнату, отец был уже в полушубке. Он взял меня на руки, невесело улыбнулся и сказал:

– Я уезжаю. Не забывай меня, мальчик. Вот заработаю побольше денег, вернусь, тогда мы заживем…

– Ладно уж. Ты хоть на гостинцы ему присылай, – грустно сказала мать.

Отец нахмурился, сдвинул морщины на лбу, бережно посадил меня на стул, взял вещевой мешок.

– Ну, не поминайте лихом, – сказал он и, не надев шапку, быстро скрылся за дверью – большой, сутулый, в белом полушубке. Мать пошла за ним следом, а я остался в комнате, не зная, что делать, как вести себя. Я даже не спрыгнул со стула, не посмотрел в окно, и у меня никогда прежде не было такого смутного горького чувства.

Отец уехал от нас далеко и надолго. Очень редко приходили от него письма, он звал нас к себе. Когда мать читала письма, покачивала головой, говорила:

– Бродяга ты, бродяга. Что мы там у тебя станем делать? Маяться? Нет уж, поживи один, образумься.

Мы, наверное, еще очень долго не встретились бы с отцом, если бы не началась война.

К отцу на пироги

Дул пронизывающий ветер, косо летел влажный снег, когда мы с матерью оказались на сумрачном берегу Ладожского озера. По небу шарили яркие и длинные лучи прожекторов, а в вышине гудели самолеты. По всему берегу, насколько можно было разглядеть, сидели, стояли, бегали и суетились люди. Кто-то кого-то искал, кому-то что-то было очень нужно, все друг у друга о чем-то спрашивали, друг другу жаловались, но чаще всего передавалась от одного людского островка к другому то радостная, то устрашающая весть о барже, на которой перевозили всех через Ладогу. Когда нам сообщили полушепотом, что баржу разбило снарядом, а все пассажиры потонули, мать крепко обняла меня, прижала к себе.

– Болтают всякую ерунду. Ты не бойся, мой мальчик, мы обязательно приедем к папе.

– Конечно, мама. Еще немного потерпим – и все будет хорошо, – как можно более бодро и спокойно постарался ответить я.

По рукам матери, которые лежали у меня на плечах, по ее голове и выражению глаз я понял, что она очень просит меня как бы повзрослеть и выдержать все это – режущий ветер, черные суетящиеся толпы людей, надвигающуюся ночь и страшную весть о барже. И еще все неведомое, что ожидает нас там, впереди.

– Скоро приедут вагонетки с вещами, – сказала мать. – Там у нас еда: сухари, сало – поедим как следует.

Мы сидели на чужом чемодане, недалеко от прибрежного соснового леса, сбившись в кружок вместе с семьей нашей попутчицы тети Глафиры.

– Когда повалит народ, давай вместе толкаться, не то напрочь тебя откинут, – властным баском сказала она.

Тетя Глаша была коротконогая, могучая женщина. Плечи у нее были широченные, руки крепкие, лицо красное, а на губе черные усики. Ходила она вперевалочку, но быстро. Смело прикрикивала на мужчин, резко обрывала женщин. Она увозила в тыл сына Ваню, толстого, меланхоличного мальчишку моего возраста, и совсем старого беззубого дедушку Федора. Мы с мамой чем-то приглянулись тете Глаше, и она взяла нас под свое покровительство.

– Во всяком деле ты только знай меня держись, – советовала она маме. – Чего уж только чего я не перевидела: и пахать довелось, и стирала я на всю артель, и свиней резала, а вот теперь и войну одолеть надо. Ты, Полина, я гляжу, не дюжая, легкая, что мой старик. Тебя всякий щелчком обидит.

Мать виновато улыбалась, а я смотрел на нее и видел, что она действительно очень худенькая. В своем легком демисезонном пальто, в ботах на высоком каблуке, – ну совсем как девочка.

Еще издали послышался гул голосов. Все вокруг нас забеспокоились, заторопились к воде. Это вдоль берега медленно поползли вагонетки, доверху груженные тюками и чемоданами.

– Давай! – крикнула маме тетя Глаша и рванулась, как на штурм.

Возле вагонеток началась давка, послышались крики, плачь, ругань.

– Не смотри, – прошамкал дедушка Федор. – Иди-ко сюда, в охотники поиграем.

Дед сидел на деревянном ящике, подставив ветру свою сгорбленную спину в старой солдатской шинели. К ногам дедушки жался Ваня, озябший, неразговорчивый, с насупленным, настороженным взглядом. Он время от времени протяжно повторял одну и ту же фразу: «Деда, а деда, дай дробинку».

– А ты что – охотник? – всякий раз спрашивал дедушка.

И так же всякий раз Ваня отвечал:

– Да, самый наилучший.

– Ну, коли наилучший, дробина нужна, – деловито отвечал дедушка и начинал шарить по своим карманам.

Ваня завороженно смотрел на каждое движение деда, проглатывал слюни. Наконец корявая морщинистая рука доставала из дальнего внутреннего кармана металлическую банку из-под монпансье. Желтые ногти поддевали края банки, и, когда приподнималась крышка, Ваня выставлял замерзшие руки, складывал их в пригоршню и зачарованно ждал, когда дедушка с хитрецой спросит:

– Тебе, Ваня, дробь на медведя али на белку?

– Не, мне цельную щепоть, чтоб птицу влет сшибать, – деловито отвечает Ваня.

– Перехитрил, – добродушно ухмыляется дедушка, – перехитрил, чертенок. Ну, коли так, бери. Вот те щепоть.

Дедушка осторожно берет из банки несколько крошечных кусочков сахара, мелко раскрошенных сухарей, подает их внуку в пригоршню.

Ваня погружает лицо между своими ладонями, берет губами «дробь» и ненадолго успокаивается.

– Ну, мои охотнички, на кого идти собрались, на медведя или на белку? – спросил дедушка, сам начиная игру, когда я присел возле его ноги, рядом с Ваней. А когда в рот ко мне попали горьковатые крошки сухаря и белые острые осколки комкового сахара и мы с Ваней стали дружно почмокивать, дед Федор спросил меня:

– Значит, ты, сынок, к бате едешь?

– Да, к папе, – ответил я не без гордости.

– Он, значит, не на фронте?

– Нет, – сказал я и почувствовал неловкость. – Он заводы строит, – поторопился я добавить.

– Хорошее дело. Знать, особо нужный человек.

Мне очень понравилось, что мой папа особо нужный человек, и я прихвастнул:

– Он каждый вечер ест пироги с вареньем. Он в письме нам написал.

– Неужто есть еще такое? – восхищенно сказал дедушка.

Ваня уставился на меня маленькими озябшими глазками, и впервые я не увидел в них уныния.

– Пироги с вареньем, пироги с вареньем, – забормотал дедушка, засуетившись на своем ящике. Он сунул нам в рот без игры еще одну порцию «дробин». – Дробь-то кончается, – сокрушенно сказал дед. – Ну, да не беда, на пироги скоро приедем. Ужо попотчуете меня, беззубого.

Сидеть на корточках около дедушкиных ног было намного теплее, чем стоять на ветру. И хоть ноги мои затекли, я терпел, прижимался к Ване, вбирая голову в теплый воротник своего зимнего пальто.

Шум со стороны побережья становился все тише, все меньше народу оставалось около вагонеток. Вот, наконец, маленький паровозик покатил пустые вагонетки обратно вдоль воды, свернул к высокому черному лесу, а мать с тетей Глашей все еще не возвращались.

– Не страшись, не страшись, мои охотнички, – успокаивал нас дедушка.

Я вглядывался в темноту, в мятущийся снег, но никак не мог различить знакомые фигуры. Я вздрагивал не то от холода, не то от страха, не то от гнетущего чувства одиночества и беспомощности. Наконец я различил их. Грузная, широкая тетя Глафира держала в руках два огромных узла. Мама, тоненькая, легкая, шла немного позади, у нее не было ни чемодана, ни брезентового тюка, туго перетянутого ремнями. Я побежал к ней навстречу. Она подняла меня на руки и с едва сдерживаемым отчаянием сказала:

– Боже мой, сынок. Что теперь будет с нами без вещей?!

– Перестань, Полина! – прикрикнула баском тетя Глафира. – Тряпок у меня на всех хватит.

– И как у них рука поднялась на воровство в такое-то время? Даже ребенка не пожалели, – без слез, но с горячей обидой сказала мать.

– Одним беда, другим нажива, чтоб они сдохли, – в сердцах выругалась тетя Глафира и швырнула свои тюки на влажный, запорошенный снегом песок.

С этого момента и во время всей нашей дальней дороги в Ишимбай к отцу мы с матерью стали как бы членами семьи властной, неунывающей и сильной тети Глаши. Она руководила посадкой, когда мы взбирались по мосткам на баржу, расталкивала толпу и почти швыряла нас в товарный вагон, когда мы с боем грузились на станции, чтобы поскорее уехать к хлебу и теплу. Она выменивала на полустанках горячую картошку, грибы, рыбу и даже молоко, чтобы поддержать наши силы. С мамой и с дедушкой она обращалась так же категорично и заботливо, как с нами, мальчишками.

Мы много дней ехали в большом товарном вагоне. На чемоданах и тюках сидели женщины, дети, старики. Пока вагон покачивался, поскрипывал и мерно стучал колесами, никто не разговаривал, все дремали в полумраке – массивная дверь отодвигалась очень редко, чтобы не напускать холода. Обогревала нас только маленькая печурка; в нее кидали бумагу, щепки, доски, печка раскалялась докрасна. На ней всегда стоял большой чайник, мы жадно пили из эмалированных кружек обжигающий губы кипяток. Иногда от резких толчков поезда печурка с грохотом опрокидывалась, женщины вскрикивали, нещадно ругали машиниста.

Везли нас медленно. Часто вагоны с эвакуированными загоняли в тупик, освобождая путь длинным встречным составам. Они шли один за другим; на платформах стояли танки, орудия.

На грозные составы люди смотрели пристально, тревожно и торжественно. Лица их были сосредоточенны, как в минуты, когда квадратные раструбы репродукторов разносили по станции медленный голос диктора или песню «Пусть ярость благородная вскипает, как волна. Идет война народная, священная война…»

Я любил эту песню. Когда слушал ее, мне хотелось горевать и радоваться одновременно. И в то же время я старался теснее прижаться к матери или дотронуться до ее руки, заглянуть в глаза. Я искал у нее защиты от всего, что так необъяснимо переплелось в моем сознании: бесконечная дорога, холод, толпы беженцев, крики детей, моих сверстников, и гнетущее чувство беды.

Однажды мать и тетя Глаша ушли на вокзал в очередь за сахаром. Уже близилась ночь, а они все не приходили. Я с ужасом ждал, что вот сейчас загрохочут сцепки вагонов, наш поезд тронется. Ваня ждал спокойнее, чем я. Он не расспрашивал о своей маме у всех, кто входил в вагон, только жался к деду и смотрел на дверь сосредоточенно, покорно. Дедушка уже не предлагал играть в охотников: мы давно съели всю его «дробь». Не мог он рассказывать нам и свои нескончаемые охотничьи истории – он был тяжело болен: у него воспалились веки, он надсадно дышал, закашливался и только с трудом, тихим, дрожащим голосом мог произнести несколько слов.

Незнакомая женщина в белом шерстяном платке все время успокаивала меня и Ваню, предлагая нам кипяточку. Она часто вглядывалась в полумрак.

Вдоль состава прошли железнодорожники с фонарем.

Женщина спросила:

– Скоро отправка?

– Скоро, – услышал я и подбежал к двери. Мне хотелось прыгнуть вниз, чтобы остаться здесь, с матерью, но женщина удержала меня.

– Я пойду поищу, – сказала она. – И не смей выходить из вагона.

Она тяжело спрыгнула на грязный неглубокий снег и пошла вдоль нашего состава в сторону станции. Все, кто был в вагоне, переживали вместе со мной. Ваня по-прежнему покорно сидел рядом с дедом. А я стоял у дверей и ни за что не хотел отойти. Кто-то накинул на мои плечи поверх пальто ватник, кто-то дал мне крепкий сухарь.

Женщина в белом платке не успела уйти далеко. Послышался протяжный гудок паровоза, издалека покатился лязг сцепок, и она сразу же забралась в ближайший от нее вагон. Состав тронулся. Кто-то с силой оттянул меня от двери, поднял на руки. Я ухватился за дверь – высунулся из вагона.

– Бегут, бегут! – закричали рядом со мной. – Скорее, скорее!

В сумеречном свете я увидел две бегущие фигуры: впереди была низенькая и могучая тетя Глафира, позади – моя мать. Она прижимала к груди какой-то сверток.

Поезд набирал скорость. Тетя Глаша обернулась, что-то крикнула матери и в отчаянном порыве догнала последний вагон, ухватилась за поручень и с помощью проводницы забралась на ступеньки. А мать все бежала, ее ноги в ботинках скользили на шпалах. Вдруг споткнулась, чуть не упала и обронила сверток. На секунду задержала бег, оглянулась и снова бросилась за поездом.

– Помогите, помогите! – кричали вокруг меня. – Отстанет!

Я тоже кричал. Кричали уже из многих соседних с нами вагонов.

Мать бежала все медленнее, все чаще скользила на шпалах. Когда она уже готова была отстать, из соседнего вагона выскочил мужчина в гимнастерке без ремня. Он подождал мою мать, протянул ей руку, они побежали вместе.

– Скорее, скорее! – кричали все. – Держись, еще немного!

Мужчина бежал широким шагом, перед ним болтался из стороны в сторону пустой рукав гимнастерки. Мать бежала безвольно, семеня и чуть не падая. Но вот они настигли последний вагон, мужчина с трудом подсадил мать, а сам, держась за поручень, долго не мог запрыгнуть, его едва втащили.

А потом мать лежала рядом со мной, я смотрел на ее ввалившиеся щеки, прижимался к ней и с горьким страхом слушал ее шепот:

– Вот чувствую, что не доехать мне. Господи, на кого ты останешься… И сахар обронила, а ведь столько выстояла, столько выстояла…

Мы долго не могли уснуть в ту ночь. Она рассказывала об отце, о том, какой он добрый, работящий и как ему тяжело жить без нас. Говорила о людях, учила меня быть со всеми приветливым, чтобы каждому захотелось мне помочь. Я сознавал, что мама говорит со мной не просто так, и все сильнее чувствовал, как страшно даже подумать, что могу остаться один.

Нам еще долго пришлось ехать в Ишимбай. Дедушке Федору стало совсем плохо, тетя Глаша выносила его из вагона на руках – подышать воздухом. Дедушка то благодарно всем улыбался, то плакал, но не говорил ни слова. Умер он тихо, как заснул.

– Отошел, царствие ему небесное, – с легким вздохом, без горя сказала тетя Глафира и закрыла шапкой деду морщинистое лицо. Потом подняла его на руки и вынесла из вагона, точно на прогулку. Ваня тихо плакал, а мне было боязно и странно, что все так внезапно случилось, – был дедушка, играл с нами в охотников, улыбался, а вот и нет его теперь и никогда не будет. Из нашего вагона выносили с закрытым лицом еще кого-то.

Под конец пути заболела мать. Она лежала на спине, ничего не могла есть и только часто просила воды. Тетя Глаша давала ей чистый кипяток и мутную жидкость – настой на стеблях подорожника.

– Ты не беспокойся, сынок, – утешала меня мать. – Я-то поправлюсь. Важно, чтобы ты хорошо у меня ел. – И она старалась разделить нашу еду на две неравные порции – мне побольше, а себе поменьше.

– Перестань от себя отрывать! – сердито прикрикивала тетя Глаша. – Пацанов я и так не обижаю, а у тебя вон кости торчат. Что мужику-то своему привезешь?

Мать слабо улыбалась, кивала в мою сторону:

– Его привезу – и то счастье.

– Не велико оно, счастье, без матки. Ребятенок с хорошим-то отцом сирота, а уж с пьющим – совсем беда.

– Он бросит, я знаю. Он перестанет пить, когда мы приедем, ведь не бессердечный, – убежденно говорила мать.

– А коли так, держись, не поддавайся, – будто приказала тетя Глаша.

– Держусь, Глашенька. Ой, как держусь…

Мать и в самом деле держалась что есть сил, я это видел. Когда ей было больно, никто не слышал даже просто тяжелого вздоха; она закрывала глаза, сжимала тонкие посиневшие губы, впивалась сухими пальцами в платок или в край одеяла. Я понимал, что и мне нужно держаться изо всех сил, перетерпеть все: голод, стужу, неуют. И только тогда мы обязательно одолеем нашу невыносимо долгую дорогу, приедем в Ишимбай к отцу, к сытной хорошей жизни.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю