Текст книги "Очерки итальянского возрождения"
Автор книги: Алексей Дживелегов
Жанр:
Культурология
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 13 страниц)
Конклав между тем собрался и открыл свои избирательные совещания. Слухи, которые доходили до публики, были темные. Борьба шла ожесточенная. Золото лилось рекою, и банкирам было по горло дела. Все голоса доходили до конклава: императора и французского короля, Венеции и Неаполя, Мантуи и Феррары, святейшей инквизиции и римских банкиров. Только у народа не было пути в конклав, потому что у него не было золота. А народу необходимо было сказать и свое слово, по-своему оказать давление на кардиналов. Тогда именем народа заговорил маэстро Пасквино. И как заговорил! Он не стеснялся формой и словом, пускал в ход и элегантнейший сарказм, и площадную насмешку, выставлял к позорному столбу всех кардиналов, которые были ему неудобны, перечислял ежедневно с возрастающей откровенностью все их пороки явные и тайные, издевался зло и беспощадно, поражал с несокрушимой силой. Сонеты, прикрепленные к Пасквино, немедленно разлетались по всему Риму, проникали всюду, декламировались в салонах, распевались на улицах на какой-нибудь популярный мотив, своими разоблачениями делали невозможной сегодня одну, завтра другую кандидатуру.
Имя автора не составляло секрета. Оно было на всех устах. Римская богема, литературная и артистическая, довольно давно знала Пьетро Аретино. Лет за пять до смерти Льва X появился он в пышном, расписанном Рафаэлем палаццо банкира Агостино Киджи на Lungara[83] и обратил на себя всеобщее внимание тем, что не был похож на других. У него не было почти никакого образования, латынь он знал весьма приблизительно, греческого не знал совсем. И блестящие гуманисты из приближенных Киджи сначала смотрели на нового пришельца свысока. Вскоре у него были обнаружены еще и новые качества. Юный тосканец не любил оставаться в тени. Он протискивался вперед настойчиво и энергично, не обращая внимания на то, что его локти порою не совсем деликатно упираются в грудь какому-нибудь почтенному гуманисту. Если его пробовали осадить, он отвечал насмешкой, эпиграммой. Если его обижали, если ему пытались стать на дороге, на другой день появлялся сонет, обнаруживавший что-нибудь такое, о чем все говорили втихомолку, но что боялись сказать громко. Аретино не боялся. Слух у него был тонкий и острый взгляд. Он все слышал и все подмечал. Киджи ему покровительствовал – отчасти потому, что любил вообще даровитых людей, отчасти потому, что злой язык Аретино мог ему пригодиться.
Но Аретино знали не только художники и литераторы, не только завсегдатаи пышных пиров знаменитого банкира. Незадолго до смерти Льва X при помощи самого Киджи или кого-нибудь из его друзей-кардиналов Аретино проник и к папскому двору. Лев X обратил внимание на автора злых сонетов, которые ему показывали от времени до времени. Кардинал Медичи дарил ему свое покровительство. Люди, поднявшиеся из низов, всегда обладают инстинктивным даром безошибочно находить такого покровителя, который им нужен. Аретино к тому же умел распознавать людей и умел показать, насколько полезен может быть и он со своей стороны. Если у вельможи, намеченного им в патроны, был враг или враги, – а у кого их не было при папском дворе? – он как бы случайно составлял убийственный сонет на недруга, и цель бывала достигнута. Своими сонетами-эпиграммами, своим беспощадным сарказмом Аретино уже при Льве X составил себе прочную репутацию. Недаром одно стихотворение сохранило память о том, как люди говорили, осеняя себя крестным знамением:
Dio ne guardi ciascun dalla sua lingua.
Храни бог всякого от языка его[84].
Этим языком, источающим яд и злословие, Аретино делал карьеру. И когда умер Лев X, он решил, что настало время показать себя во весь рост. Для этого ему нужно было лишь несколько интенсивнее использовать маэстро Пасквино. Задача была тем более соблазнительна, что пасквинаты в такой момент должны были сразу и доставить популярность в народе, и помочь устроить свою судьбу на будущее время. Дело в том, что Киджи умер еще до папы, и смелый сатирик оставался без поддержки. Вопрос о новом покровителе приобретал для него острый, самый жизненный интерес.
И Пасквино буквально расцвел. Не один Аретино, конечно, приносил к его пьедесталу плоды своего остроумия. Но Аретино был его главным поставщиком, не только не скрывал своего авторства, но даже афишировал его, чтобы поднять себе цену. И никогда ни до, ни после маэстро Пасквино не поднимался на такие вершины, как в то время, когда Аретино влил в него свою горячую кровь и свой кипучий темперамент.
Уже в этих сонетах[85] имеются налицо некоторые особенности его будущей литературной манеры: ни перед чем не останавливающаяся бесцеремонность; уверенность, что там, где скрещиваются интересы, можно безнаказанно обрушиваться на одну какую-нибудь сторону и проистекающая из этой уверенности безграничная смелость; умение соединять какой-нибудь чудовищный по нынешним понятиям каламбур с тонкой и изящной, как толедский клинок, остротой[86], площадную брань – с патетической тирадой; несравненное искусство распознать у каждого самое больное место и безошибочно бить именно в него; наконец, неисчерпаемый запас остроумия, злой насмешки, сарказма: каждый стих у Аретино превращался в разрывную пулю, и не очень было радостно тем, в кого они попадали.
Памфлет, то есть сатира, направленная на определенное лицо, – один из самых трудных родов литературы. Во всей мировой литературе, начиная от Архилоха и кончая Рошфором, мы не насчитаем и десятка талантливых памфлетистов, достойных этого имени. Сатириков – сколько угодно. Памфлетистов – единицы. Чтобы быть хорошим сатириком, нужен главным образом литературный талант. Чтобы быть хорошим памфлетистом, одного литературного таланта мало. Что же нужно еще?
II
Шестнадцатый век – закат Возрождения. Героическая пора его миновала. Самые крупные его дерзания уже позади. Мысль устала. Развивается по инерции и достигает пышного расцвета форма – в искусстве, в поэзии. В жизни не приходится более бороться за идеалы новой культуры. Церковь сдала свои передовые позиции, позиции аскетизма, и сама прониклась мирскими идеалами. Индивидуализм торжествует по всей линии и принимает уродливые формы. Хищность становится нормой практической жизни. Перед хищными инстинктами умолкают нравственные идеалы. Лучшие стороны национального характера итальянца затемняются: в стране побывали, ее посещают вновь и вновь пришельцы. Времена прежних невинных местных войн, когда крупные сражения кончались двумя убитыми, прошли навсегда. Французы, испанцы, немцы по очереди оставляли свой след на культуре Италии, в нравах верхних слоев общества. Словно итальянской аристократии привили одновременно распущенность двора Людовика XII, холодную, рассчитанную испанскую жестокость и грубость немецкого ландскнехта.
Время Борджа было на памяти у всех – время, когда вероломство и свирепое равнодушие к жизни, к чести, ко всему, что есть дорогого у человека, возводилось в орудие управления. Александр VI давно умер, Цезарь погиб смертью последнего наемника где-то в глуши южной Франции. Но заветы их остались. Лукреция, ставшая женой герцога Феррары, Альфонсо д’Эсте, принесла туда заразу своего имени. Ее родственница Анджела Борджа, приехавшая с нею вместе, вызвала страсть брата Альфонсо, кардинала Ипполито д’Эсте, того самого, которого воспел Ариосто и прославлял Кастильоне. Но испанке нравился другой брат герцога, незаконный, но носивший его фамилию, Джулио. И она однажды кокетливо призналась кардиналу, что отдала бы его целиком от головы до пят за одни глаза Джулио. Несколько дней спустя, когда Джулио весело и беспечно возвращался с охоты, мечтая о ласках Анджелы, на него напали наемные убийцы, стащили с лошади, связали и в присутствии Ипполито, смотревшего за тем, чтобы все было сделано как следует, выкололи ему кончиком шпаги оба глаза. Альфонсо и не подумал наказать кардинала. Джулио вместе с другим братом, Ферранте, составил заговор, чтобы отомстить Альфонсо и Ипполито. Заговор был раскрыт. Много друзей Джулио сложили головы на плахе. Оба брата, бежавшие в Мантую к сестре, знаменитой Изабелле, были выданы, судимы, приговорены к казни, помилованы и заточены в подземельях феррарского замка, где еще витали скорбные тени Паризины Малатеста и пылкого Уго д’Эсте, ее возлюбленного. Ферранте умер в 1540 году, через тридцать четыре года. Джулио просидел там пятьдесят лет. Ему было 80, когда его решились выпустить.
Феррарский двор не представлял какого-либо исключения. Испанские нравы вторгались всюду, внося с собой расчетливую, тупую жестокость. Вот семья Медичи. Герцог Алессандро, плод нечистого каприза Лоренцо Урбинского к негритянке-рабыне, правит как самый разнузданный тиран. Он отравил своего двоюродного брата, кардинала Ипполито Медичи, и, быть может, собственную мать, наградившую его чересчур типичными толстыми губами и жесткой, курчавой черной шевелюрой. В конце концов он убит своим родственником, Лоренцино Медичи. Вслед за убийцей разосланы всюду брави, один из которых настигает его в Венеции и закалывает. Освободившееся место занимает Медичи другой линии, Козимо, сын Джованни delie Bandenere, знаменитого кондотьера. Он женился на испанке Элеоноре Толедской, которая родила ему восьмерых детей. Когда умерла старшая дочь, шестнадцатилетняя Мария, пошел слух, что отец заколол ее за связь с пажом. Вторая, Лукреция, сделалась герцогиней Феррарской и умерла семнадцати лет. В Италии говорили, что она была отравлена мужем за неверность. Третья, Изабелла, самая красивая из дочерей Элеоноры, вышла замуж за Паоло Орсини[87]. Муж удавил ее позднее при помощи петли, пропущенной через потолок: молва решила, что тоже за неверность. Из сыновей двое умерли почти одновременно, при обстоятельствах довольно таинственных – быть может, отравленные. Были разговоры, что младший убил старшего и был в свою очередь умерщвлен отцом. Несколько дней спустя умерла их мать, причем тоже говорили о яде. Младший сын Козимо и Элеоноры, Пьетро, убил свою жену. Двое, Франческе и Фердинандо, царствовали. Франческо был женат и имел дочь, будущую жену Генриха IV. В 1564 г., еще при жизни отца и до женитьбы, он вступил в связь с венецианкой Бьянкой Капелло, женой Пьетро Бонавентури. В 1572 г. Пьетро подвергся нападению брави на мосту Тринита и был заколот, а герцогиня умерла через шесть лет при обстоятельствах очень подозрительных. Франческо женился на Бьянке и прожил с нею до 1587 г. Брат Франческо, кардинал Фердинандо, давно делал попытки захватить престол, живя вдали от Флоренции. Теперь он помирился с братом и приехал в Поджио-а-Кайано, чудесную виллу Медичи под Флоренцией. Через несколько дней герцог и герцогиня съели какого-то пирога и умерли. Фердинандо сбросил красную мантию и надел великогерцогскую корону[88].
"Мир теперь находит менее утомительным быть злым, чем добрым", – поучает резонер одной из комедий Аретино[89].
И это как нельзя более верно. Мир Чинквеченто вообще не любил утомлять себя ни в чем. Он не только зол и жесток: он развратен еще больше, чем жесток, а главное – он беспринципен до последней степени: у него нет ничего святого. Ему незнакомы моральные порывы. Двигает им голый эгоизм. Источник этого падения ясен. Демократическое устройство городов, которое с таким трудом было создано грубыми и могучими руками купцов и ремесленников XIII и XIV веков, пало под ударами аристократической реакции; на его развалинах вырос мелкодержавный деспотизм, душивший всякую способность к идеалистическим порывам.
Наиболее типичным внешним признаком этой эволюции и был тот колоссальный развал бытовых устоев, который наступает, когда общественная власть отрекается от защиты общих интересов и сосредоточивается на защите интересов единоличных. Внутри дворов новых монархов и вокруг них, прежде всего около римской курии, строится типичная жизнь Чинквеченто, полная внешнего блеска, сопровождаемая небывалым расцветом искусства, но гнилая внутри. Эгоизм мелких властителей сделал Италию сначала ареной дипломатических и военных дрязг, а потом легкой добычей иностранцев.
Разложение крепких старых устоев кругами расходится от дворов и иной раз проникает довольно глубоко в общественную толщу. Новелла, верное зеркало итальянского быта, красноречиво свидетельствует об этом. У Ласки, флорентийца, гражданина республики, не забывшей еще времен свободы, есть одна очень типичная[90]. В ней рассказывается, как «некий педагог, родом из деревни Верхнего Вальдарно, несмотря на свое низкое звание, не имея никаких заслуг, влюбился в одну благородную и красивую девушку... как будто он был сыном какого-нибудь богатого и известного гражданина» и как за это был наказан. Ни у Боккаччо, ни у Саккетти такая социальная мотивировка любовной неправоспособности в городах не была бы возможна. В XV веке любили, не справляясь о происхождении и звании. В XVI веке даже Флоренция заразилась сословными предрассудками, не говоря уже о городах, раньше лишившихся республиканского строя и демократических учреждений. Социальное расчленение в городах растет и разлагает старые демократические бытовые устои.
Все это – влияние дворов, которые развращены всякими испанцами, французами и вообще пришельцами из строго монархических стран. Но самая масса народа, городская средняя и мелкая буржуазия, шедшая за Франческо Ферруччи во Флоренции, сражавшаяся против армии коннетабля Бурбона в Риме, пережившая последний период расцвета в Венеции, глухо выражавшая свое недовольство повсюду, – она не была виновна в создании той культуры, которая была культура Чинквеченто.
Какую линию должен был выбрать человек даровитый, которого судьба послала жить в это беспощадное время? Многие выдающиеся представители науки, литературы, искусства пробовали решить эту задачу.
Решал ее по-своему и Аретино.
III
Аретино – дитя народа. Он был сыном одного из самых демократических городов Тосканы и вышел из самой гущи трудовой. Ареццо, его родина, стоял в стороне от больших торговых путей и не разбогател, как Флоренция, Пиза, Сиена. В то время как во Флоренции расцветала торговля большого стиля и крепла промышленность, Ареццо оставался городом ремесленников. Ему не было знакомо накопление больших капиталов в руках немногих. Зато не знал он и такой нищеты, которая царила начиная с XIV века среди флорентийского или сиенского пролетариата. В нем слабее была классовая борьба, сильнее и ровнее демократические настроения. И еще сильнее дух независимости. Флоренция давно жаждала прибрать к рукам маленькую республику, но Ареццо защищался упорно и с задором, прежде чем покориться. Флорентийцы ненавидели его. Они называли его городом неугомонных, городом забияк. Данте, который принадлежал к правящему классу Флоренции, который сам сражался против аретинцев при Кампальдино, терпеть их не мог и заклеймил навек в знаменитой терцине[91]:
Bottoli trova poi venendo giuso
Ringhiosi piu che non chiede lor possa
Ed cla lor disdegnosa torce il muso[92].
Это говорится про реку Арно, которая, протекая по Тоскане, встречает на пути своем всяких неприятных животных. Аретинцы – это «шавки» (bottoli) «более злобные, чем позволяет им их сила». Но нужно сказать, что среди аретинских шавок появлялись порою и самые настоящие бульдоги, которых природа наградила вполне достаточной силой, у которых задор и злобность были тем более опасны, что опирались именно на сознание большой силы.
Аретино был одним из них. И не единственным. В числе его современников было еще два славных аретинца: Вазари и Леоне Леони, если не считать папу Юлия III. В прошлом среди граждан Ареццо блистали имена фра Гвидо, изобретателя нот, Петрарки и двух крупнейших гуманистов, Бруни и Марсуппини. Позднее из Ареццо вышел авантюрист большого размаха Кончито Кончини, который одно время был невенчанным мужем вдовы Генриха IV и некоронованным королем Франции. О характере монаха-музыканта XI века нам не известно ничего. Остальные все были людьми с большим задором, не любившие спускать обиды никому и способные сами обидеть кого угодно. За это они и платились порою. Леони попал на галеры, а Кончини сложил свою буйную голову, как только Людовик XIII, сын Марии Медичи, почувствовал себя в силах от него отделаться.
Аретино не уступал никому ни в задоре, ни в дерзости, ни в способности обидеть. Эти качества не умерялись у него ничем, потому что в детстве он был чужд какой бы то ни было культуры. Отец его, Лука, был сапожником и не мог дать ему образования. Но способности у мальчика были огромные. Как многие дети ремесленников в это время, Аретино сам научился читать и взялся за книги. Вскоре он почувствовал себя достаточно вооруженным знаниями и пустился в странствования. Дома его не удерживали: голодных ртов в семье было и без него довольно[93].
Ушел Аретино недалеко, в Перуджу. Здесь он пробыл, вероятно, лет десять, ибо в 1517 году двадцати пяти лет от роду он был уже в Риме. Нам очень мало известно, как прошли перуджинские десять лет. Мы знаем, что Аретино был переплетчиком и занимался живописью. Тут же, вероятно, одолел латынь – без гуманистической основательности, но более или менее достаточно для дальнейшего. Одно ясно. Художником Аретино не сделался, а, попав в Рим, стал выдвигаться как поэт.
Но пребывание в Перудже – все-таки важный этап в жизни Аретино. Покидая Ареццо, он порывал со своим классом. Так делали все, кто чувствовал себя в силах выдвинуться. Гуманисты, которые вышли из народа, никогда не делали карьеру в родном городе. На родине один был сын ткача, другой был сын шорника, третий – трепальщика шерсти. На чужбине каждый из них был интеллигент и мог продвигаться сколько хотел и сколько был способен. К этому стремился и Аретино. Но, порывая со своим классом в плоскости социальной, Аретино уносил в крови все особенности человека, вышедшего из народа. Способности Аретино были совсем иного свойства, чем способности, например, Кастильоне, блестяще образованного дворянина. Аретино был совершенно лишен пассивности Кастильоне, его нерешительности, его доверчивости, его привычки полагаться на других так же, как был лишен его культуры. Зато он был деятелен и энергичен, наделен настойчивостью, находчивостью, бесцеремонностью. И был всегда весел, говорлив, умел громко и заразительно смеяться, обладал большим юмором, неисчерпаемым запасом острых слов, готовых рифм и всяческой выдумки. Грубоватость, отсутствие лоска – все, от чего он не мог отделаться и что другим очень мешало, – ему не мешало нисколько. Наоборот, он умел превращать эти вещи во что-то такое, что еще больше подчеркивало качества, которые людям в нем нравились. Так, хороший оратор, если он не может отделаться от заикания, умеет заставить недостаток свой служить эффекту речи.
Все это было наследием того общественного класса, к которому Аретино принадлежал. Перуджа эти качества воспитала и отшлифовала. Первые годы в Риме их закалили, и в Риме особенно ярко сказывалась психика человека, вышедшего из народа. Аретино отдал свой талант народному делу через Пасквино, правда, не надолго. Но жизнь была впереди, и право на жизнь – больше – право на славу нужно было завоевывать.
Сын аретинского сапожника должен был пробить себе дорогу. За это он и принялся.
IV
В начале XVI века Венеция переживала пору самого пышного внешнего блеска. В экономическом отношении уже наступил упадок: мировая торговля со времен падения Константинополя и открытия Америки нашла себе новые пути, мимо венецианских лагун. Владения как в морях Леванта и Греции, так и на terra firma стали убывать. Турция, с одной стороны, могущественные европейские коалиции – с другой, теснили льва св. Марка все больше и больше. Но все-таки среди итальянских государств не было державы сильнее. Даже больше: среди итальянских государств была только одна держава в настоящем смысле слова – Венеция.
Одна Венеция могла выдерживать борьбу с победившей всюду, кроме ее территории, феодальной реакцией, ибо в Венеции еще жива была буржуазия, поверженная в прах во всей остальной Италии. Она была ослаблена ударами, но не сдавалась.
Как всегда в эпохи начинающегося уклона, Венеция не находила в себе прежнего буйного, наступательного задора, прежней героической энергии, которая била ключом во времена Пьетро Орсеоло, Энрико Дандоло, Карло Зено. Зато теперь Венеция стала понемногу находить время, чтобы принять участие в творческой работе Италии в области литературы и искусства. До сих пор ей было некогда, и вклад Венеции в художественную эволюцию Италии был ничтожен. В XVI веке она наверстала все, возместила все свои недоимки, возместила так, как могла сделать только одна Венеция, – с безумной расточительностью материальных сил и человеческого гения.
Тэн великолепно характеризует венецианскую культуру позднего Возрождения. "Со всех сторон, – говорит он[94], – способность действовать становится меньше, стремление к утехам делается больше, но одно не уничтожает целиком другого, а, сочетаясь, производят то промежуточное устремление духа, которое, как температура, не слишком резкая и не слишком мягкая, родит искусства". Искусство и будет занимать центральное место в культуре Венеции с конца XV века и до начала XVII. Беллини, Джордано, Тициан, Веронезе, Пальма, Тинторетто, Сансовино, Палладио – все они поместились в этом промежутке, не считая менее крупных. Их руками создано то украшение Венеции, которым мы любуемся до сих пор. Старая пышность царицы Адриатики благодаря им сочеталась с красотой, и знаком красоты прониклась вся культура.
Но благодаря своему положению на отлете у Италии, благодаря своим постоянным сношениям с Востоком и космополитическим торговым связям, Венеция не пропиталась традициями культурного роста Италии. Школы и направления, царившие на континенте, не затронули или почти не затронули Венеции. Она раскрывалась к культуре свободно и своеобразно, не подчиняясь выработанным другими нормам. Она привыкла всегда действовать самостоятельно в своих торговых и политических делах и не хотела изменить своим привычкам в делах культурных. Мы увидим, как отразилось все это на искусстве и на литературе.
Наконец, для человека с темпераментом, ищущего острых и пышных удовольствий, Венеция была действительно обетованной землей. Нигде наслаждения не провозглашались культом так открыто, нигде роскошь празднеств не достигала таких размеров. Веронезу было откуда списывать свои пиршественные сюжеты. Куртизанка была там полноправной женщиной. Она появлялась всюду в то время, как патрицианки жили затворнической жизнью и показывались лишь во время больших торжеств[95]. Притом куртизанок было 11 000, и уже самое количество их отражалось на общем характере внешней жизни. Многие из куртизанок становились центром большого интеллигентского кружка, как Вероника Франко, талантливая поэтесса, которая принимала у себя Генриха III по пути из Польши в Париж и которую писал Тинторетто. Благодаря своей политической мощи Венеция могла позволить себе не поднимать лицемерного гонения на открытое почитание красоты, на откровенную любовь к удовольствиям.
25 марта 1527 года в Венеции появился Аретино. Пять лет, которые прошли со времени конклава, избравшего Адриана VI, были самой бурной порой в его жизни. Он много мыкался по Италии, не раз устраивался прочно и не раз терял все, терпел лишения, видел славу и почет, едва не погиб под кинжалом недругов и потом снова купался в наслаждениях и богатстве.
Когда выяснилось, что выбран кардинал Тортозский, бывший воспитатель Карла V, сын утрехтского лодочного мастера, что обойдены, следовательно, представители самых громких итальянских фамилий: Медичи, Гонзага, Колонна, Орсини, – маэстро Пасквино вышел из себя. На голову злополучного голландского папы – кстати сказать, последнего неитальянца на престоле св. Петра – посыпались громы.
Разумеется, когда старый голландец явился в Италию, Аретино счел благоразумным удалиться из Рима. Он уехал во Флоренцию к кардиналу Медичи, посетил двор Федериго Гонзага, маркиза Мантуанского, а потом, когда Адриан стал беспокоить кардинала по поводу Аретино, был послан Джулио к его родственнику, тоже Медичи, Джованни, начальнику "черного отряда" (Giovanni delie Bande nere), знаменитейшему в то время кондотьеру Италии. Даровитый воин искренно полюбил веселого, остроумного, быстрого на всякую выдумку молодого поэта, но тому не пришлось долго прожить в лагере Большого Дьявола. В сентябре 1523 года умер старый Адриан, и Аретино мог вернуться в Рим. Народ там уже без него выражал свои чувства. Двери дома врача, который лечил папу во время его последней болезни, были обвиты гирляндами и украшены надписью: "Liberatori patriae"[96] (Освободителю Отечества. – Ред.). Без Аретино Пасквино был менее остроумен, но столь же энергичен, и на этот раз его избирательная агитация оказалась успешнее: Джулио Медичи занял престол св. Петра под именем Климента VII.
Аретино поспешил в Рим, надеясь устроиться там окончательно. Папа помнил его заслуги, хранил признательность к нему и очень ценил его перо. Перспективы открывались блестящие. И Аретино слишком положился на свое влияние. Он вмешался в придворную партийную борьбу и навлек на себя ненависть могущественного приближенного папы датария Джиберти. Это повело к катастрофе, хотя и не сразу. В первый раз папа разгневался на поэта за непристойные сонеты, написанные им к непристойным рисункам Джулио Романо. Аретино должен был покинуть Рим. Он снова отправился к Джованни Медичи, но папа его скоро простил, вызвал к себе и даже помирил с Джиберти. Аретино, понадеявшись на привязанность к себе папы, не хотел быть осторожнее. Пасквино не унимался. Он опять заговорил сонетами Аретино, и в одном из них досталось Джиберти. Тогда тот подослал к нему убийцу. Покушение удалось не вполне. Аретино спасся, тяжко раненный. Виновника назвать было нетрудно. Рим указывал на него пальцами. Аретино требовал у Климента наказания бандита и его подстрекателя, но папа на это не решился. Затаив месть, Аретино покинул Рим и в конце 1525 года снова очутился в лагере Большого Дьявола. На этот раз он пробыл тут целый год в тесной дружбе с "Бонапартом XVI века", вплоть до его смерти. Джованни умер на руках Аретино от раны, полученной в стычке с ландскнехтами Фрундсберга у Говерноло, в ноябре 1526 года. Пробовал Аретино устроиться у своего почитателя Федериго Гонзага в Мантуе, но Климент, которого он нещадно преследовал своими сатирическими сонетами и "предсказаниями", недвусмысленно грозил послать к нему второго убийцу, а маркиз боялся осложнений с Римом. Заручившись обещаниями поддержки от маркиза, Аретино перебрался в Венецию и там устроился. Как оказалось, навсегда.
Сам Аретино не думал этого первоначально. Планы у него были всякие. Джованни Медичи успел познакомить его с Франциском I французским, которому поэт очень понравился. Аретино думал одно время переселиться во Францию. Но, припомнив грустный свой опыт жизни при дворах и присмотревшись к венецианскому быту, он понял, что только здесь он может быть вполне независимым, вполне безопасным, вполне свободным.
Трудно сказать, какие соображения были у Аретино решающими, помимо того, что Венеция была республика, что у дожа не было двора и что жизнь в Венеции была веселая. Но одно из этих соображений угадывается особенно настойчиво, хотя в момент переселения Аретино о нем и не говорит нигде. Это то, что Венеция была центром книгопечатания в Европе. Героическая эпоха Альдо Мануци Старшего только что миновала, но его традиции находились в надежных руках его сына Паоло, а вокруг него группировались десятки печатников, которые вознесли типографскую промышленность в Венеции на небывалую еще высоту[97]. Среди них – Франческо Марколини, друг и главный издатель Аретино. Государственная власть энергично поощряла типографское дело; в этом еще раз сказался практический гений венецианцев. Они хотели быть вооруженными этим новым культурным и политическим оружием лучше, чем другие. Крупных писателей у Венеции не было, но все крупные произведения старых и новых писателей издавались у нее. В случае необходимости Венеция могла забросать памфлетами самого сильного противника, как это и случилось, напр., в дни Паоло Сарпи. Аретино не мог этого не учитывать в те моменты, когда он так мучительно колебался в выборе постоянной резиденции. И выбор его был сделан.
Венецианская синьория приняла его благосклонно, а в 1530 году дож Андреа Гритти даже добился некоторого примирения между Аретино, с одной стороны, Климентом и Джиберти – с другой. К этому году относится великолепное письмо к дожу, в котором Аретино говорит, что, приехав в Венецию, он спас жизнь и честь[98], что там благосклонность не наносит ущерба праву и справедливости, как при дворах. Почти в тех же словах говорит о Венеции в La Cortigiana[99] Фламинио: «Там я обогащу свою нищету ее свободой. Там по крайней мере ни фаворитам, ни фавориткам не дано власти убивать бедных людей. Только там правосудие держит весы в равновесии. Там страх перед чьей-нибудь немилостью не вынуждает нас поклоняться вчерашнему паршивцу (pidocchioso)... Это – святой город и рай земной». Приблизительно к этому времени относится и по-настоящему нежный, хотя слегка риторический отзыв о Венеции в письме к Верджерио[100]: «Что до меня, то я хотел бы, чтобы после моей смерти господь превратил меня в гондолу или в навес к ней (felce), а если это слишком, то хоть в весло, в уключину или даже ковш, которым вычерпывается вода из гондолы».
Имя, которым в 1527 году пользовался Аретино, было большое. Его почитали и боялись. И появление его было встречено с большой радостью в кругу литераторов и художников. С Тицианом и Сансовино он сошелся сразу и очень близко. Среди патрициата у него завелись прочные связи, и Diporti – собрание новелл Парабоско – сохранили нам сведения о том, как Аретино на равной ноге с представителями самых знатных фамилий, душа их общества на веселом пикнике, рассказывает новеллу, восхваляет прекрасных и добродетельных патрицианок. У него были большие знакомства в мире дипломатов, которыми он пользовался очень искусно.
Средства, добываемые Аретино, сначала были невелики, и жил он скромно. Но мало-помалу количество лиц, регулярно выплачивающих ему пенсии, стало больше, и он зажил настоящим набобом. К 1530 году он уже не думает о том, что он может куда-нибудь переселиться, и заявляет об этом в упомянутом выше письме к дожу Андреа Гритти.
Как жил в Венеции Аретино? Филарет Шаль составил на основании писем его и его друзей, заметок современников и проч. красивую и верную картину. Мы приведем ее, устранив риторику, неизбежную в писаниях талантливого французского критика[101]:








