Текст книги "Тысяча душ"
Автор книги: Алексей Писемский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 35 страниц)
XII
Умы между тем продолжали в губернии волноваться. Три собственно пункта были исходными точками настоящего движения. На первом плане, конечно, стояло назначение нового губернатора, исправляющим должность которого действительно был утвержден Калинович, с производством в действительные статские советники. Вторым пунктом был нечаянный и быстрый отъезд новой губернаторши. Как и зачем она уехала? – спросили себя многие не без удивления. Однако Калинович в разговоре с некоторыми лицами совершенно удовлетворительно объяснил это, говоря, что он давно сбирался съездить с семейством в Петербург, но теперь, получив настоящее назначение, не может этого сделать, а потому отпустил жену одну. Третий пункт превышал всякое ожидание, всякую меру терпенья – и это был официальный прием, который сделал новый губернатор чиновникам. На другой же день после получения указа об утверждении его полицеймейстер повестил все губернские и уездные присутственные места, чтоб члены оных, а равно и секретари явились 12 марта в одиннадцать часов утра на представление начальнику губернии. Повестка эта произвела, как водится, некоторую ажитацию. Автору, например, совершенно известно, что уездный судья Бобков, уже несколько лет имевший обыкновение пить перед обедом по восьми и перед ужином по десяти рюмок водки, целые два дня перед тем не употреблял ни капли, чтоб не дохнуть каким-нибудь образом на начальника губернии этим неприятно пахучим напитком. Городской глава, точно перед каким-нибудь таинством, подстриг накануне немного бороду, сходил в баню и потом на самое представление страшно напомадился. Помощник почтмейстера, по крайней мере с двух часов до пяти, ходил по рядам и выбирал себе новую шляпу и шпагу: все они казались ему не того достоинства, какого бы он желал иметь. Повивальная бабка Эрнестина, наслышавшись о строгости нового губернатора, в ужаснейшем беспокойстве ездила по городу и всех умоляла сказать ей, что должна ли она представляться или нет, потому что тоже служащая, хоть и дома.
Двенадцатого числа, наконец, еще с десяти часов утра вся почти улица перед подъездом начальника губернии переполнилась экипажами разнообразнейших фасонов, начиная с уродливых дрожек судьи Бобкова до очень красивой кареты на лежачих рессорах советника питейного отделения. Молоденькая жена чиновника особых поручений вместе с молоденькою прокуроршей, будто катаясь, несколько уж раз проезжали по набережной, чтоб хоть в окна заглянуть и посмотреть, что будет делаться в губернаторской квартире, где действительно в огромной зале собрались все чиновники, начиная с девятого класса до пятого, чиновники, по большей части полные, как черепахи, и выставлявшие свои несколько сутуловатые головы из нескладных, хоть и золотом шитых воротников. Ближе прочих к кабинету стояло губернское правление, замыкавшееся секретарем Экзархатовым, который, кажется, из всех тут находившихся был спокойнее других. Председатель казенной палаты, держа в руках свою генеральскую шляпу и ходя около взвода своей палаты, заметно старался казаться веселым, насмешливым и даже несколько вольнодумным; но лицо ему изменяло! Строительная комиссия по преимуществу бросалась в глаза штаб-офицером, который, по словам зубоскала Козленева, был первоначально делан на шоссейную будку, но потом, когда увидели, что он вышел очень неуклюж, так повернули его в настоящее звание... Стоявший рядом с ним губернский архитектор был как распущенный в воде. У него уж тысячи на три меньше очутилось в кармане, когда Калинович был еще только вице-губернатором, а теперь, пожалуй, и ничего не попадет. Управляющий палатой государственных имуществ, чтоб представить своих чиновников в более полном комплекте, пригнал даже трех волостных голов; но у одного из них до такой степени сапоги воняли ворванью, что принуждены были его прогнать. Почтовое ведомство, по родственным сношениям с директором гимназии, стояло в одной кучке с министерством народного просвещения. Когда все власти таким образом расстановились, Калинович не заставил себя долго дожидаться: он вышел в полной губернаторской форме, впрочем, нисколько не рисуясь, а, напротив, очень просто всем поклонившись, остановился на средине залы, так что все почти видели его лицо.
– По распоряжению правительства, господа, я назначен начальником здешней губернии, – начал он скороговоркой и потупляя глаза. – Характер моего управления вам несколько известен из действий моих как вице-губернатора и потом как управляющего губернией. Ко всему этому мне остается разве прибавить несколько слов. Все, которых я имею честь здесь видеть, все мы чиновники, и потому маскироваться нам друг перед другом нечего. Всякий, конечно, из нас понимает, что единственными руководителями каждого благонамеренного чиновника должны быть закон, его собственный здравый смысл и, наконец, полная готовность делать добро. Никаких других побуждений он иметь не должен; но в то же время кто не согласится, что это далеко не так бывает на самом деле?.. Я не говорю уже о полицейских властях, которые, я знаю, дозволяют себе и фальшивое направление в следствиях, и умышленную медленность при производстве взысканий, и вообще вопиющую нераспорядительность от незнания дела, от лености, от пьянства; и так как все это непосредственно подчинено мне, то потому я наперед говорю, что все это буду преследовать с полною строгостью и в отношении виновных буду чужд всякого снисхождения.
При этих словах Калиновича все невольно взглянули на полицеймейстера, который, однако, как человек бывалый, хоть бы глазом мигнул.
– Но, кроме этих частных случаев, – продолжал губернатор, не поднимая глаз, – существуют, если можно так выразиться, установившиеся, вошедшие в какую-то законность злоупотребления, которые не влекут за собой никаких жалоб, а потому почти не оглашаются. Например, при служебных разъездах мне часто случалось встречать чрезвычайно дурных лошадей; и когда я спрашивал, отчего это, почтсодержатели откровенно мне говорили, что они не могут вести иначе дела, потому что платят местному почтовому начальству по пятнадцати рублей с пары.
Губернский почтмейстер побледнел и переглянулся с шурином своим, директором гимназии.
– Живя в молодости по уездным городкам, я слышал как самую обыкновенную вещь, что в казначействах взимаются какие-то гроши с паспортов, берется с мужиков сбор на мытье полов, которые они будто бы очень топчут, и, наконец, заставляют их делать вклад на масло для образной лампады!
По всем ведомствам, за исключением казенной палаты, пробежала улыбка.
– При рекрутских наборах я тоже бывал печальным свидетелем, как эта, и без того тяжелая обязанность наших низших классов, составляет сенокос, праздник для волостных голов, окружных начальников, рекрутских присутствий и докторов в особенности! – сказал губернатор и, как все заметили, прямо при этом посмотрел на кривошейку инспектора врачебной управы, который в свою очередь как-то весь съежился, сознавая сам в душе, что при наборах касательно интереса он действительно был не человек, а дьявол.
Один из голов тоже представлял при этом случае довольно любопытную фигуру: как услышал он, что дело коснулось рекрутства, сейчас же вытянулся всем телом и умоляющим выражением своих глаз, плаксивым складом носа, губ как бы говорил: "Знать ничего не знаю... На все воля начальства была".
– Все эти злоупотребления, – продолжал губернатор, выпрямляя наконец свой стан и поднимая голову, – все они еще не так крупны, как сделки господ чиновников с разного рода поставщиками, подрядчиками, которые – доставляют ли в казну вино, хлеб, берут ли на себя какую-нибудь работу – по необходимости должны бывают иметь в виду при сносе цены на торгах, во-первых, лиц, которые утверждают торги, потом производителей работ и, наконец, тех, которые будут принимать самое дело.
Проговоря это, Калинович приостановился на несколько секунд. В зале между тем царствовало совершенное молчание: все были заметно и глубоко оскорблены.
– Из всего, что я перечислил теперь, вероятно, сотой доли не существует в здешней губернии; но если б и было что-нибудь подобное, так все мы, председательствующие лица, поставим, конечно, себе в святую обязанность истребить и уничтожить это с корнем, – заключил он более ядовитым, чем искренним, тоном и, раскланявшись потом на все стороны, поспешно ушел в кабинет.
Молчание продолжалось еще некоторое время.
– Что ж это такое? – проговорил первый председатель казенной палаты.
– Всем досталось... всех обругал... – подхватил управляющий палатою государственных имуществ.
– Беспокойный человек, беспокойный! – повторял в раздумье штаб-офицер строительной комиссии.
Почтмейстер с директором гимназии нежно глядели друг другу в глаза. Губернское правление, как более других привыкшее к выходкам своего бывшего вице-губернатора, первое пошло по домам, а за ним и прочие.
– Что ж это такое? – повторил председатель казенной палаты, сходя с лестницы, и тут же перешепнулся кой с кем из значительных лиц, чтоб съехаться и потолковать насчет подобного казуса.
– Непременно надобно! – подтвердили те, и в тот же вечер к нему собралось человек десять; но чтоб не было огласки их собранию, нарочно уселись в хозяйском кабинете с запертыми ставнями и опущенными даже сторами.
Больше всех горячился сам хозяин.
– Я, ваше превосходительство, – говорил он губернскому предводителю, заклятому врагу Калиновича по делу князя, – я старше его летами, службой, чином, наконец, потому что он пока еще вчера только испеченный действительный статский, а я генерал-майор государя моего императора, и, как начальнику губернии, я всегда и везде уступлю ему первое место; но если он, во всеуслышание, при общем собрании, говорит, что все мы взяточники, я не могу этого перенесть!
Губернский предводитель кивком головы одобрил его.
– Какое он право имеет на то? – вмешался молодой прокурор. – Я с сенаторами ревизовал несколько губерний; они посылаются с большею властью, но и те не принимали таким образом чиновников.
– Теперь он на улице встретит худую почтовую лошадь – я и виноват! добавил губернский почтмейстер.
На этот разговор приехал инженерный полковник вместе с Папушкиным.
– Я привез к вам Михайла Трофимыча... Он недавно из Питера и слышал там кое-что о нашем новом начальнике, – проговорил он, указывая на подрядчика.
– Скажите, пожалуйста, – начал хозяин прямо, – как его там разумеют: сумасшедший ли он, дурак ли, или уж очень умный человек, так что мы понимать его не можем?
– А что разумеют! – отвечал грубо Мишка Папушкин и, не стесняясь тем, что находится в генеральском доме, нецеремонно опустился в кресло. Разумеют так, что человек в большой силе. Я было... так как и по нашим хошь бы теперь производствам дело от него не поет... говорил было тоже кое с кем из начальства ихнего... "Что, я говорю, господа, хоть контрибуцию с нас возьмите, да разведите нас только с этим человеком". – "Нет, говорят, Михайло Трофимыч, этого ты и не проси, а лучше с ним ладьте... У нас только то и делается, что он сам захочет!.."
– Что ж, его там считают за человека очень способного, гениального, что ли? – спросил губернский предводитель.
– Бог ведь знает, господа, как, и про что, и за что у нас человека возвышают. Больше всего, чай, надо полагать, что письмами от Хованского он очень хорошую себе рекомендацию делает, а тут тоже говорят, что и через супругу держится. Она там сродственница другой барыне, а та тоже по министерии-то у них фавер большой имеет. Прах их знает! Болтали многое... Я другого, пожалуй, и не разобрал, а много болтали.
– Это так, – проговорил губернский предводитель, соображая. – Он теперь за тем жену и послал, чтоб крепче связать этот узел.
– Может быть, – подхватил со вздохом хозяин. – Во всяком случае, господа, я полагаю, что и мне, и вам, Федор Иваныч, – обратился он к жандармскому штаб-офицеру, – и вашему превосходительству, конечно, и вам, наконец, Рафаил Никитич, – говорил он, относясь к губернскому предводителю и губернскому почтмейстеру, – всем нам донести по своим начальствам, как мы были приняты, и просить защиты, потому что он теперь говорит, а потом будет и действовать, тогда служить будет невозможно!
С этим были почти все согласны. Один только Мишка Папушкин как-то сурово поглядывал на председателя.
– Отчего служить нельзя?.. Пустяки!.. Можно!.. – проговорил он.
– То-то, что не можно, – возразил тот с досадой. – Ты это, братец, говоришь потому, что службы не знаешь и не понимаешь!
– Можно! – повторил настойчиво Михайло Трофимов. – У нас насчет таких случаев складная деревенская побасенка есть... слышь!..
– Не до побасенок твоих, Михайло Трофимыч, – заметил было инженерный штаб-офицер.
– Да ты погоди, постой, не до побасенок! – перебил его Папушкин. – И побасенки послушай, коли она тебя уму-разуму учит. Дело, батеньки мои, было такого ходу!.. – продолжал он, погладив себе усы и бороду. – Во времена это происходило еще древние, старые... жил-был по деревне мужик жаднеющий... бывало, на обухе рожь молотить примется, зернышка не уронит; только было у него, промеж прочего другого именья, стадо овец... Слышит-прослышит он одним временем, что в немецких землях с овец шерсть стригут и большую пользу от того имеют. Парень наш, не будь глуп, сейчас в поле, и ну валять да стричь ту да другую овцу, а те, дуры, сглупа да с непривычки лягаться да брыкаться начали... Ну, а при таком положении, известно, обиходить неловко. Вот он которую по нечаянности, а которую и в сердцах ткнет да пхнет ножницами в бок... Смотришь, выскочит от него сердечная овечка, шерсть острижена и бока помяты... Испугались наши овцы... пошли, делать нечего, к козлу за советом. "Ах, вы, дуры, дуры! – говорит. – Лежите только смирно – больше ничего! Пускай потешится, пострижет: сам собой отстанет, как руки-то намозолит; а у вас промеж тем шерстка-то опять втихомолку подрастет, да и бока-то будут целы, не помяты!" То и вам, господа генералы и полковники, в вашем теперешнем деле я советовал бы козлиного наставления послушать. Не лягайтесь – пускай его потешится, пострижет! По пословице: один у каши не спор... Умается, поверьте вы моему слову.
Заключение присказки Михайло Трофимова заставило всех улыбнуться.
– Хороша побасенка! – сказал губернский предводитель.
– Хорошая! – повторил подрядчик и в скором времени, неуклюже раскланявшись, уехал.
XIII
Точно сама мудрость на этот раз вещала устами Папушкина. Как обозначил он, так и пошло в губернии. Все почти чиновники, бывшие и небывшие на совещании, сказали себе мысленно: «Прах его побери! Пускай потешится и пострижет... шерстки, одно дело, заранее уж позапасено, а другое, может быть, и напредь сего, хоть не очень шибко, а все-таки станет подрастать!» Калинович тоже как будто бы действовал по сказке Папушкина. Он стал валять и стричь, как овец, одного чиновника за другим. Первый, конечно, был уничтожен правитель канцелярии, и на место его определен Экзархатов. Потом удар разразился над ведомством государственных имуществ, в котором, по представлению начальника губернии, был удален управляющий и перетасованы окружные начальники. Полиция, начиная с последнего квартального до частных приставов, была сменена. Красноносому полицеймейстеру, говорят, угрожала та же участь. Ко всему этому ожидалась еще губернаторская ревизия. Исправники, почти не выезжая из уездов, выбивали недоимку и сгоняли народ на дорогу, чтоб привести все в благоустроенный вид. Городничие в уездных городишках, посредством брани, палок и даже на свой собственный счет, мостили мостовые и красили заборы. В палатах, по судам, в думах, в магистратах секретари целые дни и ночи просиживали в канцеляриях и писали.
Но в то время как служебная деятельность была разлита таким образом по всем судебным и административным артериям, в обществе распространилась довольно странная молва: Сашка Козленев, как известный театрал, знавший все закулисные тайны, первый начал ездить по городу и болтать, что новый губернатор – этот идеал чиновничьего поведения – тотчас после отъезда жены приблизил к себе актрису Минаеву и проводит с ней все вечера. Обстоятельство это показалось до такой степени значительным, что две дамы, из самых первых сановниц, сочли нужным сделать Настеньке визит, который, конечно, был им не отплачен. Смело уверяя читателя в достоверности этого факта, я в то же время никогда не позволю себе назвать имена совершивших его, потому что, кто знает строгость и щепетильность губернских понятий насчет нравственности, тот поймет всю громадность уступки, которую сделали в этом случае обе дамы и которая, между прочим, может показать, на какую жертву после того не решатся женщины нашего времени для служебной пользы мужей. Губернатор между тем, как бы желая выразить окончательно свое неуважение к обществу, решительно начал дурачиться. Часто среди дня он прямо из присутственных мест проезжал на квартиру к Настеньке, где, как все видели, экипаж его стоял у ворот до поздней ночи; видели потом, как Настенька иногда проезжала к нему в его карете с неподнятыми даже окнами, и, наконец, он дошел до того, что однажды во время многолюдного гулянья на бульваре проехал с ней мимо в открытом фаэтоне.
Молоденькая прокурорша и молоденькая жена чиновника особых поручений, гулявшие по обыкновению вместе, первые это заметили и вспыхнули от стыда; а жена председателя уголовной палаты, некогда столь обеспокоившаяся отставкою прежнего начальника губернии, в этот раз с каким-то неистовством выбежала из сада, села на пролетку и велела себя везти вслед за губернаторским экипажем.
На ее глазах Калинович подъехал к своему крыльцу, вышел сам первый, а потом, высадив Минаеву, как жену, под руку, скрылся с нею за свою стеклянную дверь. Вслед за тем Настенька совершенно по-домашнему взбежала на лестницу, прошла в залу и, садясь небрежно в гостиной на диван, проговорила: "Ох, устала... жарко немножко". Калинович сел и с какой-то грустной нежностью смотрел на нее... Здесь я не могу обойти молчанием того, что если кто видал мою героиню, когда она была девочкой, тот, конечно бы, теперь не узнал ее так она похорошела. Для женских личиков, розовых, свеженьких, тридцать лет обыкновенно почти беда: розы переходят в багровые пятна, глаза тускнеют, черты еще более пошлеют. Но не то бывает с осмысленными женскими физиономиями, под которыми таится духовная красота. В этом возрасте присутствие ума, чувств, некоторой страстности – все это ярче и больше начинает в них выражаться, и к такого рода физиономиям принадлежало именно лицо Настеньки. Одета она была очень мило. Петербург и звание актрисы докончили в этом отношении ее воспитание. Часов в восемь человек на огромном серебряном подносе принес чайный прибор и приготовил его на особенном столе. Настенька, совершенно как бы хозяйка, села за него и начала разливать чай. Из боковых дверей появился Флегонт Михайлыч, и за ним нецеремонно вошел кобель Трезор.
– Здравствуйте, дядя! – проговорил ему приветливо губернатор.
Капитан с обычным приемом раскланялся и, сев несколько поодаль, потупил глаза. За несколько еще дней перед тем он имел очень длинный разговор с Калиновичем в кабинете, откуда вышел если не опечаленный, то очень расстроенный. Возвратившись домой, он как-то особенно моргал глазами.
– Ну что, дядя, говорили вы с ним? – спросила его Настенька.
– Говорил-с, – отвечал капитан.
– Что ж, успокоились теперь и поняли, что когда дело сделано, так нечего пятиться назад?
– Да-с.
– И убедились, наконец, что этот человек меня любит? – заключила Настенька.
– Да-с! – подтверждал Флегонт Михайлыч и начал после того все почти вечера вместе с Настенькой проводить у губернатора. В простодушных понятиях его чины имели такое громадное значение, что тот же Калинович казался ему теперь совершенно иным человеком, и он никогда ни в чем не позволял себе забыть, где и перед кем он находится. Что касается губернатора, то после служебной ломки, которую он почти каждое утро производил, присутствие этих добрых людей, видимо, заставляло его как-то отдыхать душой, и какое-то тихое, отрадное чувство поселяло в нем. В настоящий вечер, впрочем, он был что-то особенно грустен и мрачен, так что Настенька спросила его, что с ним.
– Ничего! Позвони, пожалуйста, друг мой! – отвечал он.
Та дернула сонетку.
Вошел лакей.
– Что там, пришла ли почта или нет? Пошлите узнать жандарма к Экзархатову!
– Они сами здесь, ваше превосходительство, – отвечал лакей.
– Что ж вы, болваны, не скажете? Проси!.. – проговорил с беспокойством губернатор. – Как это, Николай Иваныч, вы не велите о себе сказывать... что за щепетильность пустая! – встретил он Экзархатова.
Тот подал ему целую кучу пакетов. Калинович с пренебрежением перекидал их и остановился только на одной бумаге, на которой была сделана надпись в собственные руки. Он распечатал ее, прочитал внимательно и захохотал таким странным смехом, что все посмотрели на него с удивлением, а Настенька даже испугалась.
– Всегда тебя эта проклятая почта встревожит! – проговорила она.
Калинович ничего не отвечал ей и снова прочитал бумагу.
– Еще по трем доносам требуют объяснения! – обратился он, наконец, с судорожной усмешкой к Экзархатову, подавая ему бумагу. – Теперь уж присланы совершенно вопросные пункты. Как преступника или подсудимого какого-нибудь спрашивают!
Экзархатов не знал, читать ему бумагу или нет.
– Взгляните, прочтите! Я ни скрывать, ни стыдиться этого не намерен... – сказал Калинович и опять захохотал.
Настенька смотрела на него с беспокойством. Она очень хорошо видела, что он был под влиянием страшнейшего гнева.
– Ни стыдиться, ни скрывать этого не намерен! – повторял губернатор, а потом вдруг обратился к Экзархатову. – Послушайте! – начал он. – Не хотите ли, пока есть еще время, вместо настоящей вашей службы получить место какого-нибудь городничего или исправника, окружного, наконец, начальника?.. Я, по своему влиянию, могу еще теперь сделать это для вас.
Предложение это заметно удивило и оскорбило Экзархатова.
– Разве я не гожусь в настоящей моей должности? – проговорил он.
– О боже мой! Кто ж вам это говорит! – воскликнул Калинович. – Но я могу быть переведен; приедет другой, который вас вытеснит, и вы останетесь без куска хлеба.
Экзархатов выпрямился, поднял свою опущенную голову и вообще как-то приосанился.
– Я, Яков Васильевич, сколько себя понимаю, служу не лицам, а делу... что ж мне этого очень опасаться? – проговорил он.
Калинович захохотал.
– Не лицам!.. На службе делу хочет выехать! Нельзя, сударь, у нас так служить! – воскликнул он и, встав с своего места, начал, злобно усмехаясь, ходить по комнате. Выражение лица его было таково, что из сидевших тут лиц никто не решался с ним заговорить.
– Потрудитесь, пожалуйста, – обратился он наконец к Экзархатову, написать к завтрему ответ на это. Там спрашивают, на каком основании князь арестован и теперь производится о нем следствие без депутата со стороны дворянства. Пишите, что полицейская власть всякое лицо, совершившее уголовное преступление, имеет право одна, сама собой, арестовать, потому что, пока бы она стала собирать депутатов, у ней все преступники разбежались бы. Кажется, это ясно и понятно? А что при допросах нет депутата, так нигде и никаким законом не вменено следователю в обязанность спрашивать грамотных дворян при каких бы то ни было заступниках, и мне для этого не выдумывать новых постановлений. Насчет откупа отвечайте тоже, что делал с него сбор в пользу города и нахожу это с своей стороны совершенно законным, потому что хоть сотую часть возвращаю обществу из огромных барышей, которые получает откупщик, – так и пишите этими самыми словами.
– Чтоб не оскорбились за выражения... – заметил было Экзархатов.
– А я не оскорблен? Они меня не оскорбили, когда я помыслом не считаю себя виновным в службе? – воскликнул губернатор, хватая себя за голову и потом, с заметным усилием приняв спокойный вид, снова заговорил: – На вопрос о вступительной речи моей пропишите ее всю целиком, все, что припомните, от слова до слова, как и о какого рода взяточниках я говорил; а если что забыли, я сам дополню и добавлю: у меня все на памяти. Я говорил тогда не зря. Ну, теперь, значит, до свиданья... Ступайте, займитесь этим.
Экзархатов, потупив голову, вышел.
– Скажи, пожалуйста, отчего это и откуда пошли все эти неприятности тебе? Ты прежде так же служил и действовал, но тебя еще повышали, а тут вдруг...
Калинович в упор и насмешливо поглядел на нее.
– За то, что я не имел счастия угодить моей супруге Полине Александровне. Ха, ха, ха! И мне уж, конечно, не тягаться с ней. У меня вон всего в шкатулке пятьдесят тысяч, которые мне заплатили за женитьбу и которыми я не рискну, потому что они все равно что кровью моей добыты и теперь у меня остались последние; а у ней, благодаря творцу небесному, все-таки еще тысяча душ с сотнями тысяч денег. Мне с ней никак не бороться.
– Говорят, с ней Медиокритский поехал – это зачем? – спросила Настенька.
– Да, воришка Медиокритский... Он теперь главный ее поверенный и дает почти каждую неделю у Дюссо обеды разным господам, чтоб как-нибудь повредить мне и поправить дело князя, и который, между прочим, пишет сюда своему мерзавцу родственнику, бывшему правителю канцелярии, что если им бог поможет меня уничтожить, так он, наверное, приедет сюда старшим советником губернского правления!
Заключив последние слова, губернатор снова захохотал.
– Как же они могут тебя уничтожить? – спросила Настенька.
Калинович пожал плечами.
– Я полагаю, – начал он ироническим тоном, – что помня мои услуги, на первый раз ограничатся тем, что запрячут меня в какую-нибудь маленькую недворянскую губернию с приличным наставлением, чтоб я служебно и нравственно исправился, ибо, как мне писали оттуда, там возмущены не только действиями моими как чиновника, но и как человека, имеющего беспокойный характер и совершенно лишенного гуманных убеждений... Ха, ха, ха!
– Но что ж тебе так беспокоиться? Пускай посылают! Нам с тобой везде будет весело! – возразила Настенька.
Калинович глубоко вздохнул{461}.
– Нет! – начал он. – Это обидно, очень обидно! Обидно за себя, когда знаешь, что в десять лет положил на службу и душу и сердце... Наконец, грустно за самое дело, которое, что б ни говорили, мало подвигается к лучшему.
Вскоре после этой маленькой сцены и в обществе стали догадываться, что ветер как-то подул с другой стороны. Началось это с того, что по делу князя была вдруг прислана из Петербурга особая комиссия, под председательством статского советника Опенкина. Надобно было не иметь никакого соображения, чтоб не видеть в этом случае щелчка губернатору, тем более что сама комиссия открыла свои действия с того, что сейчас же сделала распоряжение о выпуске князя Ивана из острога на поруки его родной дочери. Обстоятельству этому были очень рады в обществе, и все, кто только не очень зависел по службе от губернатора, поехали на другой же день к князю поздравить его. Однако он был так осторожен, что сказался больным и благодарил всех через дочь за участие, но никого не принял. По делу его между тем со старого почтмейстера снята была подписка о невыезде его из города, и он уже отправился на место своего служения. Дьячок-резчик был тоже выпущен как человек совершенно ни в чем не уличенный. Даже крепостной человек князя и кантонист, – как сказывал писец губернского правления, командированный для переписки в комиссию, – даже эти лица теперь содержались один за разноречивые показания, а другой за преступления, совершенные им в других случаях; словом, всему делу было дано, видимо, другое направление!.. Один из членов комиссии, молодой еще человек, прекрасно образованный и, вероятно, пооткровеннее других, даже явно об этом проболтался.
– Ваш губернатор, господа, вообще странный человек; но в деле князя он поступал решительно как сумасшедший! – сказал он по крайней мере при сотне лиц, которые в ответ ему двусмысленно улыбнулись, но ничего не возразили, и один только толстый магистр, сидевший совершенно у другого столика, прислушавшись к словам молодого человека, довольно дерзко обратился к нему и спросил:
– А почему бы это губернатор действовал, как сумасшедший?
Молодой человек пожал плечами и начал ему пунктуально доказывать.
– Во-первых, – говорил он, – губернатор посадил дворянина в острог, в то время как еще не было совершено преступление.
– Как не было совершено преступление? – возразил с упорством магистр. Оно совершено в то время, когда князь сделал фальшивое свидетельство, – вот когда оно совершено!
– Ничуть не бывало, – продолжал молодой человек прежним деловым тоном, – преступление в этом деле тогда бы можно считать совершенным, когда бы сам подряд, обеспеченный этим свидетельством, лопнул: казна, значит, должна была бы дальнейшие работы производить на счет залогов, которых в действительности не оказалось, и тогда в самом деле существовало бы фактическое зло, а потому существовало бы и преступление.
– А если б он, с божией помощью, на это фальшивое свидетельство взял подряд и благополучно его кончил, тогда бы ничего? – возразил магистр.
– Я думаю, что ничего! – проговорил молодой человек, несколько сконфуженный этим замечанием.
– Я сам тоже думаю, что ничего! – сказал магистр с явной уж насмешкой.
– С чем вас и поздравляю, – отвечал ему тоже с насмешкой молодой человек и тотчас обратился к другим своим слушателям. – Кроме уж этих теоретических соображений, – продолжал он, – смотрите, что самые факты показывают. Губернатор говорит, что князем Раменским составлено фальшивое свидетельство. Князь говорит, что им представляем был акт не фальшивый, а на именье существующее, энского почтмейстера, которому действительно и выдано было из гражданской палаты за год перед тем свидетельство. Строительная комиссия отозвалась, что какого рода в рассмотрении ее находилось свидетельство, она, за давнопрошедшим временем, не запомнит. В прошении князя подпись его руки половина секретарей признала, а половина нет. Значит, сколько тут шансов направо и налево?
– Поэтому фальшивое свидетельство составил сам губернатор? – возразил ему магистр.
– Я ничего не знаю, – ответил уклончиво молодой человек. – Вы знаете, следователь не имеет даже право делать заключения в деле, чтоб не спутать и не связать судебного места. Я говорю только факты.
– Только факты! – повторил, глядя ему в лицо, магистр. – О-то Шемякин суд! – произнес он почти вслух и, неуклюже вышедши из-за стола, ушел в бильярдную.