Текст книги "Тысяча душ"
Автор книги: Алексей Писемский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 35 страниц)
Между тем игроки вышли в залу. Князь начал осматривать танцующих в лорнет. Четвериков стоял рядом с ним.
Княжна почти каждый раз стала выбирать его, непременно заставляя танцевать. Четвериков выходил и, слегка подпрыгивая, делал с ней тур, а потом расшаркивался, и она приседала и благодарила его самой любезной улыбкой. Ревность, досада и злоба забушевали в душе Калиновича. Он решился по крайней мере наговорить дерзостей княжне, но ему и этого не удалось: при конце мазурки она только издали кивнула ему головой, взяла потом Полину под руку и ушла. Вскоре затем последовал ужин, и все почти гости остались ночевать.
В распределении постелей обнаружился со стороны хозяев тот же тонкий расчет. Четверикову и предводителю отведено было по особой комнате; каждому поставлены были фарфоровые умывальники, и на постелях положено голландское белье и новые матерчатые одеяла. В одной большой комнате предназначалось положить судью, исправника, почтмейстера и Калиновича. Здесь уж были одеяла, хоть и шелковые, но поношенные, и умывальники фаянсовые. Комната рядом была отведена для винного пристава, инвалидного начальника и молодого Кадникова. Тут уж не было даже отдельных кроватей, а просто постлано на диванах с довольно жесткими подушками и ситцевыми покрывалами.
Калинович, измученный и истерзанный ощущениями дня, сошел вниз первый, разделся и лег, с тем чтоб заснуть по крайней мере поскорей; но оказалось это невозможным: вслед за ним явился почтмейстер и начал укладываться. Сняв верхнее платье, он долго рылся на груди, откуда вынув финифтяный[28]
[Закрыть] образок, повесил его на усмотренный вверху гвоздик и начал молиться, шевеля тихонько губами и восклицая по временам: «Господи помилуй, господи помилуй!». После молитвы старик принялся неторопливо стаскивать с себя фуфайки, которых оказалось несколько и которые он аккуратно складывал и клал на ближайший стул; потом принялся перевязывать фонтанели, с которыми возился около четверти часа, и, наконец, уже вытребовав себе вместо одеяла простыню, покрылся ею, как саваном, до самого подбородка, и, вытянувшись во весь свой длинный рост, закрыл глаза.
Калиновичу возвратилась было надежда заснуть, но снова вошли судья и исправник, которые, в свою очередь, переодевшись в шелковые, сшитые из старых, жениных платьев халаты и в спальные, зеленого сафьяна, сапоги, уселись на свою кровать и начали кашлять и кряхтеть. Вдобавок к ним пришел еще из своей комнаты инвалидный начальник, постившийся с утра и теперь куривший залпом четвертую трубку. Его сопровождал молодой Кадников, неотступно прося поручика дать ему хотя разик затянуться. Видимо, что всем им, стесненным целый день приличием и модным тоном, хотелось поболтать на свободе.
– Темненьки, однако, стали ночи-то! – проговорил судья, взглянув в окно.
– Да, – отозвался исправник, – ворам да мошенникам раздолье: воруй, а земская полиция отвечай за них.
– Какая вы земская полиция! Что уж тут говорить! – перебил его инвалидный поручик, мотнув головой. – Только званье на себе носите: полиция тоже!
– Что ж полиция? Такая же полиция, как и всякая, – проговорил кротко исправник.
– Нет, не такая, как всякая, – возразил поручик, – вот в Москве был обер-полицеймейстер Шульгин, вот тот был настоящий полицеймейстер: у того была полиция.
– Да, тот ловкий был, – заметил судья.
– Еще какой ловкий-то, братец ты мой! – подхватил поручик. – И тут, сударь ты мой, московские мошенники надували! – прибавил он.
Судья только усмехнулся.
– Да!.. – произнес он.
– Вот и ловкого надували! – заметил с некоторою ядовитостью исправник.
– Да ведь какую штуку-то, братец ты мой, подвели, штуку-то какую... продолжал поручик, – на параде ли там, али при соборном служении, только глядь: у него у шубы рукав отрезан. Он ничего, стерпел это... Только одним утром, а может быть, и вечером, приезжает к его камердинеру квартальный. "Генерал, говорит, прислал сейчас найденный через полицию шубный рукав и приказал мне посмотреть, от той ли ихней самой шубы, али от другой..." Камердинер слышит приказание господское – ослушаться, значит, не смел: подал и преспокойным манером отправился стулья там, что ли, передвигать али тарелки перетирать; только глядь: ни квартального, ни шубы нет. "Ах, говорит, согрешил!", а Шульгин между тем приезжает. Он ему в ноги: "Батюшка, ваше превосходительство..." – "Ничего, говорит, братец: ты глуп, да и я не умней тебя. Я уж, говорит, и записку получил", и показывает. Пишут ему: "Благодарим покорно, ваше превосходительство, что вы к нашему рукаву вашу шубу приставили", и больше ничего.
Судья опять улыбнулся и покачал головой.
– Шельма народ! – произнес он.
– Шельма! – подтвердил самодовольно рассказчик.
Калинович между тем выходил из себя, проклиная эту отвратительную помещичью наклонность – рассказывать друг другу во всякий час дня и ночи пошлейшие анекдоты о каких-нибудь мошенниках; но терпению его угрожало еще продолжительное испытание: молодой Кадников тоже воспалился желанием рассказать кое-что.
– Вот тоже на Лукина раз мошенники напали... – начал было он.
– Лукин был силач, – перебил его инвалидный начальник, гораздо более любивший сам рассказывать, чем слушать. – Когда он был, сударь ты мой, на корабле своем в Англии, – начал он... Что делал Лукин на корабле в Англии все слушатели очень хорошо знали, но поручик не стеснялся этим и продолжал: – Выискался там один господин, тоже силач, и делает такое объявление: "Сяду-де я, милостивые государи, на железное кресло и пускай, кто хочет, бьет меня по щеке. Если я упаду – сто рублей плачу, а нет, так мне вдвое того", и набрал он таким манером много денег. Только проходит раз мимо этого места Лукин, спрашивает: что это такое? Ему говорят: "Ах, мусье, тебя-то мне и надо!" Подходит сейчас к нему. "Держитесь, говорит, покрепче: я Лукин". Ну, тот слыхал уж тоже, однако честь свою не теряет. "Ничего-с, говорит: я сам тоже такой-то". – "Ладно", – говорит Лукин, засучил, знаете, немного рукава, перекрестился по-нашему, по-христианскому, да как свистнет... Батюшки мои, и барин наш, и кресла, и подмостки – все к черту вверх тормашки полетело. Мало того, слышат, барин кричит благим матом. Что такое? Подходят: глядь – вся челюсть на сторону сворочена. "Ничего", – говорит Лукин, взял его, сердечного, опять за шиворот, трах его по другой стороне, сразу поправил. "Ну, говорит, денег твоих мне не надо, только помни меня". "Буду, говорит, помнить, буду..."
– Это, значит, все-таки у Лукина сила в руках была, – подхватил Кадников. Не имея удачи рассказать что-нибудь о мошенниках или силачах, он решился по крайней мере похвастаться своей собственной силой и прибавил: – Я вот тоже стул за переднюю ножку поднимаю.
– Ну, да ведь это какой тоже стул? Вот этакий не поднимете, – возразил ему инвалидный начальник, указав глазами на довольно тяжелое кресло.
– Нет, подниму, – отвечал Кадников и, взяв кресло за ножку, напрягся, сколько силы достало, покраснел, как вареный рак, и приподнял, но не сдержал: кресло покачнулось так, что он едва остановил его, уперев в стену над самой почти головой Калиновича.
Тот вышел окончательно из терпенья.
– Что ж это такое, господа? Когда будет конец? – воскликнул он.
– А мы думали, что вы давно спите, – сказал инвалидный начальник.
– Разве есть возможность спать, когда тут рассказывают какой-то вздор о мошенниках и летают стулья над головой? – проговорил Калинович и повернулся к стене.
Строгий и насмешливый тон его нарушил одушевление беседы.
– В самом деле, господа, пора на покой, – сказал судья.
– Пора, – повторил исправник, и все разошлись.
Калинович вздохнул свободнее, но заснуть все-таки не мог. Все время лежавший с закрытыми глазами почтмейстер сначала принялся болезненно стонать, потом бредить, произнося: "Пришел... пришел... пришел!.." и, наконец, вдруг вскрикнув: "Пришел!" – проснулся, вероятно, и, проговоря: "О господи помилуй!", затих на время. Исправник и судья тоже стали похрапывать негромко, но зато постоянно и как бы соревнуя друг другу.
VI
На другой день, как обыкновенно это бывает на церемонных деревенских праздниках, гостям сделалось неимоверно скучно и желалось только одного: как бы поскорее уехать. Хозяева в свою очередь тоже унимали больше из приличия. Таким образом, вся мелюзга уехала тотчас после завтрака, и обедать остались только генеральша с дочерью, Четвериков и предводитель. Целое утро Калинович искал случая поймать княжну и прямо спросить ее: что значит эта перемена; но его решительно не замечали. Полина обращалась с ним как-то насмешливо. Взбешенный всем этим и не зная, наконец, что с собой делать, он ушел было после обеда, когда все разъехались, в свою комнату и решился по крайней мере лечь спать; но от князя явился человек с приглашением: не хочет ли он прогуляться? Калинович пошел. Князь ожидал его уж на крыльце.
Сначала они вышли в ржаное поле, миновав которое, прошли луга, прошли потом и перелесок, так что от усадьбы очутились верстах в трех. Сверх обыкновения князь был молчалив и только по временам показывал на какой-нибудь открывавшийся вид и хвалил его. Калинович соглашался с ним, думая, впрочем, совершенно о другом и почти не видя никакого вида. Перейдя через один овражек, князь вдруг остановился, подумал немного и обратился к Калиновичу:
– А что, Яков Васильич, – начал он, – мне хотелось бы сделать вам один довольно, может быть, нескромный вопрос.
Калинович покраснел, и первая его мысль была: не догадался ли князь о его чувствах к княжне.
– Если вопрос нескромен, так лучше его совсем не делать, – отвечал он полушутливым тоном.
– Да, – подхватил протяжно князь, – но дело в том, что меня подталкивает сделать его искреннее желание вам добра; я лучше рискую быть нескромным, чем промолчать.
Калинович ничего на это не отвечал.
– Именно рискую быть нескромным, – продолжал князь, – потому что, если б лет двадцать назад нашелся такой откровенный человек, который бы мне высказал то, что я хочу теперь вам высказать... о! Сколько бы он сделал мне добра и как бы я ему остался благодарен на всю жизнь!
Калинович продолжал молчать.
– Спросить я вас хочу, мой милейший Яков Васильич, – снова продолжал князь, – о том, действительно ли справедливы слухи, что вы женитесь на mademoiselle Годневой?
Калинович опять невольно сконфузился.
– Вопрос в самом деле, князь, не совсем скромный, – проговорил он.
– И вы не хотите мне на него отвечать, не так ли? Да? – подхватил князь.
– Я не столько не хочу, – отвечал спокойно и по возможности овладев собой, Калинович, – сколько не могу, потому что, если эти слухи и существуют, то ни я, ни mademoiselle Годнева в том не виноваты.
Князь посмотрел пристально на Калиновича: он очень хорошо видел, что тот хочет отыгрываться словами.
– Глас народа, говорит пословица, глас божий. Во всякой сплетне есть всегда тень правды, – начал он. – Впрочем, не в том дело. Скажите вы мне... я вас решительно хочу сегодня допрашивать и надеюсь, что вы этим не обидитесь.
– Чем же я, князь, могу обидеться, когда это показывает только ваше участие ко мне! – возразил, пожав плечами, Калинович.
– Именно участие, и самое искреннее!.. Скажите вы мне вот что: имеете вы состояние или нет?
– У меня ничего нет.
– Но, может быть, вам угрожает наследство от какой-нибудь бабушки, тетушки?..
– Все мое наследство в моей голове, – отвечал Калинович.
Князь усмехнулся.
– Наследство, – начал он с расстановкою, – если хотите, очень хорошее, но для жизненных ресурсов совершенно уж ненадежное: головные товары, mon cher, куда как туго продаются!.. Что, казалось бы, следовало обменивать на вес брильянтов, то мы часто должны уступать за медь с примесью чугуна... Да, мой милый молодой человек, – продолжал князь, беря Калиновича за руку, выслушайте вы, бога ради, меня, старика, который вас полюбил, признает в вас ум, образование, талант, – выслушайте несколько моих задушевных убеждений, которые я купил ценою горького собственного опыта! Все мы обыкновенно в молодости очень легко смотрим на брак, тогда как это самый важный шаг в жизни, потому что это единственный почти случай, где для человека ошибка непоправима. Пошалили вы в молодости, лениво и глупо провели пять – шесть лет; но... стоит опомниться, поработать год, два, – и все поправлено. Проигрались в пух в карты, израсходовались на какую-нибудь любовь – ничего: одинокому, холостому человеку денежные раны не смертельны. Заняли вы должность, не соответствующую вам, ступайте в отставку; потеряли, наконец, выгодную для вас службу, – хлопочите и можете найти еще лучше... словом, все почти ошибки, шалости, проступки – все может быть поправлено, и один только тяжелый брачный башмак с ноги уж не сбросишь...
– Сентенция эта, князь, довольно стара, – заметил Калинович.
– Если хотите, даже очень стара, – подхватил князь, – но, к сожалению, очень многими забывается, и, что для меня всегда было удивительно: дураки, руководствуясь каким-то инстинктом, поступают в этом случае гораздо благоразумнее, тогда как умные люди именно и делают самые безрассудные, самые пагубные для себя партии. У меня теперь, Яков Васильич, у самого два сына, – продолжал князь, более и более одушевляясь, – и если они не бедняки совершенные, то и не богаты. И вот им мое отцовское правило: на богатой девушке и по любви должны жениться, хоть теперь же, несмотря на то, что оба еще прапорщики, потому что это своего рода шаг в жизни; на богатой и без любви, если хотят, пускай женятся, но на бедной и по любви – никогда! Всей моей родительской властью не допущу до этого.
Калинович улыбнулся.
– Правило ваше, князь, уж потому несправедливо, что оно совершенно односторонне. Вы смотрите на брак решительно с одной только хозяйственной стороны.
– А как же прикажете смотреть? – возразил князь запальчиво. – Неужели, милостивый государь, прикажете принимать в расчет эту вашу глубокую, безумную любовь? Mon cher! Mon cher! Вы человек умный: неужели вы не понимаете, что такое эта любовь всех вас, молодых людей? Ничуть не больше, как замаскированное стремление полов, возбужденная и задержанная чувственность – никак не больше. И поверьте, брак есть могила этого рода любви: мужа и жену связывает более прочное чувство – дружба, которая, честью моею заверяю, гораздо скорее может возникнуть между людьми, женившимися совершенно холодно, чем между страстными любовниками, потому что они по крайней мере не падают через месяц после свадьбы с неба на землю... Любовь!.. Я не могу слышать равнодушно, когда этот вздор, фантом, порожденный разгоряченным воображением, чувство, которое родится и питается одними только препятствиями, берут в основание такого важного дела, как брак. Будь у вас, с позволения сказать, любовница, с которой вы прожили двадцать лет вашей жизни, и вот вы, почти старик, говорите: "Я на ней женюсь, потому что я ее люблю..." Молчу, ни слова не могу сказать против!.. Но как же вы хотите заставить меня верить в глубину и неизменность любви какого-нибудь молодого человека в двадцать пять лет и девчонки в семнадцать, которые, расчувствовавшись над романами, поклялись друг другу в вечной страсти?
– Все это, князь, может быть, очень справедливо, – возразил Калинович, – но чрезвычайно обще и требует слишком многих исключений. По вашему правилу, очень бы немногим пришлось жениться.
– Напротив, многим, – перебил князь, – и даже очень многим разрешаю это удовольствие. Пускай себе женятся и тешатся!.. Люди, мой милый, разделяются на два разряда: на человечество дюжинное, чернорабочее, которому самим богом назначено родиться, вырасти и запречься потом с тупым терпением в какую-нибудь узкую деятельность, – вот этим юношам я даже советую жениться; они народят десятки такого же дюжинного человечества и, посредством благодетелей, покровителей, взяток, вскормят и воспитают эти десятки, в чем состоит их главная польза, которую они приносят обществу, все-таки нуждающемуся, по своим экономическим целям, в чернорабочих по всем сословиям. Но есть, mon cher, другой разряд людей, гораздо уже повыше; это... как бы назвать... забелка человечества: если не гении, то все-таки люди, отмеченные каким-нибудь особенным талантом, люди, которым, наконец, предназначено быть двигателями общества, а не сносливыми трутнями; и что я вас отношу к этому именно разряду, в том вы сами виноваты, потому что вы далеко уж выдвинулись из вашей среды: вы не школьный теперь смотритель, а литератор, следовательно, человек, вызванный на очень серьезное и широкое поприще. Вам будет грех и стыдно каким-нибудь неблагоразумным браком спутать себя на первых порах по рукам и по ногам.
– Я очень рад, князь, что вы договорились до значения литератора: оно-то, кажется, и дает мне право располагать своим сердцем свободнее и не подчиниться безусловно вашим экономическим правилам.
– Mon cher! – воскликнул князь. – Звание-то литератора, повторяю еще раз, и заставляет вас быть осмотрительным; звание литератора, милостивый государь, обязывает вас, чтоб вы ради будущей вашей славы, ради пользы, которую можете принести обществу, решительно оставались холостяком или женились на богатой: последнее еще лучше.
– Я на это смотрю совершенно иначе, потому что все-таки верю некоторым образом в себя и в свои силы, – проговорил Калинович.
– Вы смотрите на это глазами вашего услужливого воображения, а я сужу об этом на основании моей пятидесятилетней опытности. Положим, что вы женитесь на той девице, о которой мы сейчас говорили. Она прекраснейшая девушка, и из нее, вероятно, выйдет превосходная жена, которая вас будет любить, сочувствовать всем вашим интересам; но вы не забывайте, что должны заниматься литературой, и тут сейчас же возникнет вопрос: где вы будете жить; здесь ли, оставаясь смотрителем училища, или переедете в столицу?
– Вы, князь, говорите, как будто бы уж я был женат, – возразил, усмехнувшись, Калинович.
– Ну да, – положим, что вы уж женаты, – перебил князь, – и тогда где вы будете жить? – продолжал он, конечно, здесь, по вашим средствам... но в таком случае, поздравляю вас, теперь вы только еще, что называется, соскочили с университетской сковородки: у вас прекрасное направление, много мыслей, много сведений, но, много через два – три года, вы все это растеряете, обленитесь, опошлеете в этой глуши, мой милый юноша – поверьте мне, и потом вздумалось бы вам съездить, например, в Петербург, в Москву, чтоб освежить себя – и того вам сделать будет не на что: все деньжонки уйдут на родины, крестины, на мамок, на нянек, на то, чтоб ваша жена явилась не хуже другой одетою, чтоб квартирка была хоть сколько-нибудь прилично убрана. Семейная жизнь – омут, бездонная кадка для денег. Я наследовал от отца, не так, как вы, а все-таки состояние, которое могло бы меня на службе поддержать, если б я служил до генералиссимуса. Я был, наконец, любимец вельможи, имел в перспективе попасть в флигель-адъютанты, в тридцать лет пристегнул бы, наверняк, генеральские эполеты, и потому можете судить, до чего бы я дошел в настоящем моем возрасте; но женился по страсти на девушке бедной, хоть и прелестной, в которой, кажется, соединены все достоинства женские, и сразу же должен был оставить Петербург, бросить всякого рода служебную карьеру и на всю жизнь закабалиться в деревне.
– Вы, однако, князь, в вашей семейной жизни не обеднели, а еще разбогатели, – заметил Калинович.
Князь покачал головой.
– Разбогател я!.. – сказал он. – А знаете ли, мой милый друг, чего мне это стоит? Знаете ли, что я и мое образование, которое по тому времени, в котором я начинал жить, было не совсем заурядное, и мои способности, которые тоже из ряда посредственных выходили, и, наконец, самое здоровье – все это я должен был растратить в себе и сделаться прожектером, аферистом, купцом, для того чтоб поддержать и воспитать семью, как прилично моему роду. А сколько нравственных уступок! Сколько дел против совести! Сколько унижения и расточенной лести перед людьми, которых бы знать никогда не хотел! И теперь, когда все, кажется, поустроил, так чувствую, что сам уж никуда не гожусь... Не завидуйте и не берите с меня пример; потому-то я и хочу предостеречь вас, что знаю на себе все тяжелые и горькие последствия подобной ошибки.
– Я не так избалован жизнью, князь, – возразил Калинович, – и не так требователен: для меня будет достаточно, если я, переселясь в Петербург, найду там хоть мало-мальски безбедное существование.
– Даже безбедное существование вы вряд ли там найдете. Чтоб жить в Петербурге семейному человеку, надобно... возьмем самый минимум, меньше чего я уже вообразить не могу... надо по крайней мере две тысячи рублей серебром, и то с величайшими лишениями, отказывая себе в какой-нибудь рюмке вина за столом, не говоря уж об экипаже, о всяком развлечении; но все-таки помните две тысячи, и будем теперь рассчитывать уж по цифрам: сколько вы получили за ваш первый и, надобно сказать, прекрасный роман?
Калинович смешался: ему стыдно было признаться, что он не получил еще ни копейки и только еще надеялся получить.
– Я получил пятьсот рублей серебром, – проговорил он.
– А сколько таких романов вы можете написать в год? – продолжал князь. – Один... ну, два, никак уж не больше, – отвечал он сам себе, – и это еще в плодотворный год, а будут года хуже, и я хоть не поэт и не литератор, а очень хорошо понимаю, что изящною словесностью нельзя постоянно и одинаково заниматься: тут человек кладет весь самого себя и по преимуществу сердце, а потому это дело очень капризное: надобно ждать известного настроения души, вдохновенья, наконец, призванья!.. Это не ученый какой-нибудь труд или служебное занятие, для которого нужно только терпение, чтоб отправлять его каждодневно... Значит, из всего этого выходит, что в хозяйстве у вас, на первых порах окажется недочет, а семья между тем, очень вероятно, будет увеличиваться с каждым годом – и вот вам наперед ваше будущее в Петербурге: вы напишете, может быть, еще несколько повестей и поймете, наконец, что все писать никаких человеческих сил не хватит, а деньги между тем все будут нужней и нужней. Вы насилуете себя, торопитесь, печатаете, мараете свое имя и потом из авторов переходите в фельетонисты, переводчики... и тогда все пропало: загублено и ваше время, и ваш талант, и даже ваше здоровье. Это, я говорю, когда вы будете женаты. Впрочем, и холостой все равно: в Петербурге у человека, в каком бы он положении ни был, развивается шестое чувство: жажда денег... Сколько соблазна! Сколько роскоши кругом! Сколько самых утонченных удовольствий! И для всего этого будет у вас единственный денежный источник – литературные труды. Mon cher, mon cher! – продолжал князь, покачав головой и ударяя себя в грудь. – Пушкин был человек с состоянием, получал по червонцу за стих, да и тот постоянно и беспрерывно нуждался; а Полевой, так уж я лично это знаю, когда дал ему пятьсот рублей взаймы, так он со слезами благодарил меня, потому что у него полтинника в это время не было в кармане. Так вот вам наша русская литература! Мы еще слишком далеки от того, чтоб чтение сделалось общим достоянием. Сколько человек вы видели вчера у меня и для кого из них необходимы книги? – ни для кого, кроме Четверикова. Даже вот этот господин, наш предводитель, человек неглупый и очень богатый, он, я думаю, на грош не купил ни одной книжонки. Читает одну "Северную пчелу", да и ту берет у меня... В такой публике литераторы не зажиреют!
– Все это, князь, я очень хорошо сам знаю и на одну литературу никогда не рассчитывал; но если перееду в Петербург, то буду искать там места, проговорил Калинович.
– Пожалуй... хорошо... – отвечал князь, – место вам дадут; но какое же по вашему чину? Никак не больше канцелярского чиновника. Может быть, где-нибудь в департаменте сделают вас помощником, а много уж столоначальником; но в таком случае проститесь с литературою. После шести и семи часов департаментских сидений, возвратившись домой, вы разве годны будете только на то, чтоб отправиться в театр похохотать над глупым водевилем или пробраться к знакомому поиграть в копеечный преферанс; а вздумаете соединить то и другое, так, пожалуй, выйдет еще хуже, по пословице: за двумя зайцами погнавшись, не поймаешь ни одного... Вот, любезный мой Яков Васильич, что я хотел и почти считал своей обязанностью сказать вам, и еще раз повторю: обдумайте и оглядите внимательно ваше положение.
– Очень вам благодарен, князь, – возразил Калинович, – но из ваших слов можно вывести странное заключение, что литература должна составить мое несчастье, а не успех в жизни.
– Почему ж? Нет!.. – перебил князь и остановился на несколько времени. – Тут, вот видите, – начал он, – я опять должен сделать оговорку, что могу ли я с вами говорить откровенно, в такой степени, как говорил бы откровенно с своим собственным сыном?
– Достаточно вашего участия, князь, чтоб вы имели полное право говорить мне не только откровенно, но даже самую горькую правду, – отвечал Калинович.
– Да; но тут не то, – перебил князь. – Тут, может быть, мне придется говорить о некоторых лицах и говорить такие вещи, которые я желал бы, чтоб знали вы да я, и в случае, если мы не сойдемся в наших мнениях, чтоб этот разговор решительно остался между нами.
Калинович посмотрел на князя, все еще не догадываясь, к чему он клонит разговор.
– Я всегда был довольно скромен... – проговорил он.
– Очень верю, – подхватил князь, – и потому рискую говорить с вами совершенно нараспашку о предмете довольно щекотливом. Давеча я говорил, что бедному молодому человеку жениться на богатой, фундаментально богатой девушке, не быв даже влюблену в нее, можно, или, лучше сказать, должно.
Последние слова князь говорил протяжно и остановился, как бы ожидая, не скажет ли чего-нибудь Калинович; но тот молчал и смотрел на него пристально и сурово, так что князь принужден был потупиться, но потом вдруг взял его опять за руку и проговорил с принужденною улыбкою:
– Вы теперь приняты в дом генеральши так радушно, с таким вниманием к вам, по крайней мере со стороны mademoiselle Полины, и потому... что бы вам похлопотать тут – и, – боже мой! – какая бы тогда для вас и для вашего таланта открылась будущность! Тысяча душ, батюшка, удивительно устроенного имения, да денег, которым покуда еще счету никто не знает. Тогда поезжайте, куда вы хотите: в Петербург, в Москву, в Одессу, за границу... Пишите свободно, не стесненные никакими другими занятиями, в каком угодно климате, где только благоприятней для вашего вдохновения...
Калинович был озадачен: выражение лица его сделалось еще мрачнее; он никак не ожидал подобной откровенной выходки со стороны князя и несколько времени молчал, как бы сбираясь с мыслями, что ему отвечать.
– Ваше предложение, князь, для меня даже несколько обидно, потому что оно сильно отзывается насмешкою, – проговорил он глухим голосом.
– Насмешкой? – спросил удивленный князь.
– Насмешкой, – повторил Калинович, – потому что, если б я желал избрать подобный путь для своей будущности, то все-таки это было бы гораздо более несбыточный замысел, чем мои надежды на литературу, которые вы старались так ловко разбить со всех сторон.
– Будто это так? – возразил князь. – Будто вы в самом деле так думаете, как говорите, и никогда сами не замечали, что мое предположение имеет много вероятности?
– Я никогда ничего не думал об этом и никогда ничего не замечал, отвечал сухо Калинович.
Князь покачал головой.
– Полноте, молодой человек! – начал он. – Вы слишком умны и слишком прозорливы, чтоб сразу не понять те отношения, в какие с вами становятся люди. Впрочем, если вы по каким-либо важным для вас причинам желали не видеть и не замечать этого, в таком случае лучше прекратить наш разговор, который ни к чему не поведет, а из меня сделает болтуна.
Проговоря это, князь замолчал; Калинович тоже ничего не возразил, и оба они дошли молча до усадьбы.