Текст книги "Тысяча душ"
Автор книги: Алексей Писемский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 35 страниц)
– Allons! – проговорил князь, соскакивая, и тотчас ввел Калиновича в садовую аллею, где с первого шага встретили их все декорационные украшения петербургских дач: вдали виднелся один из тех готической архитектуры домиков, которые так красивы и которые можно еще видеть в маленьких немецких городах. Чем дальше они шли, тем больше открывалось: то пестрела китайская беседка, к которой через канаву перекинут был, как игрушка, деревянный мостик; то что-то вроде грота, а вот, куда-то далеко, отводил темный коридор из акаций, и при входе в него сидел на пьедестале грозящий пальчиком амур, как бы предостерегающий: "Не ходи туда, смертный, – погибнешь!" Но что представила площадка перед домом – и вообразить трудно: как бы простирая к нему свои длинные листья, стояли тут какие-то тополевидные растения в огромных кадках; по кулаку человеческому цвели в средней куртине розаны, как бы венцом окруженные всевозможных цветов георгинами. Балкон был весь наглухо задрапирован плющом. Хозяйку они нашли в первой гостиной комнате, уютно сидевшую на маленьком диване, и перед ней стоял, золотом разрисованный, рабочий столик. По случаю траура Полина была в белом платье и, вследствие, должно быть, нарочно для нее изобретенной прически, показалась Калиновичу как бы помолодевшею и похорошевшею. Против нее сидел старик с серьезною физиономиею и с двумя звездами.
– Тысяча пари, что не угадаете, кого я к вам привез! – говорил князь, входя.
– Ах, monsieur Калинович! Боже мой! Какими судьбами? – воскликнула Полина, дружески протягивая ему руку.
– Monsieur Калинович! – представила она его старику и назвала потом того фамилию, по которой Калинович узнал одно из тех внушительных имен, которые невольно заставляют трепетать сердца маленьких смертных. Не без страха, смешанного с уважением, поклонился он старику и сел в почтительной позе.
– Я было, ваше сиятельство, имел честь заезжать сегодня к вам, но мне отказали, – проговорил князь. В голосе его тоже слышалось почтение.
– Да, я сегодня рано выехал, – отвечал старик протяжным тоном, как бы говоря величайшую истину.
– А что баронесса? – спросил князь, обращаясь к Полине.
– Ах, баронесса – ужас, как меня сегодня рассердила! Вообрази себе, я ждала вот графа обедать, – отвечала та, показывая на старика, – она тоже хотела приехать; только четыре часа – нет, пятого половина – нет. Есть ужасно хочется; граф, наконец, приезжает; ему, конечно, сейчас же выговор не правда ли?
– Да, выговор, и строгий, – отвечал старик с улыбкою.
– А ее все-таки нет! – продолжала Полина. – И вообрази, в шестом, наконец, часу явился посланный ее: пишет, что не может приехать обедать, потому что сломалось что-то такое у тильбюри, а она дала себе клятву на дачу не ездить иначе, как самой править.
Граф покачал головой.
– Премилая женщина! Я ее ужасно люблю. Ах, какая милая! N'est ce pas?[104]104
He правда ли? (франц.).
[Закрыть] – обратилась к нему Полина.
– Да, c'est une femme de beaucoup d'esprit[105]105
большого ума женщина (франц.).
[Закрыть]. Я ее знал еще ребенком, и тогда уж в ней видно было что-то такое необыкновенное. Une femme de beaucoup d'esprit! – прибавил он.
– Ax, да, да! – подтвердила Полина. – Ну, что вы? Скажите мне, как вы? – обратилась она к Калиновичу, видимо, желая вызвать его из молчания.
– Слух, который мы имели о monsieur Калиновиче, совершенно несправедлив! – подхватил князь.
– Неужели? – спросила Полина, как бы немного сконфузясь.
– Совершенно несправедлив! – отвечал Калинович, сделав при этом гримасу пренебрежения.
– Скажите! – произнесла Полина и тотчас же постаралась переменить разговор, обратясь с каким-то вопросом к старику.
– Баронесса, кажется, приехала! – произнес князь.
– Ах, как я рада! – воскликнула Полина, и в ту же минуту в комнату проворно вошла прелестнейшая женщина, одетая с таким изяществом, что Калинович даже не воображал, что можно быть так одетою.
– Bonjour, prince! – воскликнула она князю. – Боже! Кого я вижу? Дедушка! – прибавила она потом, обращаясь к старику.
– Опять дедушка! – отвечал тот, пожимая плечами.
– Нет, нет, вы не дедушка! Вы молоденький, – отвечала резво баронесса. – Bonjour, chere Полина! Ах, как я устала! – прибавила она, садясь на диван.
– В тильбюри? – спросила ее Полина.
– Конечно. И представь себе, какая досада: я сейчас потеряла браслет и, главное, – подарок брата, сама не знаю как. Эта несносная моя Бьюти ужасно горячится; я ее крепко держала и, должно быть, задела как-нибудь рукавом или перчаткой – такая досада.
– И барон вам позволяет самой править?
– О, я не слушаюсь в этом случае: пускай его ворчит.
– Рукой уж, видно, махнул! – произнес с улыбкою старик.
– Еще бы! – подхватила баронесса. – Ах! A propos[106]106
кстати (франц.).
[Закрыть] о моем браслете, чтоб не забыть, – продолжала она, обращаясь к Полине. – Вчера или третьего дня была я в городе и заезжала к monsieur, Лобри. Он говорит, что берется все твои брильянты рассортировать и переделать; и, пожалуйста, никому не отдавай: этот человек гений в своем деле.
– Всех много; куда же? – проговорила Полина.
– Непременно, chere amie, все! – подхватила баронесса. – Знаешь, как теперь носят брильянты? Rapellez vous[107]107
Вспомните (франц.).
[Закрыть], – обратилась она к старику, – на бале Вронской madame Пейнар. Она была вся залита брильянтами, но все это так мило разбросано, что ничего резко не бросается в глаза, и ensemble был восхитителен.
– Vous avez beaucoup de perles?[108]108
У вас много жемчугов? (франц.).
[Закрыть] – спросил старик Полину.
– Так много, что уж даже скучно! – отвечала та.
– Дайте нам посмотреть... пожалуйста, chere amie, soyez si bonne[109]109
дорогой друг, будьте так добры (франц.).
[Закрыть]; я ужасно люблю брильянты и, кажется, как баядерка, способная играть ими целый день, – говорила баронесса.
– Ну, что? Нет... – произнесла было Полина.
– Я сейчас достану, – подхватил князь.
– Ayez la complaisance[110]110
Окажите любезность (франц.).
[Закрыть], – сказала ему баронесса.
Князь ушел.
– Недурная вещь! – говорил он, проходя мимо Калиновича и давая ему на руки попробовать тяжесть ящика, который Полина нехотя отперла и осторожно вынула из него разные вещи.
– C'est magnifique! C'est magnifique![111]111
Это великолепно! Это великолепно! (франц.).
[Закрыть] – говорил старик, рассматривая то солитер, то брильянты, то жемчужное ожерелье.
– Однако как все это смешно сделано. Посмотрите на эту гребенку: ах, какие, должно быть, наши бабушки были неумные! Носить такую работу! воскликнула с разгоревшимися взорами баронесса.
– На днях мы как-то с кузиной заезжали, – отнесся к старику князь, – и оценивали: на двести тысяч одних камней без работы.
– Вероятно, – подхватил тот.
После разговора о брильянтах все перешли в столовую пить чай; там, стоявший на круглом столе старинной работы, огромный серебряный самовар склонил разговор опять на тот же предмет.
– Вот с серебром тоже не знаю, что делать: такое все старое... произнесла Полина.
– Насчет серебра chere cousine, как хотите, я совершенно с вами несогласен. Можете себе представить, этой старинной работы разные кубки, вазы. Что за абрис, что за прелестные формы! Эти теперь на стенках резной работы различные вакхические и гладиаторские сцены... нагие наяды... так что все эти нынешние скульпторы гроша не стоют против старых по тонине работы; и такую прелесть переделывать – безбожно.
– Право, не знаю! – проговорила Полина.
– Что же тут недоумевать? – продолжал князь. – Тем больше, что в вашей будущей квартире, вероятно, будет камин, и его убрать этим сокровищем превосходно.
– Да, это может быть мило; но только, пожалуйста, немного; а то на серебряную лавку будет походить, – заметила баронесса.
– Много, конечно, не нужно. Достаточно выбрать лучшие экземпляры. Где же все! – отвечал князь. – Покойник генерал, – продолжал он почти на ухо Калиновичу и заслоняясь рукой, – управлял после польской кампании конфискованными имениями, и потому можете судить, какой источник и что можно было зачерпнуть.
Беседа продолжалась и далее в том же тоне. Князь, наконец, напомнил Калиновичу об отъезде, и они стали прощаться. Полина была так любезна, что оставила своих прочих гостей и пошла проводить их через весь сад.
– Пожалуйста, monsieur Калинович, не забывайте меня. Когда-нибудь на целый день; мы с вами на свободе поговорим, почитаем. Не написали ли вы еще чего-нибудь? Привезите с собою, пожалуйста, – сказала она.
Калинович поклонился.
Тот же катер доставил их на пароход. Ночью море, освещенное луной, было еще лучше; но герой мой теперь не заметил этого.
– Славный этот человек, граф! – говорил ему князь. – И в большой силе. Он очень любит вот эту козочку, баронессу... По этому случаю разная, конечно, идет тут болтовня, хотя, разумеется, с ее стороны ничего нельзя предположить серьезного: она слишком для этого молода и слишком большого света; но как бы то ни было, сильное имеет на него влияние, так что через нее всего удобнее на него действовать, – а она довольно доступна для этого: помотать тоже любит, должишки делает; и если за эту струнку взяться, так многое можно разыграть.
Калинович, прислушиваясь к этим словам, мрачным взором глядел на блиставший вдали купол Исакия. В провинции он мог еще следовать иным принципам, иным началам, которые были выше, честней, благородней; но в Петербурге это сделалось почти невозможно. В его помыслах, желаниях окончательно стушевался всякий проблеск поэзии, которая прежде все-таки выражалась у него в стремлении к науке, в мечтах о литераторстве, в симпатии к добродушному Петру Михайлычу и, наконец, в любви к милой, энергичной Настеньке; но теперь все это прошло, и впереди стоял один только каменный, бессердечный город с единственной своей житейской аксиомой, что деньги для человека – все!
Сердито и грубо позвонил Калинович в дверях своей квартиры. Настенька еще не спала и сама отворила ему дверь.
– О друг мой! Помилуй, что это? Где ты был? Я бог знает что передумала.
– Что ж было думать? Съездил в Павловск с знакомыми. Нельзя сидеть все в четырех стенах! – отвечал Калинович.
– Да как же не сказавшись! Я все ждала, даже не обедала до сих пор, проговорила Настенька.
– Вольно же было! – произнес Калинович и тотчас же лег; но сон его был тревожный: то серебряный самовар, то граф, то пять мельниц, стоявшие рядом, грезились ему.
X
Князь занимал один из больших нумеров в гостинице Демут. В одно утро он, сверх обыкновения не одетый, а в спальном шелковом халате, сидел перед письменным столом и что-то высчитывал. Греясь у камина, стоял другой господин, в пальто, рыжий, с птичьей, одутловатой физиономией, довольно неуклюжий и сразу дававший узнать в себе иностранца.
– Пятью восемь – сорок, превосходно! – говорил князь, наморщивая свой красивый лоб.
Рыжий господин самодовольно улыбнулся.
– Это хорошее! – произнес он.
– Помилуйте! Хорошее?.. Сорок процентов... Помилуйте! – продолжал восклицать князь и потом, после нескольких минут размышления, снова начал, как бы рассуждая сам с собой: – Значит, теперь единственный вопрос в капитале, и, собственно говоря, у меня есть денежный источник; но что ж вы прикажете делать – родственный! За проценты не дадут, – скажут: возьми так! А это "так" для меня нож острый. Я по натуре купец: сам не дам без процентов, и мне не надо. Гонор этот, понимаете, торговый.
– Понимаю, – выговорил собеседник. – Но что ж? – прибавил он.
– Конечно, уж делать нечего, надобно будет решиться: но все-таки мне хочется сделать это как-нибудь половчее, чтоб не быть уж очень обязанным, отвечал князь и задумался.
Вошел лакей.
– Калинович приехал, ваше сиятельство, – доложил он.
– О, черт возьми!.. Таскаться тут вдруг вздумал! – проговорил с досадою князь. – Проси! – прибавил он.
Гость вошел. Князь принял его с обычною своею любезностью.
– Здравствуйте, Яков Васильич; prenez place[112]112
садитесь (франц.).
[Закрыть], – говорил он. – Но что это, как вы похудели, – совершенно желтый!
– Нездоровилось все это время, – отвечал Калинович, действительно как-то совсем непохожий сам на себя и с выражением какой-то странной решительности в глазах.
– Нехорошо, нехорошо... – говорил князь, заметно занятый собственными мыслями, и снова обратился к прежнему своему собеседнику.
– Если первоначальные операции начать после сентября? – проговорил он.
– Поздно! Машин морем пойдет; теперь на самой мест тоже вода... она мерзнет, – отвечал тот.
– Мерзнет... да... навигация прекратится – это черт знает как досадно! – воскликнул князь.
– О чем вы хлопочете, ваше сиятельство? – спросил Калинович.
– Завод сахарный затеваю. Это monsieur Пемброк, англичанин... Он так добр, что делится со мной своим проектом, и, если теперь бог приведет выхлопотать нам привилегию, так на сорок вернейших процентов можно рассчитывать.
Говоря это, князь глядел на окно.
– Безделицы только недостает – денег! – продолжал он с горькой улыбкой. – Тогда как столько людей, у которых миллионы лежат мертвым капиталом! Как собаки на сене: ни себе, ни людям. Вы, как человек коммерческий, понимаете, – отнесся князь к англичанину, – что такое в торговом деле деньги. Вздор, средство, вот та же почтовая бумага, которую всегда и везде можно найти. Важна мысль предприятия, идея, – а у нас выходит наоборот. Что б вы ни изобрели, хоть бы с неба звезды хватать, но если не имеете собственных денег, ничего не поделаете!
– Кредит нет! – сказал глубокомысленно Пемброк.
– Никакого! Не говоря уже об акциях; товарищества вы не составите: разжевываете, в рот, кажется, кладете пользу – ничему не внемлют. Ну и занимаешься по необходимости пустяками. Я вот тридцать пять лет теперь прыгаю на торговом коньке, и чего уж не предпринимал? Апельсинов только на осиновых пнях не растил – и все ничего! Если набьешь каких-нибудь тридцать тысчонок в год, так уж не знаешь, какой и рукой перекреститься.
Разговор этот Калинович вряд ли и слышал. Он сидел, точно на иголках, и, воспользовавшись первой минутой, когда князь замолчал, вдруг обратился к нему:
– Я было, ваше сиятельство, сегодня к вам с моим делом.
– Что такое? – спросил тот.
– Нет уж, это наедине я могу сказать, – отвечал Калинович.
– Да... – произнес князь и потом, закусив губы и зажав глаза, обратился к англичанину:
– До пятницы, значит, сэр Пемброк, наше дело должно остаться.
– До пятницы? – повторил тот.
– До пятницы. Я вот тоже посоображусь и с делами своими, – отвечал князь.
– Ну, farewell[113]113
до свидания (англ.).
[Закрыть], – произнес англичанин и пошел.
– До свиданья, mon ami, до свиданья! – проводил его князь и, возвратясь, сел на прежнее место.
– Славная голова! – продолжал он. – И что за удивительный народ эти англичане, боже ты мой! Простой вот-с, например, машинист и, вдобавок еще, каждый вечер мертвецки пьян бывает; но этакой сметки, я вам говорю, хоть бы у первейшего негоцианта. Однако какое же собственно ваше, мой милый Яков Васильич, дело, скажите вы мне.
– Дело мое, ваше сиятельство, – начал Калинович, стараясь насильно улыбнуться, – как вы и тогда говорили, что Петербург хорошая для молодых людей школа.
– Хорошая, очень хорошая, – повторил князь.
– Слишком даже, – продолжал Калинович, – тогда, при первых свиданиях, мне совестно было сказать, но я теперь в очень незавидных обстоятельствах.
– Что ж, ваша литература, значит, плохо? – спросил князь несколько насмешливым тоном.
Калинович с презрением улыбнулся.
– Что литература! – возразил он. – Наслаждаться одним вдохновением я не способен. Для меня это дело все-таки труд, и труд тяжелый, который мог бы только вознаграждаться порядочными деньгами; но и этого нет!
– Какие же деньги! Гроши, я думаю, какие-нибудь, помилуйте! Заниматься еще всем этим так, ну, для забавы, как занимались в мое время литераторы, чтоб убить время; но чтоб сделать из этого ремесло, фай – это неблаговидно даже!
– Что делать! – возразил Калинович и снова продолжал: – Ученым сделаться время уж теперь для меня прошло, да и что бы могло повлечь это? Самая высшая точка, которой можно достигнуть, это профессорство.
Князь усмехнулся.
– Профессорство, по-моему, – начал он, пожимая плечами, – то же школьное учительство, с тою разве разницею, что предметы берутся, несколько пошире, и, наконец, что это за народ сами профессора! Они, я думаю, все из семинаристов. Их в дом порядочный, я думаю, пустить нельзя. По крайней мере я ни в Петербурге, ни в Москве в кругу нашего знакомства никогда их не встречал.
Калинович ничего на это не ответил.
– В гражданскую службу, – заговорил он, не поднимая потупленной головы, – тоже не пускают. Господин, к которому вот вы изволили давать мне письмо... я ходил к нему...
– Да, что же он?
– Отказал: мест нет.
– Это жаль! У него бы приятно было служить. Это превосходнейший человек.
– Отказал, – повторил Калинович, – и, что ужаснее всего, сознаешь еще пока в себе силы, способности кой-какие, наконец, это желание труда – и ничего не делаешь!.. Если б, кажется, имел я средства, и протекция открыла мне хоть какую-нибудь дорогу, я бы не остался сзади других.
– Кто ж в этом сомневается! Сомнения в этом нет... Однако нужно же что-нибудь придумать; нельзя же вам так оставаться... Очень бы мне хотелось что-нибудь сделать для вас, – произнес князь.
Калинович опять позамялся. Все черты лица его как бы углубились и придали ему знакомое нам страдальческое выражение.
– Я больше всего, ваше сиятельство, раскаиваюсь теперь в той ошибке, которую сделал, когда вы, по вашему расположению, намекали мне насчет mademoiselle Полины... – проговорил он.
Князь взмахнул на него глазами. Подобный оборот разговора даже его удивил.
– Гм! – произнес он и потупился, как бы чего-то устыдясь. – Поошиблись, поошиблись... – повторил он.
– Может быть, эту ошибку можно будет теперь поправить, – продолжал Калинович, барабаня пальцами по столу, чтоб не дать заметить, как они дрожали.
– Гм! Теперь! – повторил князь и, приставив палец ко лбу, закрыл глаза. Сотни мыслей, кажется, промелькнули в это время в его голове.
– Все ошибки поправлять трудно, а эту тем больше, – произнес он.
– При вашем содействии, может быть, это будет возможно, – проговорил Калинович.
– Возможно! – повторил князь. – Все в руце судеб, а шансов много потеряно... Ох, как много! Тогда у Полины была еще жива мать, между нами сказать, старуха капризная, скупая: значит, девушке, весьма естественно, хотелось освободиться из-под этой ферулы и вырваться из скучной провинциальной жизни. Теперь этого обстоятельства уж больше нет. Потом, я положительно знаю, что вы тогда ей нравились... но что и как теперь – богу ведомо. Помните стихи Пушкина: "Кто место в небе ей укажет, примолвя: там остановись? Кто сердцу, хоть и не юной, а все-таки девы скажет: люби одно, не изменись?" И, наконец, Петербург, боже мой! Как скоро узнает он, где и какие раки зимуют. Смотрите, какие генералы и флигель-адъютанты начинают увиваться...
– Я бы, конечно, ваше сиятельство, никогда не решился начинать этого разговора; но, сколько раз ни бывал в последнее время у mademoiselle Полины, она по-прежнему ко мне внимательна.
– Все это прекрасно, что вы бывали, и, значит, я не дурно сделал, что возобновил ваше знакомство; но дело теперь в том, мой любезнейший... если уж начинать говорить об этом серьезно, то прежде всего мы должны быть совершенно откровенны друг с другом, и я прямо начну с того, что и я, и mademoiselle Полина очень хорошо знаем, что у вас теперь на руках женщина... каким же это образом?.. Сами согласитесь...
Калинович нахмурился.
– Если это препятствие, ваше сиятельство, и существует, то я, конечно, предусмотрел и могу устранить его... – проговорил он неполным голосом.
– Устранить, мой милейший Яков Васильич, можно различным образом, возразил князь. – Я, как человек опытный в жизни, знаю, что бывает и так: я вот теперь женюсь на одной по расчету, а другую все-таки буду продолжать любить... бывает и это... Так?
– Меня еще Петербург, ваше сиятельство, не настолько испортил; тем больше, что в последние мои свидания я мог лучше узнать и оценить Полину.
– Девушка бесподобная – про это что говорить! Но во всяком случае, как женщина умная, самолюбивая и, может быть, даже несколько по характеру ревнивая, она, конечно, потребует полного отречения от старой привязанности. Я считаю себя обязанным поставить вам это первым условием: счастие Полины так же для меня близко и дорого, как бы счастие моей собственной дочери.
– Я очень это понимаю, ваше сиятельство! – возразил Калинович.
– Да; теперь собственно насчет меня, – продолжал князь, вставая и притворяя дверь в комнату, – насчет моего участия, – продолжал он, садясь на прежнее место, – я хочу вас спросить: совершенно ли вы изволили выкинуть из вашей головы все эти студенческие замашки, которые в сущности одни только бредни, или нет? Вопрос этот для меня очень важен.
Калинович потупился. Он очень хорошо понимал, что для успеха дела должен был совершенно отказаться от того, что, наперекор его собственной воле, все еще ему помнилось.
– Я уж не тот, ваше сиятельство... – проговорил он.
Князь усмехнулся.
– Платон Михайлыч тоже говорит Чадскому[37]
[Закрыть], что он не тот! – возразил он. – Откровенно вам говорю, что я боюсь войти с вами в интимные отношения, чтоб, ей-богу, не стать в щекотливое положение, в которое уж был раз поставлен, когда вы, с вашей школьной нравственной высоты, изволили меня протретировать. Накупаться другой раз на это, как хотите, не совсем приятно.
– Я уж не тот... – повторил Калинович.
Князь призадумался немного.
– Хорошо, смотрите – я вам верю, – начал он, – и первое мое слово будет: я купец, то есть человек, который ни за какое дело не возьмется без явных барышей; кроме того, отнимать у меня время, употребляя меня на что бы то ни было, все равно, что брать у меня чистые деньги... У меня слишком много своих дел, так что чем бы я ни занялся, я непременно в то же время должен буду чем-нибудь проманкировать и понести прямо убыток – это раз! Второе: влияние мое на mademoiselle Полину, может быть, сильнее, чем вы предполагаете... Условливается это, конечно, отчасти старым знакомством, родственными отношениями, участием моим во всех ихних делах, наконец, установившеюся дружбой в такой мере, что ни один человек не приглянулся Полине без того, что б я не знал этого, и уж, конечно, она никогда не сделает такой партии, которую бы я не опробовал; скажу даже больше: если б она, в отношении какого-нибудь человека, была ни то ни се, то и тут в моей власти подлить масла на огонь – так? Теперь третье-с: кто бы на ней ни женился, всякий получит около шестидесяти тысяч годового дохода. Ведь это, батюшка, все равно, что сделаться каким-нибудь владетельным князьком... И потому человеку этому дать мне за это дело каких-нибудь пятьдесят тысяч серебром, право, немного; а, с другой стороны, мне предложить в этом случае свои услуги безвозмездно, ей-богу, глупо! У меня своих четверо ребят, и если б не зарабатывал копейки, где только можно, я бы давным-давно был банкрот; а перед подобной логикой спасует всякая мораль, и как вы хотите, так меня и понимайте, но это дело иначе ни для вас, ни для кого в мире не сделается! заключил князь и, утомленный, опустился на задок кресла.
Как ни мало предполагал Калинович в нем честности, но подобное предложение было выше всяких ожиданий. Сверх того, ему представилась опасность еще и с другой стороны.
– Я не имею, князь, таких денег, – проговорил он.
– О боже мой, я не сумасшедший, чтоб рассчитывать на ваши деньги, которых, я знаю, у вас нет! – воскликнул князь. – Дело должно идти иначе; теперь вопрос только о том: согласны ли вы на мое условие – так хорошо, а не согласны – так тоже хорошо.
– Я согласен, – отвечал Калинович.
– Значит, по рукам... хотя, собственно, я ничего еще покуда не обещаю и наперед должен узнать мнение Полины: если оно будет в нашу пользу, тогда я предложу вам еще некоторые подробности, на которые тоже попрошу согласиться.
– Когда ж я, ваше сиятельство, могу узнать решение моей участи? сказал Калинович, уже вставая и берясь за шляпу.
– Завтра же, потому что я сегодня буду в Петергофе и завтра буду иметь честь донести вам, господин будущий владетель миллионного состояния... Превосходнейшая это вещь! – говорил князь, пожимая ему руку и провожая его.
Автор заранее предчувствует ту грозу обвинений, которая справедливо должна разразиться над Калиновичем, и в оправдание своего героя считает себя вправе привести только некоторые случаи, попадавшиеся ему в жизни. Вы, например, m-me Маянова! Из прекрасных уст ваших, как известно, излетают одни только слова, исполненные высокого благородства и чести; однако в вашей великосветской гостиной, куда допускалась иногда и моя неуклюжая авторская фигура, вы при мне изволили, совершенно одобрительно, рассказывать, что прекрасный ваш beau-frere[114]114
шурин (франц.).
[Закрыть] сделал очень выгодную партию, хотя очень хорошо знали, что тут был именно подобный случай. А вы, наш друг и Аристид[38]
[Закрыть], превосходные обеды которого мы поглощаем, утопая в наслаждении, вы, как всем известно, по случаю одного наследства десять лет (а это немножко труднее, чем один раз шагнуть против совести), десять лет вели такого рода тактику, что мы теперь совершенно обеспечены касательно ваших обедов на все будущее время. Вы, молодое поколение, еще не вполне искусившееся в жизни, но уж очень хорошо понимающее всю чарующую прелесть денег, неужели у вас повернется язык произнести над моим героем свое «виновен»? А вас, старцы, любящие только героев добродетельных, я просто не беру в присяжные. Вон из судилища! Вся жизнь ваша была запятнана еще худшим. Все ваши мечты были направлены на приобретение каким бы то ни было путем благоустроенных имений, каменных домов и очаровательных дач. Вы теперь о том только молите бога, чтоб для детей ваших вышла такая же линия. И если уж винить кого-нибудь, так лучше век, благо понятие отвлеченное! Все вертится на одном фокусе. Смотрите: и в просвещенной, гуманной Европе рыцари переродились в торгашей, арены заменились биржами!
Про героя моего я по крайней мере могу сказать, что он искренно и глубоко страдал: как бы совершив преступление, шел он от князя по Невскому проспекту, где тут же встречалось ему столько спокойных и веселых господ, из которых уж, конечно, многие имели на своей совести в тысячу раз грязнейшие пятна. Дома Калинович застал Белавина, который сидел с Настенькой. Она была в слезах и держала в руках письмо. Не обратив на это внимания, он молча пожал у приятеля руку и сел.
– Я сейчас получила письмо, – начала Настенька, – отец умер!
Калинович взглянул на нее и еще больше побледнел. Она подала ему письмо. Писала Палагея Евграфовна, оставшаяся теперь без куска хлеба и без пристанища, потому что именьице было уж продано по иску почтмейстера. Страшными каракулями описывала она, как старик в последние минуты об том только стонал, что дочь и зять не приехали, и как ускорило это его смерть... Калиновича подернуло.
– Этого только недоставало! – произнес он голосом отчаяния.
Между тем Настенька глядела ему в глаза, ожидая утешения; но он ни слова больше не сказал. Белавин только посмотрел на него.
– Это еще вопрос: кого больше надобно оплакивать, того ли, кто умер, или кто остался жив? – проговорил он, как бы в утешение Настеньке.
– Меня, собственно, Михайло Сергеич, не то убивает, – возразила она, я знаю, что отец уж пожил... Я буду за него молиться, буду поминать его; но, главное, мне хотелось хоть бы еще раз видеться с ним в этой жизни... точно предчувствие какое было: так я рвалась последнее время ехать к нему; но Якову Васильичу нельзя было... так ничего и не случилось, что думала и чего желала.
Жгучим ядом обливали последние слова сердце Калиновича. Невыносимые страдания обнаружились в нем по обыкновению тем, что он рассердился.
– Как же вам хотелось ехать, когда вы последнее именно время сбирались на театре играть? – проговорил он.
– И тебе не совестно это говорить? Ах, Жак, Жак! – возразила Настенька и отнеслась с грустной улыбкой к Белавину: – Вообразите, за что его гнев теперь: студент вот этот все ездил и просил меня, чтоб я играла; ну и действительно я побывала тогда в театре... Мне ужасно понравилось; действительно, мне хотелось – что ж тут глупого или смешного? Если б я, например, на фортепьяно захотела играть, я уверена, что он ничего бы не сказал, потому что это принято и потому что княжны его играют; но за то только, что я смела пожелать играть на театре, он две недели говорит мне колкости и даже в эту ужасную для меня минуту не забыл укорить!
– Я не укоряю, а говорю, как было, – перебил Калинович. – Смерть эту вы могли предвидеть, и если она так для вас тяжела, лучше было бы не ездить, пробормотал он сквозь зубы.
– Что ж, ты и это ставишь мне в вину? Ты сам мне писал...
– Ничего я не писал, – проговорил Калинович еще более глухим голосом.
Настенька уже более не выдержала.
– Ну, скажите, пожалуйста, что он говорит? – воскликнула она, всплеснув руками. – Тебя, наконец, бог за меня накажет, Жак! Я вот прямо вам говорю, Михайло Сергеич; вы ему приятель; поговорите ему... Я не знаю, что последнее время с ним сделалось: он мучит меня... эти насмешки... презрение... неуважение ко мне... Он, кажется, только того и хочет, чтоб я умерла. Я молюсь, наконец, богу: господи! Научи меня, как мне себя держать с ним! Вы сами теперь слышали... в какую минуту, когда я потеряла отца, и что он говорит!
Далее Настенька не могла продолжать и, разрыдавшись, ушла в свою комнату.
– Жалуйся больше! – проговорил ей вслед Калинович.
– Послушайте, Яков Васильич, это в самом деле ужасно! – проговорил, наконец, все молчавший Белавин. – За что вы мучите эту женщину? Чем и какими проступками дала она вам на это право?
– Сделайте милость, Михайло Сергеич; вы менее, чем кто-либо, имеете право судить об этом: вы никогда не зарабатывали себе своей рукой куска хлеба, и у вас не было при этом на руках капризной женщины.
– Где ж тут капризы? – спросил Белавин.
– Я знаю где! И если я волнуюсь и бешусь, так я имею на то право; а она – нет! – воскликнул Калинович, вспыхнув, и ушел в кабинет.
Рыдания Настеньки между тем раздавались громче и громче по комнатам. Белавин, возмущенный и оскорбленный до глубины души всей этой сценой, сидел некоторое время задумавшись.
– Послушайте, – сказал он, вставая и входя к Калиновичу, – с Настасьей Петровной дурно; надобно по крайней мере за доктором послать.
– Там есть люди. Пускай съездят! – произнес Калинович.
– По приглашению слуги он может не приехать, и к кому ж, наконец, послать? Я сам лучше съезжу.
– Сделайте милость, если у вас так много лишнего времени, – отвечал Калинович.
Белавин пожал плечами и уехал. Чрез полчаса он возвратился с доктором.
Калинович даже не вышел. Он употребил все усилия, чтоб сохранить это адское равнодушие, зная, что для Настеньки это только еще цветочки, а ягодки будут впереди!