355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Писемский » Тысяча душ » Текст книги (страница 24)
Тысяча душ
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 15:27

Текст книги "Тысяча душ"


Автор книги: Алексей Писемский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 35 страниц)

XI

Часов в семь вечера Полина сидела у своей гранитной пристани и, прищурившись, глядела на синеватую даль моря. Пользуясь дачной свободой, она была в широкой кисейной блузе, которая воздушными, небрежными складками падала на дикий, грубый камень. Горностаевая мантилья, накинутая на плечи, предохраняла ее от влияния морского воздуха; на ногах были надеты золотом выложенные туфли. В костюме этом Полина совершенно не походила на девушку; скорей это была дама, имеющая несколько человек детей. Вдали показался катер.

"Кажется, что он!" – подумала Полина, еще более прищуриваясь.

Подъезжал князь и через несколько минут был уже у пристани.

– Bonjour, и первое слово: нет ли у вас кого-нибудь? – говорил он, выскакивая из катера.

– Никого.

– И прекрасно!.. Нам предстоит очень важное дело... Пойдемте!

– Пойдем. Как, однако, ты устал, бедненький!

– Ужасно! – отвечал князь. – Целый день сегодня, как за язык повешенный, – продолжал он, входя в гостиную и бросаясь в кресло.

Полина села невдалеке от него.

– Что ж ты делал? – спросила она.

– Делал: во-первых, толковал с одним господином о делах, потом с другим, и с этим уж исключительно говорил об вас.

– Это как?

– А так, что просят вашей руки и сердца.

Полина немного вспыхнула.

– О, вздор! Кто ж это такой? – проговорила она.

– Старый... Калинович! – отвечал князь и потупился.

Полина только усмехнулась.

– Он уж давно выпытывал у меня, – продолжал князь совершенно равнодушным тоном, – но сегодня, наконец, прямо объявил и просил узнать ваше мнение.

Полина молчала и в раздумье гладила рукой свои горностаи.

– Жених неблистательный для Петербурга, – проговорила она.

– Конечно; впрочем, что ж?.. – заговорил было князь, но приостановился. – По-настоящему, мне тут говорить не следует; как ваше сердце скажет, так пусть и будет, – присовокупил он после короткого молчания.

Полина горько улыбнулась.

– Что моему бедному сердцу сказать? – начала она, закрыв глаза рукой. Ты очень хорошо знаешь, что я любила одного только в мире человека – это тебя! И за кого бы я, конечно, ни вышла, я только посмеюсь над браком.

Князь опять потупил глаза.

– Безумна, конечно, я была тогда как девочка, – продолжала Полина, – но немного лучше и теперь; всегда думала и мечтала об одном только, что когда-нибудь ты будешь свободен.

– Этого нет, кузина; что ж делать! – воскликнул князь.

Полина вздохнула.

– Знаю, что нет, – произнесла она тем же грустным тоном и продолжала: Тогда в этой ужасной жизни, при матери, когда была связана по рукам и по ногам, я, конечно, готова была броситься за кого бы то ни было, но теперь... не знаю... Страшно надевать новые оковы, и для чего?

– Оковы существуют и теперь, – возразил князь, – поселиться вам опять в нашей деревенской глуши на скуку, на сплетни, – это безбожно... Мне же переехать в Петербург нельзя по моим делам, – значит, все равно мы не можем жить друг возле друга.

Полина думала.

– А что вы говорили насчет неблистательности, так это обстоятельство, продолжал он с ударением, – мне представляется тут главным удобством, хотя, конечно, в теперешнем вашем положении вы можете найти человека и с весом и с состоянием. Но, chere cousine, бог еще знает, как этот человек взглянет на прошедшее и повернет будущее. Может быть, вы тогда действительно наденете кандалы гораздо горшие, чем были прежде.

Полина покраснела и молчала в раздумье.

– Совершенно другое дело этот господин, – продолжал князь, – мы его берем, как полунагого и голодного нищего на дороге: он будет всем нам обязан. Не дав вам ничего, он поневоле должен будет взглянуть на многое с закрытыми глазами; и если б даже захотел ограничить вас в чем-нибудь, так на вашей стороне отнять у него все.

Полина продолжала думать.

– Что это ему теперь так вздумалось? Помнишь твой первый разговор с ним? – спросила она.

– Э, пустое! Студенческая привязанность к девочке – больше ничего!

– Однако ж она существует и до сих пор. Госпожа эта здесь!

– Госпожа эта, – возразил князь с усмешкою, – пустилась теперь во все тяжкие. Он, может быть, у ней в пятом или четвертом нумере, а такими привязанностями не очень дорожат. Наконец, я поставил ему это первым условием, и, значит, все это вздор!.. Главное, чтоб он вам нравился, потому что вы все-таки будете его жена, а он ваш муж – вопрос теперь в том.

– Он, я тебе откровенно скажу, нравится мне больше, чем кто-нибудь, хоть в то же время мне кажется, что мое сердце так уж наболело в прежних страданиях, что потеряло всякую способность чувствовать. Кроме того, прибавила Полина подумав, – он человек умный; его можно будет заставить служить.

– Непременно служить! – подхватил князь. – И потом он литератор, а подобные господа в черном теле очень ничтожны; но если их обставить состоянием, так в наш образованный век, ей-богу, так же почтенно быть женой писателя, как и генерала какого-нибудь.

– Конечно! – подтвердила Полина.

Князь очень хорошо видел, что дело с невестой было покончено; но ему хотелось еще кой-чего достигнуть.

– Не знаю, как вы посудите, – начал он, – но я полагал бы, что, живя теперь в Петербурге, в этом вашем довольно хорошем кругу знакомства, зачем вам выдавать его за бедняка? Пускай явится человеком с состоянием. Можно будет распустить под рукой слух, что это старая ваша любовь, на которую мать была не согласна, потому что он нечиновен; но для сердца вашего, конечно, не может существовать подобного препятствия: вы выходите за него, и прекрасно! Сделать же вам это очень легко: презентуйте ему частичку вашего капитала и так его этим оперите, что и – боже ты мой! – носу никто не подточит... Так все и вести.

– Разумеется, это можно будет сделать, – отвечала Полина.

– Необходимо так, – подхватил князь. – Тем больше, что это совершенно прекратит всякий повод к разного рода вопросам и догадкам: что и как и для чего вы составляете подобную партию? Ответ очень простой: жених человек молодой, умный, образованный, с состоянием – значит, ровня... а потом и в отношении его, на случай, если б он объявил какие-нибудь претензии, можно прямо будет сказать: "Милостивый государь, вы получили деньги и потому можете молчать".

Полина сидела в задумчивости.

– Итак-с? – продолжал князь, протягивая ей руку.

Она подала ему свою.

– Что ж сказать этому господину, а? – спросил он с какой-то нежностью.

– Ах, господину... господину... – повторила Полина, – скажи, что хочешь, – мне все равно!

– Значит: да – так?

– Ну, хоть да!

Князь сейчас же встал.

– Adieu, – проговорил он.

– Куда ж ты? Останься!

– Нет, нельзя, пора. Adieu.

– Adieu, – повторила Полина, и когда князь стал целовать у нее руку, она не выдержала, обняла его и легла к нему головой на плечо. По щекам ее текли в три ручья слезы.

– Страшно мне, друг мой, страшно! – произнесла она.

– А старый уговор помните: если замуж, так без слез? – говорил князь, грозя пальцем и легохонько отодвигая ее от себя, а потом, заключив скороговоркой: – Adieu, – убежал.

Часто потом и очень часто спрашивала себя Полина, каким образом она могла так необдуманно и так скоро дать свое слово. Конечно, ей, как всякой девушке, хотелось выйти замуж, и, конечно, привязанность к князю, о которой она упоминала, была так в ней слаба, что она, особенно в последнее время, заметив его корыстные виды, начала даже опасаться его; наконец, Калинович в самом деле ей нравился, как человек умный и даже наружностью несколько похожий на нее: такой же худой, бледный и белокурый; но в этом только и заключались, по крайней мере на первых порах, все причины, заставившие ее сделать столь важный шаг в жизни. "Судьба и судьба!" – отвечала она обыкновенно себе, – та судьба, в борьбу с которой верил древний человек и небессознательно завязывал на этом мотиве свои драмы.

В Петербурге князь завернул сначала к своему англичанину, которого застал по обыкновению сильно выпившим, но с полным сохранением всех умственных способностей.

– Ну что, сэр? – начал он. – Дело обделывается: чрез месяц мы будем иметь с вами пятьдесят тысяч чистогану... Понимаете?

– Да, понимаю. Это хорошо, – отвечал англичанин.

– Хорошо-то хорошо, – произнес князь в раздумье, – но дело в том, продолжал он, чмокнув, – что тут я рискнул таким источником, из которого мог бы черпать всю жизнь: а тут мирись на пятидесяти тысчонках! Как быть! Не могу; такой уж характер: что заберется в голову, клином не вышибешь.

– Когда б вы были Лондон, вы б много дел имели: у вас много ум есть.

– Есть немножко. Однако вы, батюшка, извольте-ка ложиться спать да хорошенько проспаться; завтра надобно начинать хлопотать о привилегии.

– Да, я буду много спать, – отозвался Пемброк.

– Спать, спать! – подтвердил князь.

Распорядившись таким образом с англичанином, он возвратился домой, где сверх ожидания застал Калиновича, который был мрачен и бледен.

– Ну, что, Яков Васильич, – говорил князь, входя, – ваше дело в таком положении, что и ожидать было невозможно. Полина почти согласна.

При этих словах Калинович еще более побледнел, так что князю это бросилось в глаза.

– Что, однако, с вами? Вы ужасно нехороши... Не хуже ли вам?

– Нет, ничего, – отвечал Калинович, – женщина, о которой мы с вами говорили... я не знаю... я не могу ее оставить! – проговорил он рыдающим голосом и, схватив себя за голову, бросился на диван.

Тут уж князь побледнел.

– Полноте, мой милый! Что это? Как это можно? Любите, что ли, вы ее очень? Это, что ли?

– Не знаю; я в одно время и люблю ее и ненавижу, и больше ничего не знаю, – отвечал Калинович, как полоумный.

– Ни то, ни другое, – возразил князь, – ненавидеть вам ее не за что, да и беспокоиться особенно тоже нечего. В наше время женщины, слава богу, не умирают от любви.

– Нет, умирают! – воскликнул Калинович. – Вы не можете этого понимать. Ваши княжны действительно не умрут, но в других сословиях, слава богу, сохранилось еще это. Она уж раз хотела лишить себя жизни, потому только, что я не писал к ней.

Князь слушал Калиновича, скрестив руки.

– Потому только, скажите, пожалуйста! Это уж очень чувствительно, проговорил он.

Калинович вышел из себя.

– Прошу вас, князь, не говорить таким образом. Цинизм ваш вообще дурного тона, а тут он совершенно некстати. Говоря это, вы сами не чувствуете, как становитесь низко, очень низко, – сказал он раздраженным голосом.

Князь пожал плечами.

– Положим, – начал он, – что я становлюсь очень низко, понимая любовь не по-вашему; на это, впрочем, дают мне некоторое право мои лета; но теперь я просто буду говорить с вами, как говорят между собой честные люди. Что вы делаете? Поймите вы хорошенько! Не дальше как сегодня вы приходите и говорите, что девушка вам нравится, просите сделать ей предложение; вам дают почти согласие, и вы на это объявляете, что любите другую, что не можете оставить ее... Как хотите, ведь это поступки сумасшедшего человека; с вами не только нельзя дела какого-нибудь иметь, с вами говорить невозможно. Это черт знает что такое! – заключил князь с достоинством.

– Да, я почти сумасшедший! – произнес Калинович. – Но, боже мой! Боже мой! Если б она только знала мои страдания, она бы мне простила. Понимаете ли вы, что у меня тут на душе? Ад у меня тут! Пощадите меня! – говорил он, колотя себя в грудь.

– Все очень хорошо понимаю, – возразил князь, – и скажу вам, что все зло лежит в вашем глупом университетском воспитании, где набивают голову разного рода великолепными, чувствительными идейками, которые никогда и нигде в жизни неприложимы. Немцы по крайней мере только студентами бесятся, но как выйдут, так и делаются, чем надо; а у нас на всю жизнь портят человека. Любой гвардейский юнкер в вашем положении минуты бы не задумался, потому что оно плевка не стоит; а вы, человек умный, образованный, не хотите хоть сколько-нибудь возвыситься над собой, чтоб спокойно оглядеть, как и что... Это мальчишество, наконец!.. Вы в связи с девочкой, которая там любит вас; вы ее тоже любите, в чем я, впрочем, сомневаюсь... но прекрасно! Вам выходит другая партия, блестящая, которая какому-нибудь камергеру здешнему составила бы карьеру. В партии этой, кроме состояния, как вы сами говорите, девушка прекрасная, которая, по особенному вашему счастью, сохранила к вам привязанность в такой степени, что с первых же минут, как вы сделаетесь ее женихом, она хочет вам подарить сто тысяч, для того только, чтоб не дать вам почувствовать этой маленькой неловкости, что вот-де вы бедняк и женитесь на таком богатстве. Одна эта деликатность, я не знаю, как высоко должна поднять эту женщину в ваших глазах! Сто тысяч, а? – продолжал князь, более и более разгорячаясь. – Это, кажется, капиталец такого рода, из-за которого от какой хотите любви можно отступиться. Если уж, наконец, действительно привязанность ваша к этой девочке в самом деле так серьезна – черт ее возьми! – дать ей каких-нибудь тысяч пятнадцать серебром, и уж, конечно, вы этим гораздо лучше устроите ее будущность, чем живя с ней и ведя ее к одной только вопиющей бедности. Сама-то любовь заставляет вас так поступить!

– Этой женщине миллион меня не заменит, – проговорил Калинович.

– Да, вначале, может быть, поплачет и даже полученные деньги от вас, вероятно, швырнет с пренебрежением; но, подумав, запрет их в шкатулку, и если она точно девушка умная, то, конечно, поймет, что вы гораздо большую приносите жертву ей, гораздо больше доказываете любви, отторгаясь от нее, чем если б стали всю жизнь разыгрывать перед ней чувствительного и верного любовника – поверьте, что так!.. Ну и потом, когда пройдет этот первый пыл, что ей мешает преспокойным манером здесь же выйти замуж за какого-нибудь его высокоблагородие, столоначальника, народить с ним детей, для вящего здоровья которых они будут летом нанимать на какой-нибудь Безбородке дачу и душевно благословлять вас, как истинного своего благодетеля.

– А если она не доживет до этой блаженной поры и немножко пораньше умрет? – возразил Калинович.

– Опять – умрет! – повторил с усмешкою князь. – В романах я действительно читал об этаких случаях, но в жизни, признаюсь, не встречал. Полноте, мой милый! Мы, наконец, такую дребедень начинаем говорить, что даже совестно и скучно становится. Волишки у вас, милостивый государь, нет, характера – вот в чем дело!

Калинович сидел, погруженный сам в себя.

– Если еще раз я увижу ее, кончено! Я не в состоянии буду ничего предпринять... Наконец, этот Белавин... – проговорил он.

Князь усмехнулся и, покачнувшись всем телом, откинулся на задок кресла.

– Боже ты мой, царь милостивый! Верх ребячества невообразимого! воскликнул он. – Ну, не видайтесь, пожалуй! Действительно, что тут накупаться на эти бабьи аханья и стоны; оставайтесь у меня, ночуйте, а завтра напишите записку: так и так, мой друг, я жив и здоров, но уезжаю по очень экстренному делу, которое устроит наше благополучие. А потом, когда женитесь, пошлите деньги – и делу конец: ларчик, кажется, просто открывался! Я, признаюсь, Яков Васильич, гораздо больше думал о вашем уме и характере...

– Кто в вашу переделку, князь, попадет, всякий сломается, – произнес Калинович.

– Не ломают вас, а выпрямляют! – возразил князь. – Впрочем, во всяком случае я очень глупо делаю, что так много говорю, и это последнее мое слово: как хотите, так и делайте! – заключил он с досадою и, взяв со стола бумаги, стал ими заниматься.

Около часа продолжалось молчание.

– Князь! Спасите меня от самого себя! – проговорил, наконец, Калинович умоляющим голосом. Он был даже жалок в эти минуты.

– Но, милый мой, что ж с вами делать? – произнес князь с участием.

– Делайте, что хотите, – я ваш! – ответил Калинович.

– "Ты наш, ты наш! Клянися на мече!" – не помню, говорится в какой-то драме; а так как в наше время мечей нет, мы поклянемся лучше на гербовой бумаге, и потому угодно вам выслушать меня или нет? – проговорил князь.

– Сделайте одолжение, – отвечал Калинович.

– Одолжение, во-первых, состоит в том, что поелику вы, милостивый государь, последним поступком вашим – не помню тоже в какой пьесе говорится – наложили на себя печать недоверия и очень может быть, что в одно прекрасное утро вам вдруг вздумается возвратиться к прежней идиллической вашей любви, то не угодно ли будет напредь сего выдать мне вексель в условленных пятидесяти тысячах, который бы ассюрировал меня в дальнейших моих действиях? Для вас в этом нет никакой опасности, потому что у вас нет копейки за душой, а мне сажать вас в яму, с платою кормовых, тоже никакого нет ни расчета, ни удовольствия... Когда же вы будете иметь через меня деньги, значит – и отдать их должны. Так ведь это?

В продолжение всего этого монолога Калинович смотрел на князя в упор.

– Мы, однако, князь, ужасные с вами мошенники!.. – проговорил он.

– Есть немного! – подхватил тот. – Но что ж делать! Ничего!

Калинович злобно усмехнулся.

– Конечно, уж с разбойниками надобно быть разбойником, – произнес он и, оставшись у князя ночевать, собрал все свое присутствие духа, чтоб казаться спокойным.

XII

На другой день все стало мало-помалу обделываться. Калинович, как бы совершенно утратив личную волю, написал под диктовку князя к Настеньке записку, хоть и загадочного, но довольно утешительного содержания. Нанята была в аристократической Итальянской квартира с двумя отделениями: одно для князя, другое для жениха, которого он, между прочим, ссудил маленькой суммой, тысячи в две серебром, и вместе с тем – больше, конечно, для памяти – взял с него вексель в пятьдесят две тысячи. Дня через два, наконец, Калинович поехал вместе с князем к невесте. Свидание это было довольно странное.

– Здравствуйте, Калинович! – сказала, встречая их, Полина голосом, исполненным какого-то значения.

Тот ей ничего не ответил. Все утро потом посвящено было осматриванию маленького дачного хозяйства, в котором главную роль играл скотный двор с тремя тучными черкасскими коровами. В конюшне тоже стояли два серые жеребца, на которых мы встретили князя на Невском. Полина велела подать хлеба и начала смело, из своих рук, кормить сердитых животных. Кроме того, по маленькому двору ходили куры, которых молодая хозяйка завела, желая сделать у себя совсем деревню. Во все это Калиновича посвящали очень подробно, как полухозяина, и только уж после обеда, когда люди вообще бывают более склонны к задушевным беседам, князь успел навести разговор на главный предмет.

– Кузина, Яков Васильич, вероятно, желает, чтоб вы сами подтвердили то, что я ему передал, – сказал он.

Полина потупилась и сконфузилась.

– Я готова, – проговорила она.

– Следует, следует-с! – подхватил князь и сначала как бы подошел к балкону, а тут и совсем скрылся.

Оставшись вдвоем, жених и невеста довольно долгое время молчали.

– Нравлюсь ли я вам, Калинович, скажите вы мне? Я знаю, что я не молода, не хороша... – начала Полина.

Калинович больше пробормотал ей в ответ, что какое же другое чувство может заставить его поступать таким образом.

– А Годневу вы любили? – спросила Полина.

– Да, я ее любил, – отвечал Калинович.

– Очень?

– Очень.

– Точно ли вы оставляете ее?

Калинович усиленно вдохнул в себя целую струю воздуха.

– Она изменила мне, – проговорил он.

– Не может быть! Нет!.. Какая оке эта она!.. Я не думала этого... Нет, это, верно, неправда.

– Изменила, – повторил Калинович с какой-то гримасой.

– И вам трудно об этом говорить, я вижу.

– Да, нелегко.

– Ну и не станем, – сказала Полина и задумалась.

– Послушайте, однако, – начала она, – я сама хочу быть с вами откровенна и сказать вам, что я тоже любила когда-то и думала вполне принадлежать одному человеку. Может быть, это была с моей стороны ужасная ошибка, которой, впрочем, теперь опасаться нечего! Человек этот, по крайней мере для меня, умер; но я его очень любила.

Калинович молчал.

– Вы не будете за это на меня сердиться? – продолжала Полина.

– По какому оке праву? – проговорил он, наконец.

– По праву мужа, – отвечала с улыбкой Полина.

– Что ж? – отвечал Калинович, тоже с полуулыбкой.

– Не сердитесь... Я вас, кажется, буду очень любить! – подхватила Полина и протянула ему руку, до которой он еще в первый раз дотронулся без перчатки; она была потная и холодная. Нервный трепет пробежал по телу Калиновича, а тут еще, как нарочно, Полина наклонилась к нему, и он почувствовал, что даже дыхание ее было дыханием болезненной женщины. Приезд баронессы, наконец, прекратил эту пытку. Как радужная бабочка, в цветном платье, впорхнула она, сопровождаемая князем, и проговорила:

– Bonjour!

– Bonjour! – сказала Полина и сейчас же представила ей Калиновича как жениха своего.

– Ah, je vous felicite[115]115
  Ах, поздравляю вас (франц.).


[Закрыть]
, – проговорила баронесса.

– Et vous aussi, monsieur[116]116
  И вас также, сударь (франц.).


[Закрыть]
, – прибавила она, протягивая Калиновичу через стол руку, которую тот пожимая, подумал:

"Вот кабы этакой ручкой приходилось владеть, так, пожалуй бы, и Настеньку можно было забыть!"

Баронесса, конечно, сейчас же вызвала разговор о модах и по случаю предстоявшей свадьбы вошла в мельчайшие подробности: она предназначила, как и у кого делать приданое, кто должен драпировать, меблировать спальню и прочие комнаты, обнаружа при этом столько вкуса и практического знания, что князь только удивлялся, восхищался и поддакивал ей. Калинович тоже делал вид, как будто бы все это занимает его, хоть на сердце были невыносимые тоска и мука.

В дальнейшем ходе событий жених и невеста стали, по заведенному порядку, видаться каждый день, и свидания эти повлекли почти ожидаемые последствия. Кто не знает, с какой силой влюбляются пожилые, некрасивые и по преимуществу умные девушки в избранный предмет своей страсти, который дает им на то какой бы ни было повод или право? Причина тому очень простая: они не избалованы вниманием мужчин, но по своему уму, по своему развитию (жаждут любви; им потребно это чувство, и когда подобная звезда восходит на их горизонте, они, как круглые бедняки, страстно и боязливо хватаются за свою последнюю лепту. С Полиной, каковы бы ни были ее прежние чувства к князю, но, в настоящем случае, повторилось то же самое: с каждым, кажется, часом начала она влюбляться в Калиновича все больше и больше. Бывши скупа и расчетлива не меньше матери, она, не ожидая напоминаний князя, подарила жениху разом билет в полтораста тысяч серебром. Калинович поцеловал у ней при этом руку и был как будто бы поласковей с нею; но деньги, видно, не прибавили ему ни счастия, ни спокойствия, так что он опять не выдержал этой нравственной ломки и в одно милое, с дождем и ветром, петербургское утро проснулся совсем шафранный: с ним сделалась желчная горячка!

Полина перепугалась, сейчас же переехала в город и непременно хотела сама ухаживать за больным, постоянно стараясь развлекать его своими ласками.

Сделавшись от болезни еще нервней и раздражительней, Калинович, наконец, почувствовал к невесте то страшное физиологическое отвращение, которое скрывать не было уже никаких человеческих сил, и чем бы все это кончилось, – неизвестно! К счастию, лечивший его доктор, узнав отношения лиц и поняв, кажется, отчего болен пациент, нашел нужным, для успеха лечения, чтоб невеста не тревожила больного и оставляла его больше в покое, больше одного. Он передал это князю, который, в свою очередь, тоже хорошо понимая настоящую сущность, начал употреблять всевозможные уловки, чтоб задержать Полину у ней на квартире, беспрестанно возил ее по магазинам, и когда она непременно хотела быть у Калиновича, то ни на одну секунду не оставлял ее с ним вдвоем, чтоб не дать возможности выражаться и развиваться ее нежности.

Свадебные хлопоты стали приходить к концу. Калинович худой, как скелет, сидел по обыкновению на своей кровати. Человек доложил ему, что пришел генеральшин Григорий Васильев.

– Пусти! – сказал Калинович.

Вошел знакомый нам старик-повар, еще более оплешивевший, в старомодном, вишневого цвета, с высоким воротником, сюртуке, в светло вычищенных сапожках и серебряным перстнем на правой руке.

– Что тебе надобно? – спросил Калинович.

– Так как, выходит, являюсь господину и барину моему, на все дни живота моего нескончаемому... – отвечал Григорий Васильев, свернув несколько голову набок и становясь навытяжку.

Калинович посмотрел на него.

– Собственно, как старому генералу, за которого теперь все наши помыслы и сердец наших излияния перед престолом всевышнего изливаться должны за успокоение их высокочувствительной души, и больше ничего... так я и понимаю!..

Калинович догадался, что старик был сильно выпивши, и, желая от него скорее отделаться, подал было ему три рубля серебром, но Григорий Васильев отступил несколько шагов назад.

– Не за тем, Яков Васильич, являюсь, – возразил он с усмешкою, – но что собственно вчерашнего числа госпожа наша Полина Александровна, через князя, изволила мне отдать приказ, что, так как теперича оне изволят за вас замуж выходить и разные по этому случаю будут обеды и балы, и я, по своей старости и негодности, исполнить того не могу, а потому сейчас должен сбираться и ехать в деревню... Как все это я понимать могу? В какую сторону? – заключил старик и принял вопросительную позу.

Калинович, однако, ничего не отвечал ему.

– Не дела моего исполнить не могу – это только напрасные обиды их против меня, – продолжал Григорий Васильев, – а что я человек, может быть, опасный – это может быть... – присовокупил он с многозначительной миной.

– Чем же ты человек опасный? – спросил наконец Калинович, которого начинала несколько забавлять эта болтовня.

– Коли приказанье будет, я доклад смелый могу держать, – отвечал старик с какой-то гордостью. – Григорий Васильев не такой человек, чтоб его можно было залакомить или закупить, что коли по головке погладить, так он и лапки распустит: никогда этого быть не может. У Григорья Васильева, – продолжал он умиленным тоном и указывая на потолок, – был один господин – генерал... он теперь на небе, а вы, выходит, преемник его; так я и понимаю!

– Конечно, – подтвердил Калинович.

– И ежели вы теперича, – продолжал старик еще с большим одушевлением, в настоящем звании преемник его чинов, крестов и правил, вы прямо скажете: "Гришка! Поди ты, братец, возьми в своей кухне самое скверное помело и выгони ты этого самого князя вон из моего дома!" А я исполнить то должен, и больше ничего!

Последние слова уж заметно заинтересовали Калиновича.

– Что ж тебе так не нравится князь? – спросил он.

– Князь!.. – воскликнул старик со слезами на глазах. – Так я его понимаю: зеленеет теперь поле рожью, стеблями она, матушка, высокая, колосом тучная, васильки цветут, ветерок ими играет, запах от них разносит, сердце мужичка радуется; но пробежал конь степной, все это стоптал да смял, волок волоком сделал: то и князь в нашем деле, – так я его понимаю.

– Что ж, разорил что ли он? – спросил Калинович.

– Тьфу для нас его разоренье было бы! – отвечал Григорий Васильев. Слава богу, после генерала осталось добра много: достало бы на лапти не одному этакому беспардонному князю, а и десятку таких; конечно, что удивлялись, зная, сколь госпожа наша на деньгу женщина крепкая, твердая, а для него ничего не жалела. Потеряв тогда супруга, мы полагали, что оне либо рассудка, либо жизни лишатся; а как опара-то начала всходить, так и показала тоже свое: въявь уж видели, что и в этаком высоком звании женщины не теряют своих слабостей. Когда приехала вдовицей в деревню, мелкой дробью рассыпался перед ними этот человек. Портреты генерала, чтоб не терзали они очей ее, словно дрова, велел в печке пережечь и, как змей-искуситель, с тех же пор залег им в сердце и до конца их жизни там жил и командовал. Бывало, мину к кому из людей неприятную отнесет, смотришь, генеральша и делает с тем человеком свое распоряжение... Все должны были угождать, трепетать и раболепствовать князю!

Калинович начинал хмуриться.

– Что ж у них, интрига, что ли, была? – спросил он.

Григорий Васильев пожал плечами.

– Горничные девицы, коли не врут, балтывали... – проговорил он, горько усмехнувшись. – И все бы это, сударь, мы ему простили, по пословице: "Вдова – мирской человек"; но, батюшка, Яков Васильич!.. Нам барышни нашей тут жалко!.. – воскликнул он, прижимая руку к сердцу. – Как бы теперь старый генерал наш знал да ведал, что они тут дочери его единородной не поберегли и не полелеяли ее молодости и цветучести... Батюшка! Генерал спросит у них ответа на страшном суде, и больше того ничего не могу говорить!

– Отчего ж не говорить? – спросил мрачно Калинович и потупляя глаза.

– Говорить! – повторил старик с горькою усмешкою. – Как нам говорить, когда руки наши связаны, ноги спутаны, язык подрезан? А что коли собственно, как вы теперь заместо старого нашего генерала званье получаете, и ежели теперь от вас слово будет: "Гришка! Открой мне свою душу!" – и Гришка откроет. "Гришка! Не покрывай ни моей жены, ни дочери!" – и Гришка не покроет! Одно слово, больше не надо.

– Конечно, говори, тем больше, когда начал, – повторил Калинович еще более серьезным тоном.

– Говори! – повторил опять с горькою усмешкою и качая головой Григорий Васильев. – Говорить, батюшка, Яков Васильич, надобно по-божески: то, что барышня, может, больше маменьки своей имела склонность к этому князю. Я лакей – не больше того... и могу спросить одно: татарин этот человек али христианин? Как оне очей своих не проглядели, глядючи в ту сторону, откуда он еще только обещанье сделает приехать... Батюшка, господин наш новый! А коли бы теперь вам доложить, какие у них из этого с маменькой неудовольствия были, так только одна царица небесная все это видела, понимала и судила... Мы, приближенная прислуга, не знаем, кому и как служить; и я, бывало, по глупому своему характеру, еще при жизни покойной генеральши этим разбойникам, княжеским лакеям, смело говаривал: "Что это, говорю, разбойники, вы у нас наделали! Словно орда татарская с барином своим набежали к нам, полонили да разорили, псы экие!"

Калинович слушал молча и только еще ниже склонил голову.

– Батюшка, Яков Васильич! – восклицал Григорий Васильев, опять прижимая руку к сердцу. – Может, я теперь виноватым останусь: но, как перед образом Казанской божией матери, всеми сердцами нашими слезно молим вас: не казните вы нашу госпожу, а помилуйте, батюшка! Она не причастна ни в чем; только злой человек ее к тому руководствовал, а теперь она пристрастна к вам всей душой – так мы это и понимаем.

Калинович молчал.

– Конечно, мы хоть и рабы, – продолжал Григорий Васильев, – а тоже чувствовали, как их девичий век проходил: попервоначалу ученье большое было, а там скука пошла; какое уж с маменькой старой да со скупой развлеченье может быть?.. Только свету и радости было перед глазами, что князь один со своими лясами да балясами... ну, и втюрилась, по нашему, по-деревенски сказать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю