355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Лосев » Алексей Федорович Лосев. Раписи бесед » Текст книги (страница 18)
Алексей Федорович Лосев. Раписи бесед
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 18:46

Текст книги "Алексей Федорович Лосев. Раписи бесед"


Автор книги: Алексей Лосев


Соавторы: Владимир Бибихин
сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 21 страниц)

особенно пляски смерти, ушла корнями в землю греческой драмы, и ближе никого не было к Блоку во всей мировой литературе здесь чем Софокл (с двумя яркими о корректно выговорил Макаев), Софокл в его

Но чего здесь у Блока больше, возрождения античной трагедии или создания нового мифа? грандиозного мифа внутреннего человека? Такой же грандиозный миф творит Белый. Через неизбежного пушкинского «Медного всадника», через Достоевского он достигает в «Петербурге» вершин мифа о северной столице. И не менее грандиозен другой созданный Белым миф, миф детского сознания в «Котике Летаеве». Иванов. Иванов взял лишь один фрагмент из всего античного наследия: дионисийство, идею которого он развивал в течение всей своей жизни, вплоть до последних итальянских лет. Почему только один этот фрагмент греческого мира взят его знатоком, гениальным поэтом и мыслителем? идет ли речь о восстановлении кусочка греческой традиции или о продолжении традиции мифотворчества? не новый ли перед нами миф? Иванов трижды говорит о Ницше как филологе, в частности, ссылаясь на Соловьева. Но как мог говорить это человек, сидевший в ногах Теодора Мом– мзена, человек, несомненно знавший о том (вдохновенный Макаев спешил теперь всё больше, его время кончилось, увлеченный зал просил дать ему еще несколько минут, Макаев обещал, что уложится в 30 секунд) – несомненно знавший, что через четыре месяца после появления книги Ницше «Рождение трагедии из духа музыки» в статье объемом в два листа начинающий тогда талантливый и многообещающий ученый филолог вполне разоблачил… (вздох в зале: «Но всё-таки это был не Лосев!»)… вполне разоблачил Ницше как филолога, показав его несостоятельность и в датировке источников, и в их атрибуции… Этим молодым филологом был не кто иной, как Виламовиц-Мёллендорф!.. Я кончаю. Позвольте мне обратиться к тому, ради кого мы собрались здесь сегодня, со словами благодарности за его последнюю книгу о символе; замечательная эта книга полна молодым задором, полна благородным желанием доказать, что истинное искусство всегда символично;

как всё истинное символично; как символично и это наше собрание, посвященное Алексею Федоровичу (ох, что говорит Макаев! и зачем он цитирует заключительные слова второго «Фауста»! он не ведает, что творит: неужели всё не на самом деле!). – И впервые за 2 часа 30 минут античный хор встал, растроганный.

Вышел Юрий Николаевич Давыдов и как волшебный фокусник взмахнул перед аудиторией магической палочкой взрывающейся гегелевской диалектики, как лентой оплел умы колдовским кругом; и то, что было лишь названо в предыдущем макаевском докладе, что было лишь отдаленно именовано, теперь как волк в басне как раз там, где его нельзя было, кажется, ожидать, среди речей о рационализме, – подлинное дионисийство робко выглянуло из зеркал и постепенно всё смелее стало заполнять голубую гостиную. И странно: античный хор всерьез задумался, потом ухмыльнулся, потом впервые позволил себе не следить за своим лицом, расслабился, позабылся и видимо увлекся; потому что только Дионис имеет силу развязывать. Мы все привыкли говорить о близости философии и искусства; истина эта превратилась в трюизм. Трюизм, унылая видимость самопонятности, есть на самом деле проблема, забывшая саму себя. Против него имеет силу только детское почему, задаваемое без страха перед эрудицией. Почему же, спросим себя, философия тяготеет к искусству? Только в первые минуты была какая-то неопределенность; потом стало ясно, чего хочет громкий не нарочито поставленный голос: вести с собой слушателей в тот первобытный водоворот, где мысль прикасается к истокам бытия и, полная собой, намеривает из своей изобильной полноты живые миры, вовлекая в них всё чуткое и ищущее мира. Констелляция современности – образованная схождением таких событий, как превращение традиционного общества в буржуазно-рациональное, обезбожение мира, – взвесила в пустоте человеческое сознание, поместила пространство, в котором живет и движется человек, между могущественными полюсами философии и искусства, на пересечении силовых линий которых загорается интеллектуальный роман, сплетающий ту сеть нравственных и ценностных координат, которая размеряет собою отныне жизненную сферу. Эта сеть есть подлинный миф. Намеренная философией-искусством сеть координат – вот какая шаткая почва остается человеку в наш век глобальной универсализации. Несостоятельны два других

пути, якобы имеющихся у человека (и здесь состоялось, надо думать, самое громкое, самое дионисийское место всего доклада, когда всякая душа должна была вздрогнуть от неожиданного совпадения холодно-логических вещей, о которых кричал громкий голос, и ежеминутных ее живых страхов и предчувствий): не поверить процессу рационализации, не поверить тому, что он действительно хочет дойти до конца и подорвать, поднять на воздух всё, – и второй: поверить, будто наука всё восстановит заново, подпасть научному мифу, оказаться жертвой сциентистского слабоумия. Философия-искусство «полагает новую систему координат». Но вот трудность: полагание это возможно только когда и художником и читателем эта система сначала пред-положена. Интеллектуальный роман, завязывающий новый роман человека с бытием, каждый раз новый роман, каждый раз захватывающий человека целиком, странным и непостижимым образом требует, чтобы сетка координат уже хотя бы в возможности как-то всё-таки существовала; и здесь роман имеет свои жесткие пределы, которые он может сформулировать, переопределить, украсить, но которые не может перейти. Философия – вот те скалы, внутри которых бьется и плещет дионисийская вакханалия творчества и пляшущих под его чарующую музыку человеческих множеств. (Но не верится в то, что эти скалы, эти пределы действительно философия; слишком не человеческое, слишком титаническое это дело, и не на земле, видно, оно совершается. И с разочарованием слышишь вывод – или за ним скрытое лукавство?) Интеллектуальная романистика должна следить за последним криком философской моды, и модами этими были сначала философия жизни, потом экзистенциализм и, наконец, неомарксистский и неофрейдистский миф. Что дальше? Какой новый роман? (Не утомительны ли бесконечные новые романы, напрашивается мысль.) Загадочно умолкнув, оратор садится на свое скромное место под одним из зеркал.

Растерянность загорается на лице античного хора, когда следующий оратор объявляет своим предметом цветомузыку и просит приготовиться к тому, что в голубой гостиной выключат свет.

1978

7. 5. 1978. После нашего с Ренатой поздравления дому Лосевых Аза Алибековна пригласила нас. Она выглядит как-то глаже и спокойнее. Алексей

Федорович вышел из своего темного кабинета, где он думает сидя боком к изразцам бывшей печки, побледневший, чуть припухший лицом, и сказал слабым нарочито дрожащим голосом, еще не вполне выплыв из таинственного молчания, заготовленную фразу: «Спасибо, спасибо, что вспомнили старика и опустились в мои низины, такие высокие гости…» – «Высокие тем, что из своих окраинных ущелий поднялись на такую высоту, придя сюда». Перед этим он коротко и деловито сказал, обнимаясь с Ренатой: «Христос воскресе!» Меня он тепло обнял и трижды поцеловал. Ренате он дал сиреневое яичко («сиреневые дали»), мне желтое (царского цвета, но и скуки и измены). Вначале он опять казался нечутким и усталым, потом разошелся. Сообщали друг другу впечатления от светлой Утрени. Мутное, мутное впечатление, повторил он несколько раз. Нет культуры поведения в церкви, нет желания учиться, знать; да и некого винить, потому что нет учителей. То, что в Елоховском соборе были места для правительства, ничего не значит: правительство и Америку поздравляет с годовщиной республики, хотя ему наплевать на республику; и Керенский присутствовал на открытии Собора 1917 года. Это присутствие правительства ничего не значит. Тем более Рената вот говорит, что никто из пришедших по билетам в патриарший собор не крестился, и хор пел из Большого театра. А раньше артистам петь в церкви запрещалось. Священство теперь больше мужицкое, в неприятном смысле этого слова. Иерархи трусливы с самого начала, с Тихона и Сергия. Теперешний патриарх верующий, но…

Рената возразила, что на этот раз даже пьяные молодые люди усердно держали свечку и крестились. А. Ф. от «пьяных», наверное, содрогнулся в душе, потому что даже ничего не сказал. О пьянстве у него свои и крайние мнения; в его доме никогда, кроме редких случаев, не бывает не только вина, но и пива. Я не пью и не курю, говорил он вчера, так что вместо этого люблю сладкое. Он продолжал настаивать на своем мутном впечатлении от молодых людей и только через 100 лет (уже не через 200–300, как предсказывал раньше) готов был допустить какие-то улучшения. Вера ведь сохранилась только в мещанстве, говорил он, имея в виду хороший городской слой.

Рената сказала, что если около церкви есть что-то мутное, оно идет от национал-большевизма, от людей типа Небольсина, который называет Струве Стрювом и бранит Владимира Соловьева за презрение к людям. Мелкая сошка,

заметила о Небольсине Аза Алибековна. Как же, ведь он с Палиевским, а Палиевский славянофил? недоумевал было вначале А. Ф., но потом стало ясно, что он вполне готов ожидать от Палиевского чего угодно. «Я знаю, что есть западники и славянофилы, но ненавижу и тех и других». Какой-то немец однажды, желая сделать Лосеву комплимент, отозвался о его книгах, что в них есть русская традиция. Ничего более обидного для А. Ф. он не мог сказать. Какая такая русская традиция? Когда я слышу о ней, я начинаю щупать у себя в кармане, заряжен ли пистолет. Белинский, Герцен, Добролюбов, Чернышевский, вот вам эта традиция. Было, говорите, и другое, онтологизм, нравственный пафос? Может быть, единицы. Да и всё вообще развалилось в несколько дней; двадцатимиллионная армия разошлась по домам за три месяца.

Правда, тут же оказалось, что мы едим пасху, рецепт которой Аза Алибековна получила от старушки, которая в свою очередь получила его от другой, жившей, возможно, еще в середине прошлого века. Рената заметила, что вот, оказывается, для поддержания традиции достаточно двух старушек. Я заговорил о борьбе Александра Исае– вича Солженицына против небрежного очернения русской истории. А. Ф. слушал с таким вниманием, что Рената тут же высказала свою догадку: высмеивание русской традиции и сведение ее к Белинскому и Чернышевскому у А. Ф. только бегемотство, не правда ли? А. Ф. не отозвался.

Все вещи Солженицына он знает по радио, восхищается изображением Ленина в Цюрихе: прекрасно описан, и как показан чудовищный имморализм. Рената возразила, что, наоборот, Ленин изображен в каком-то смысле самоотверженным аскетом, готовым на бытовые жертвы ради замысла, сатанинского, и тем хуже, страшней оказывается образ. Но мораль А. Ф. понимает по-старому как страх Божий и серьезную, поверяющую себя веру, и с этой точки зрения у Ленина конечно не самоотверженность, а разверзлись бездны имморализма.

По поводу литературы перешли на Болтуна[208]208
  208 Праздников без работы у А. Ф. не было.


[Закрыть]
, который Ренате нравится всё больше. Оказалось, что А. Ф. относится к нему почти без участия, и по двум причинам. Во-первых, Зиновьев «по головам ходил». В середине войны А. Ф.

специально для него «историю логических учений». Из-за Зиновьева должны были уйти и некоторые другие люди. Правда, потом вытеснили самого Зиновьева. Но с нами, слабосильными, ущербными, с миллионщиком (отец был суконным фабрикантом) Поповым Зиновьеву справиться было легко.

А вот вторая причина, почему Зиновьев не нравится Лосеву, для которого края философии и веры сходятся во всеобъемлющем символизме: презрение к диалектике, дьяволектике, диа-дурочке, плоский позитивизм.

Рената восторгалась этими рассказами. Записывает ли что-нибудь А. Ф.? Нет, ничего. Нас отучили записывать в 30-е годы, сказала Аза Алибековна. Записывать, вести дневники тогда отучились даже дети.

Как-то разговор снова перешел на Флоренского, и А. Ф. совсем разгулялся. Пошел рассказ о том, как в 30-м году, когда А. Ф. посадили на 11 месяцев, он в Бутырках говорил с епископом Феодором[209]209
  В шести..


[Закрыть]
и спрашивал, как он, епископ Феодор, мог в ноябре 1912 назначить Флоренского редактором «Богословского вестника». – «Да потому что никого уже не оставалось верующих. Тареев безбожник, Попов [210]210
  Ураном


[Закрыть]
тюбингенец, и так далее». О тюбингенце Алексею Федоровичу рассказывал в свое время и сам Флоренский; после его лекции, где каждая фраза Евангелия возводится к разнообразным источникам, выходишь с потерянным чувством, а где же Евангелие? Нет его! Научитесь им доказывать, молодой человек, говорил Лосеву Флоренский, что есть достоверность Евангелия как целого. Самому Флоренскому удалось найти такое армянское Евангелие (или отрывок?) 2-го (предположительно?) века, где есть стихи, объявленные у тюбингинцев позднейшими послесоборными вставками.

3. 7. 1978. В пятницу 30 июня утром я стал неожиданно думать, что Лосевы не звонили с Пасхи и что они переезжают. За завтраком позвонила Аза Алибековна. В субботу 1 июля я был на их переезде. А. А. сказала, что А. Ф. почти не спал и утром она едва его добудилась. На даче у Спиркина опять три голодные собаки, одна из которых утащила громадный батон колбасы при мне; я

даже и не стал отнимать, представив себе их голод. Майя зато очень полна. Александр Георгиевич растерян, глуховат и криклив. Он долго сплетничал с А. Ф. о передвижениях в Академии, жалуясь на всеобщую философскую некомпетентность, потом они внезапно перешли на собак. Одна пропала, а я думаю, что ее погубили. Я давал Малышу хлеб и сосиску отдельно, он ел и то и другое.

А. А. радовалась вышедшей в Детгизе книге о Платоне, где А. Ф. принадлежат 8 и 14 главы, мемориальной доске, установленной ее деду на их доме в Орджоникидзе, своей опубликованной работе о Дионисии как гимнографе. Я согласился, что это ее открытие: я не знаю, кто бы еще так разбирал Ареопагита, а это открывает ключ и к атрибуции, и к жанру, и к позднему происхождению Ареопагитик.

А. Ф. постепенно разгулялся. Он даже выпил прекрасного псоу из обкомовских подвалов Орджоникидзе, объявив, правда, что может пить разве что только как на пире во время чумы. «Есть упоение в бою и бездны мрачной на краю», возгласил он, когда пил второй раз. Меня поразило, как его мучит воспоминание о 30-х годах. Я ведь был подлипала, говорил он снова[211]211
  Ср 30.7.1972


[Закрыть]
, я ведь выходил на кафедру и говорил, что, товарищи, никаких индоевропейских языков не существует, это реакционная теория об арийском племени. Лосев ведь был такой подлиза и верноподданный. А после своих выступлений плакал и каялся: что же это я говорил?

– Но, Алексей Федорович, ваш тон всегда многозначительный; возможно, слушателям западала другая мысль, что, может быть, всё-таки эти индоевропейские общности есть?

Аза Алибековна быстро меня прервала, переведя разговор на кавказские сказки: о посещении Макаевым католикоса[212]212
  e. Panofsky, Abbot Suger on the Abbey Church of St. Denis and Its Art Treasures, 1946.


[Закрыть]
, о Константине Гамсахурдия, который встретил Белецкого в своем миллионном парке, держа сокола на руке в кожаной перчатке, а рядом гуляли олени. «Да как же? – с провокативным злорадством спросил Лосев, – ведь Звияд раскаялся?» Володе Жданову Лосев деловито и обстоятельно объяснял, почему нельзя иметь землю и держать огород: ты посадил цветы, вышел в од

но прекрасное утро и видишь, что твоих цветов нет. Их сорвал мальчишка, который в это время продает их на рынке. Вот сколько мы старались с картошкой, и ее всю вырыли. В наше время ничего выращивать нельзя. А. А. сказала, что в 1942—43 годах А. Ф., поливая картошку по 4–5 ведер в день, нажил себе кровоизлияние в глаза и в тех пор стал терять зрение. В другой раз Лосев вспомнил, что у него тогда случился удар.

А. Ф. поручил мне сделать выписки из фрагментов Аристотеля, по которым они с Азой Алибековной напишут для Детгиза такую же, как «Платон», книгу об Аристотеле. А. Ф. в который раз рассказал легенду о моих первых никудышных рефератах (видит Бог, все, кроме одного первого, благополучно пошли куда надо) и о быстром научении и пообещал заплатить больше чем издательство в десять раз. Я на минуту было подумал о другой форме сотрудничества. История с аристотелевским томом Истории античной эстетики меня ничему не научила.

Меня ничто ничему не может научить. А. Ф. опять долго держал мою руку на прощанье, передавал приветы Ренате, всё в модусе и в роли, которую он живо переживает, разигрывая в шутку государственного человека.

23. 9. 1978. Поздравительная телеграмма Ренаты: «Нашему дорогому Гейдельбергскому университету…» Ее зачитывал торжественно Спиркин, на почте спрашивали, где в дачах открылся университет. – Рената в застольном разговоре о ком-то: «Скука, но не партийная».

A. Ф.: «Остроумно сказано».

Начало лета 1979. Я опоздал на защиту Гасана Гусейнова. Я ехал из «Мысли», в который раз перебирал возможности поворота дела[213]213
  Ср. 9. 12. 1973.


[Закрыть]
; наконец, меня оштрафовал в троллейбусе вежливый изувер, хотя я точно помню, что билетик купил и даже оторвал от него для экономии водителя лишь малую часть. В большую аудиторию на первом этаже после хождения по верхним коридорам и разузнавания я вошел уже только при заключительном слове Лосева – и сразу был зачарован, как пятнадцать лет назад, его голосом, дерзким, поднимающим.

«Одно дело миф сам по себе, другое – миф в каком-то своем инобытии. Это нагрузка мифа, которая самому мифу еще не принадлежала. Гусейнов умеет читать Эсхила таким образом, что форма и содержание как-то не различаются. Убедительно, ясно, с умением так хорошо сказать, что вопросов не возникает! Интересно, что образы Эсхила мифологичны и немифологичны одновременно. Сказать, что Эсхил сводится к художественным образам, мало. Образы искусства служат предметом любования. А у Эсхила образ есть и огромная жизненная образующая сила. Правда, на дворе уже 5 век и миф перестает существовать, однако миф составляет всё-таки еще мировоззрение Эсхила, и трудно сказать, где у него миф, а где не миф. Тут и не художество и не проза, и не миф и не реальность. Это и не просто искусство, и это не миф, и это не отсутствие мифа. После ознакомления с диссертацией я понял, что Гусейнов хочет еще раз развернуть и в сотый раз прочитать Эсхила. Теперь, после Гусейнова, мы знаем, что Эсхил это и не искусство, и не миф. Тогда что же? А

вот!., (загадочно и вызывающе). Это такая специфика, которая заслуживает изучения! Я тоже рекомендую развернуть Эсхила и прочитать его иначе. Еще близки тени прошлого, когда Эсхил излагался как? Содержание излагалось! Ну, разве что кто-то разбирал немного образы. Так как эти тени прошлого еще не ушли и так как еще есть тенденция излагать содержание – прошло 20–30 лет, как они ушли, но они еще не ушли, они еще летают между нами, – то я прошу вас: посмотрите, как поднялась филология! Она ставит проблему стиля! Мы дошли до стиля! Даже мои профессора, они не занимались стилем. А? Почему? Время тогда еще не пришло. [214]214
  214 В тот год до июля я был захвачен строгим благочестием Натальи Леонидовны Трауберг.


[Закрыть]
А теперь пришло. Так что Гусейнов очень современный исследователь. Он изучает образы, символы, не знаю как назвать – судьбы; я не люблю этого словоупотребления и только по старинке им пользуюсь. Есть место, где судьбу, например, взвешивают. Судьбой является и сам Олимп. И есть мойры, богини судьбы, насельницы Олимпа, которые явно подчинены Зевсу. Я всегда объяснял это исторически. Раньше судьба считалась выше Бога. Потом было признано всемогущество Зевса, рядом с которым уже не было никакой самостоятельной судьбы. И, наконец, когда люди перестали бояться судьбы, она стала подчинена разумным обстоятельствам. Это тройное подразделение, тройственное отношение к судьбе структурно сохраняется, по-моему, до конца античности. – Тут мне хотелось бы уже задать вопрос Гусейнову, который выступает перед нами как крупный исследователь…»

Пока Гусейнов отвечал на лосевский вопрос в том смысле, что судьба это как бы и есть жизнь, снова севший на свое место в президиуме Лосев на вид заснул и словно ничего не слышал. Но после слов Нахова: «Вы удовлетворены ответом Гасана?» оказалось, что А. Ф. весь внимание. «Вот я скажу еще два слова. То, что ты сейчас возразил, относится к драматической специфике 5 века, а в общем, вижу, ты со мной согласен. И дай мне еще два слова, Исай. Не могу не повторить: Эсхил заново сейчас читается! Свежесть нового подхода! Из тысячекратно прочитанного текста возникает новый образ!»

Владимир, ты слышал только часть моего выступления? Жалко.

– Я заслушался. Вы говорили вне времени.

Все, и диссертант, и оппоненты, и Нахов, все говорили так скучно, вяло, что

даже мое обычное выступление показалось замечательным.

– Вам удается показать то, что другие только понимают: что мысль это драма.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю