Текст книги "Если ты есть"
Автор книги: Александра Созонова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 12 страниц)
Был религиозен. Его бог – радужный, аморфный, невнятный для него самого – не вмещался в понятия и слова. «Стоит только открыть учебник биологии, чтобы убедиться – Бог есть. Стоит только рассмотреть бабочку…»
Насчет Бога Агни, конечно, пыталась с ним спорить. Она оканчивала в этом году Антропологический лицей и могла бы подробным образом рассказать ему – и как устроена человеческая мозговая машинка, и с какой стати в обезьяне когда-то проклюнулись мышление и речь, и что есть самосознание… Но Валера, не кончавший вообще ничего, кроме средней школы, не желал ее слушать.
Он говорил, что если он и чудо, то не больше, чем какая-нибудь улитка или камень. Камень – он не меньше, не менее удивителен, чем человек.
От своего пантеизма он казался растворенным во всем, расплывчатым. Он был похож на водоросли, пушистые, ярко-зеленые, когда их перебирает поток воды.
* * *
Сказка о гордыне
Позвоночник слепил мне Создатель после долгих раздумий.
– А может, не нужно? – колебался он. – Зачем он тебе? Был бы ты аморфным, скользким, мягким – сколько преимуществ, только представь:
Захотелось кому-то плеснуть тебя в стенку – хлясть! А ты жив.
Захотелось кому-то поиграться с тобой, схватил, ладонь чуть покрепче стиснул – чтомп! А ты жив.
Захотелось кому-то…
Перечислял он долго. Правда, в это время лепил, время даром не шло.
– А ну как голову подымать станешь? – беспокоился он.
– А ну как загинешь, не успев размножиться, от ломкости структуры своей?
– А ну как…
Правда, в это время шлифовал. Почесывал дрожащие от экстаза пальцы.
– Э-эх… чувствую, намудрю я на свою голову…
Глаза его разгорались, разгорались, и… разгорелись, наконец. Не погасить!
* * *
Агни устала от своего молчания.
Но от окружающих ее слов устала еще больше, Слова, слова, слова… Шуршание. Треск голосовых связок. Пена. Странно, но такое отношение к словам возникло у нее совсем недавно: когда она стала ходить со своими стихами по литобъединениям и прилитературным компаниям, когда вокруг нее зазвучала самодельная поэзия, филологические обильные споры… Агни ощутила вдруг, что выносить может теперь слова либо горячие, либо новые. И только. Горячие – когда человек живет на пределе и захлестывает своей жизнью, бешенством ли, любовью, удивлением… Или новые. Но это – такая редкость. Такие редкие, свежие, блистающие капли бытия.
Снова и снова вспоминалась – точнее, не уходила из сознания – маленькая заметка об одном японском художнике: он расстелил на асфальте бумагу и сиганул на нее с пятнадцатого этажа. Получилась картина. Предел самовыражения…
– …«Самовыражение личности, в итоге которого „я“ перебесится, выгорит до конца, размотается и исчерпается окончательно. И только после этого последует сверхличное и вневременное. Искусство будет преодолено, и художник созреет для того, чтобы стать святым», – назидательно цитировал кого-то сосед по дивану.
– …А вообще, Иннокентий, – раздавалось с другой стороны, – самоубийство я представляю себе несколько иначе. Шумный, красочный праздник, музыка, суета… Утомившись им, ты тихо, никого не потревожив, выходишь из зала в ночь. Прикрываешь за собой дверь… Вот что такое уход из жизни. Для меня.
– Кстати, – спросила жестковолосая девушка, – тебе говорили, что у тебя двойное дно?
– Первый раз слышу! – оживился сосед. – В самом деле?..
– Да. Потому что профиль у тебя расходится с фасом. Фас добрый, мягкий, простоватый такой. А профиль зловещий. Словно у хищной птицы или скупого старика. Это значит, у тебя двойное дно. У него, – она кивнула на мужчину в кожаной куртке, – тоже.
Агни вспомнила своего однокурсника, который утверждал, что у нее – тройное дно. То был стукач – смешной, толстый, дебильноватый. Все знали, что он стукач, с первого курса. На переменах он подходил ко всем группирующимся и старался подслушивать разговоры, рассказывал политические анекдоты для затравки, строчил на лекциях длинные отчеты… Как-то, для забавы, он рассортировал всех в группе: у кого одно дно – прозрачный, понятный ему, у кого два – раскусить труднее. Агни почему-то отвалил целых три…
А почему бы и нет? Добираясь до первого своего дна, она познает мир, человеческую психику. На втором – пишет. Стихи и сказки эти дурацкие, никому не понятные. На третьем… О, третье дно она и сама не может облечь в слова, постигнуть, третье дно – бездонная светлая бездна… Он не такой уж дурак, этот стукач, жалко, что сволочь.
Кто-то запел слабым, пьяным голоском под перебор гитары:
На веселе, на дивном веселе
я находился в ночь на понедельник.
Заговорили травы на земле,
запели камни, птицы загалдели…
Агни любовалась на графоманку с открытыми плечами. Какая она угловато-величавая… Грациозная. Линия шеи и ключиц должна, кажется, приводить в рабочий экстаз художника. У нее привычка – близко-близко подходить к собеседнику и смотреть на него в упор. При этом грозно и неумолимо противостоят черные зрачки с отходящими от них желтыми лучиками. Напоминающие два солнечных затмения.
Валера, кажется, тоже оценил ее прелесть. Стихи уже не слушает, а сам что-то втолковывает ей, светя грустно-мудрыми, словно у дедушки-пасечника, глазами, придерживает за локоток.
Несмотря на свою нелюбовь к словам, Агни пользовалась ими все чаще и чаще.
Помимо стихов и сказок, однажды она записала приснившийся ей сон. Сон назывался ПЛАВАНЬЕ.
…Плавная теплая вода окружала корабль, и солнце смешивалось с ее зеленью и солью, и парус из плотной ткани шумел наверху.
Земли не было вокруг, парус шумел, заслоняя солнце, и никто из них четверых, шестерых (или сколько их там было, она не помнила) не знал, откуда они, куда плывут и чем заполнять обрушившееся на них безбрежное время.
Невидимые рыбы проходили под килем, палуба поскрипывала под ногами, и сколько их там было – шесть? восемь?.. Никто не знал или не помнил, за что именно их осудили на бесконечность.
Они были лишены смерти, как и земли под ногами. Зыбким, неуверенным и нечетким было ощущение каждого дня, потому что качалась палуба, и не было под ней тверди, и смерти не было впереди.
Время неслось неостановимо и резво и не заканчивалось нигде вдали, не вытягивалось в струнку, касаясь заострившимся носом последней, спасительной, точки, а растворялось в монотонном слепом тумане. Не было конца.
Порой отсутствие конца даже нравилось… становились невесомыми ноги, грудная клетка вмещала целое небо, и небо шевелило на висках волосы, стирало вкус земли, воспоминание о земном, суетном и прочном.
И еще – движение. Непрестанное… И не усилиями мускулов создавалось оно. Не надо было напрягать руки и длинные мышцы спины, чтобы плавно рассекалось пространство, и воздух обвевал лицо по обеим его сторонам, вдоль щек.
…И чем заполнять обрушившееся на них, безбрежное время?
…они заполняли его, кто чем.
Счастье и возбуждение, когда на горизонте мелькали такие же одинокие парусники. Резко менялся курс наперерез кораблю. Криками, радостью, чуть ли не танцами наполнялась палуба.
Вошло в традицию, что каждый встречный корабль несет с собой приключение, напряженные стычки с его обитателями, несет с собой вино бытия.
С обезьяньей грацией взлетали вверх и вниз по снастям нетерпеливые тела. Хмельная, кровавая лава бурлила, захлестывая оба судна, пока они стояли впритык друг к другу, пока продолжалась пустая по сути своей, но сильная и всеохватывающая, подобно приступу эпилепсии, жизнь.
Были ли пленные, побежденные, раненые, убитые? – не запомнилось…
Зачем враждовали? Оттого, наверное, что тепла и дружбы хватало на своем корабле, а то, чего не хватало, звало и тянуло вовне, будто голодом.
Редко-редко жизнь в виде парусника на горизонте нахлынет, окатив, освежив, передернув… и откатится медленной большой волной. Вернет спокойствие и размеренность.
Чем занимались они в долгие, сыпучие, как песок, дни передышек?
…ласковая неутомительная игра по имени «флирт» со сменой партнеров, изменами, игрушечной ревностью и слезами. Забавляясь и играя, старались они проводить свои дни, заряжая друг друга волнением, бешенством, нежностью, болью… в слабых дозах, акварельной, размытой гаммой.
Увлекательно было не только пленять, но и заводить врагов, недоброжелательных и угрюмых. Враг – человек, привязанный к тебе обратной связью. Чужое неравнодушие, пусть и с отрицательным знаком, возбуждает и греет.
Великую отдушину предоставляла чувственность, ненасытимая, неиссякаемая. Несложная цепь операций, изощренных или сведенных к минимуму, приводящих к одному и тому же концу. Несколько оранжевых сжатых секунд, растворяющих молниеносно все оболочки – между душой и телом, телом и космосом, богом и богом…
Все было можно, потому что времени не существовало.
А все иное было недоступно для них и потому казалось никчемным и суетным.
Разве что петь по утрам, стоя на носу корабля и вытянув вперед подбородок, чтобы ветер давил на лицо и голос словно вел корабль за собою. Но число песен ограниченно, и не из чего было выдумывать новые.
Все было можно, но за всем этим, за внешней наполненностью и жизнью сквозила растерянная безнадежность. Приступы плавной и тонкой, как вой, тоски подступали все чаще. Ни одно из занятий не шло в сравнение с вечностью, возложенной на их облупившиеся от солнца плечи. Ни одно нельзя было поставить с ней вровень, только тоска, кажется, приближалась к ней по силе.
…«А не вернуться ли нам опять друг к другу?» – он отвернулся от переливов и плеска воды за бортом и повернулся к ней.
Сто лет они уже плавали, или сколько там лет… и лицо его, и рука, и загорелый изгиб шеи были так же привычны и неизменны, как скрип снастей, блики солнца на волнах и теплые светлые доски палубы под ногами. Он протянул руку, и вылинявшая футболка была почти одного цвета с ресницами, и кожа шелушилась на обтянутых скулах. Серые, опаленные светом глаза были самым глубоким, сущим и соленым в его лице.
…можно прикрыть веки, чтобы не видеть его глаз, и знать только, что они есть, и целовать… живое тепло, струящееся из-под прижмуренных век, и соленое, и непостижимо родное… уводящее напрочь, насовсем, щемяще…
«Моя последняя мысль будет – о тебе».
Что они знали, те, остальные, они даже не обернулись, и сплетенные руки для них означали всего лишь очередную смену партнеров, слабо и псевдо разнообразящую вечную монотонность. Для них не было выхода.
Остальные не видели выхода, в который под видимостью привычной эротической игры они уходили. И они ушли совсем далеко и стали, верно, для остальных подобны двум сумасшедшим.
Ибо всегда сумасшедшими кажутся нашедшие истинное и вечное, и смешной и бессмысленной кажется их поглощенность.
Непрерывное взволнованное ощущение друг друга пронизывало маленький круглый корабль от кормы к носу и от борта к борту, и странно было, что другие его не чувствовали, а если и чувствовали, то не подавали вида, лишь иногда озабоченно ежились, И маленькая заноза, впившаяся ему в ногу, потому что светлых и гладких досок палубы приятно было касаться босыми ступнями, надрывала ей сердце, оставляя ноющую, недоуменную рану, и чтобы залечить эту рану, нужно было вытащить эту занозу как можно нежнее и осторожнее, и губами утишить, заглушить его боль, хотя он улыбался и говорил, что боли не было.
Гроб защищает нас ото всего. Деревянные, жесткие его ладони держат надежно, вечно, не подпуская ни тоненьких струек страха, ни щупальцев боли. Но лишенные смерти должны носиться по водам, беззащитные, словно моллюски, выброшенные из раковин. И скрип корабля под ногами, и ветер, гнавший вперед, и звезды, вздрагивающие по ночам, кроткие и немые, – не могли быть защитой.
И они были беззащитны, как все, пока не взошло это новое и не заполнило собой, не растворило в себе такие малые, мучающие вещи, как тревога, уныние и тоскливый ужас.
От волос его, сухих и спутанных, не было укрытия, прибежища и темноты. Когда они были раздельны, не касались друг друга, когда куцее пространство корабля раскидывало их, дрожь оживала в душе от мысли, что через секунду можно обрести друг друга и – не размыкать объятий. А если разомкнуть и отпустить на волю, можно смотреть – оторваться, смеясь, и смотреть – как ходит, говорит, улыбается… и вещи, которых он касается, на которые дышит, и люди, с которыми говорит, делаются особенными и родными.
«Моя последняя мысль будет – о тебе».
Кто из них первым произнес эту фразу, кто повторил ее, и сколько раз она безмолвно качалась от нее к нему и обратно… пока смысл ее, великое освобождающее значение не дошло до них, не обрушилось и не освободило.
«Последняя мысль» – значит, бессмертия все-таки нет, значит, эта кара снята с них за то, что нечто, равное вечности, они обрели, нашли или создали сами – бог его знает…
* * * * * * * *
В Антропологическом лицее в кабинете анатомии стоял заспиртованный кот. Он вывернулся наизнанку, презрительно сморщившись, апатично отдавая на всеобщее обозрение синие и розовые внутренности. Кот этот казался Агни символом царивших в лицее отношений. Культ знания, ничего потаенного и святого, всеобщая неукротимая любознательность.
Народ здесь учился сложный, рефлексивный и чрезмерно умный. Средний балл интеллекта по Векслеру был самым высоким среди всех вузов города. Студенческие капустники, пьянки, веселая, дурашливая атмосфера были не в чести. Зато любили психологические игры, публичные дотошные самокопания. Обожали ставить друг другу диагнозы. Открыв справочник по психиатрии, в описании симптомов радостно обнаруживали своих сокурсников: «взрывчатый психопат» – Юра, «демонстративный психопат» – Ирочка, «шизофреник» – Аркадий, «имбецил» – Валера… Учились здесь и с настоящими диагнозами, но их, как правило, афишировали меньше.
На первом курсе, сразу после поступления, их прогоняли через батарею тестов. Измерялось все: от 1 1 – блочного теста на интеллект (кто набирал больше 130 баллов, попадал в категорию «гениев по Векслеру» и обрастал неподдельным авторитетом), до отпечатков ладоней и толщины жировой складки на пояснице. На каждого хранился внушительный банк данных, обсчитанных на ЭВМ, и это наполняло гордостью: личность, которую столь многосторонне осматривают, ощупывают, взвешивают, не может не обрести весомость и значимость в собственных глазах.
На переменах диспутировали. К примеру: женщина – самостоятельная личность или придаток мужчины? Сторонники второй гипотезы находились и среди прекрасного пола. Агни спорила с ними, горячась, называя «ренегатками». Объективные данные, данные науки неопровержимо свидетельствовали в пользу первого: да, абсолютный вес мозга у женщин ниже, чем у мужчин, зато выше – относительный! Да, невербальный интеллект развит у них хуже, зато с вербальными задачами они справляются на том же уровне! А терпеть жару, холод, боль женщина может во много раз дольше. (Агни даже поставила рекорд курса в тесте на терпение: надо было сжимать в ладони силомер как можно дольше, и она сжимала до тех пор, пока не надоело экспериментаторам.) И фильмы ужасов – когда к рукам зрителей привязывают датчики и измеряют частоту пульса и дыхания – женщина смотрит намного спокойней своего слабого, впечатлительного партнера. «Между богом и дельфином» – так определила место женщины, возможно, кого-то цитируя, одна из самых красивых девушек курса, белокурая, с кроткими кроличьими глазами и тихим смехом с запрокидыванием головы.
Менее красивые были предельно рационалистичны. Одна из них на третьем курсе, решив, что пришла пора обзаводиться семьей, наметила три кандидатуры в мужья, тщательно изучала каждую, размышляла, советовалась с подругами и, выбрав одну из трех, так же методично женила на себе.
Несмотря на диспуты по любому поводу, мир был устроен просто, хотя и несколько мрачновато и внепоэтично. Человек – биологическая машинка, сложная система рефлексов, психофизиологических структур и химизма нейронов. Неопровержимо его родство с обезьянами, крысами и дождевыми червями. Еще лет десять-пятнадцать, и наука полностью овладеет всеми тонкостями его биомеханики и химизма, осталось немного.
На уроках по морфологии они держали в руках мозг – настоящий, только что вынутый из формалина, упругий, дымчатый, с тщательно вылепленными извилинами, отростками и узелками. Он был совсем не противен, а красив, как чаша мастера или ларец с резьбой. Мозг был расчерчен, как шахматная доска (уже на схеме), на множество мелких участков, каждый из которых отвечал за что-нибудь одно: скажем, за вкусовые ощущения или за двигательную активность мизинца левой руки.
Желающие увидеть действие участков воочию могли проходить практику в психоневрологическом НИИ. В палатах и коридорах бродили наголо обритые люди с вживленными под череп электродами. Считалось, что они больны эпилепсией, и больны неизлечимо, и поэтому над ними можно проводить нейрохирургические опыты. Раздражая слабым током различные участки коры (это не больно, ибо в мозгу нет болевых клеток. Наверное, больно, когда сверлят череп, чтобы вставить электрод, но для этого существует наркоз), добивались самых разных эффектов: зрительных картинок, вкусовых ощущений, подергивания ноги, страха, блаженства. Те, которых окунали в электрическое блаженство, через два-три сеанса становились электродоманами: молили экспериментаторов, пытались разжалобить, подкупить – лишь бы еще раз, хоть ненадолго, «пустили в рай». (Одна из женщин с обритым черепом, пожилая, застенчивая, поймала Агни за рукав на лестнице и долго объясняла, какие необычные ощущения возникают у нее под током, как это важно для науки, пусть Агни скажет своему научному руководителю, надо продолжить опыты, такие важные данные для науки, а ее не вызывают в лабораторию уже вторую неделю! – соседку ее зовут каждый день, а она и двух слов не свяжет, деревня, какой от нее прок для науки?.. Агни выдержала здесь лишь два раза.)
На переменах любили смаковать терпкую тему: гибрид человека и шимпанзе, на что это будет похоже? Наука реально подошла к возможности поставить такой опыт – потрясающе интересно! Правда, некоторые возражали, что это не только интересно, но и страшно, и вроде как… святотатственно. Но юное напористое большинство упирало на то, что будет получен огромный материал для эволюционной психологии, станет видна механика естественного отбора, как на ладони проявятся этапы превращения человека из своего мохнатого предка.
Агни очень интересовала эволюционная психология. Где грань, отделяющая зверя от человека, что есть собственно человек? Она чуть было не поехала на летнюю практику в обезьяний питомник, имея в голове конкретный план экспериментов над меньшим братом, на факт выявления у него таких черт, как совесть и братская любовь. Но ее не взяли – питомник находился на теплом море, и желающие поехать туда должны были заслужить это право активной комсомольской работой.
Рационалистами были все, но был один мистик. Зеленоглазый, с ямочками от улыбок, с баллом интеллекта чуть ли не самым низким на курсе (совсем не стыдящийся этого позорного балла, доверчиво разглашающий его любому), могущий прочесть курс лекций по телепатии, определить по линиям ладони основные способности, болезни и темперамент, провести сеанс гипноза, а также продемонстрировать приемы, посредством которых филиппинские колдуны превращаются в леопарда, тигра или змею. (Когда он изображал превращение в змею, с его лицом, обычно неподвижным, почти без мимики, с его телом, не склонным ни к каким актерским выкрутасам, происходило что-то невообразимое. До тех пор, пока у самой слабой из зрительниц не сдавали нервы и она не кричала умоляюще: «Перестань! Не надо!» Было по-настоящему жутко.) К пятому курсу он соорудил прибор для определения в человеке разности потенциалов «инь» и «ян» энергий. Прибор был несложный – немного переделанный амперметр, – но с его помощью можно было сказать, имеются ли у вас экстрасенсорные способности или нет, а также проводить иглотерапию – уколы иглой заменялись слабыми разрядами тока…
Удивительный этот юноша впоследствии стал гуру.
В основном же, за немногими исключениями, народ здесь учился пасмурный, одинокий, закомплексованный.
Одиночество ощущалось везде, в толпе особенно – замкнутое костяными стенками пространство черепа и грудной клетки, из которых не вырваться… Правда, Леонид Андреев, любимый писатель Агни, утверждал, что только способный к одиночеству имеет лицо. Все остальные довольствуются лишь жалобной звериной мордой.
«Одиночество перегрызает хребет. Позвоночник, сухой и строгий, соединяющий воедино тело души моей, – одиночество точит и точит. Грозя превратить всё в хаос, ввергнуть в энтропию, словно в теплое море. Одиночество создает вакуум, грозя разорвать грудную клетку».
«Полное одиночество предрасполагает к полету. Никому не нужность от рождения до смерти. Языки огня – всплески моих чувств или чувств ко мне – вспыхивают, танцуют и гаснут. Все до ужаса преходяще и непрочно. Впору умереть или захолодеть от нездешнего света. Одиночество такое, что кажется, будто идешь по звездам, и они скрипят, как раздавливаемый снег». «Одинокий человек сродни Богу. У него тоже никого не было».
В двадцать лет Агни вышла замуж за своего сокурсника. Это был хромой после полиомиелита юноша, бледный, спокойный, с темными вбирающими глазами.
Они сошлись на разговорах.
К моменту их встречи Агни производила впечатление человека, сидящего у самого края колодца и зачарованно мечтающего туда упасть. Хотя бы от чьего-нибудь толчка в спину.
Она снимала маленькую комнатенку. Снимала за гроши, зато комната была совершенно пустая, если не считать груды строительного мусора, хранящегося для будущего ремонта. Агни сгребла весь мусор в одну кучу и попыталась создать подобие жилья с помощью занавесок, потрепанного коврика и одеяла. Мебелью ей служили старая тахта без ножек и пустой чемодан.
Жуткая комнатка. Впрочем, если сделать уборку и за окном зимний вечер, она обретала черты богемного уюта: свеча на полу, малиновые шторы, «сюрные» рисунки по стенам, тени на потолке. Если еще включить музыку – «Пинк Флойд» или Баха – и распустить волосы… ну просто шалаш, земля обетованная, щемящее и родное прибежище.
В такой комнатке нужно стоять морозными вечерами, прижавшись губами к стеклу, разглядывать окна напротив, квадратные, желтые и жалкие. Жалкие, оттого что ни в одном из них не появится Он – Он войдет сюда, в эту дверь. Стынущий и зимний, с еще чужой, примерзшей возле рта гримаской стужи. Войдет и скажет: у тебя тепло… То были мечты ее под музыку, под писание шпаргалок, под лежание часами на старой чужой тахте.
Они поженились спустя неделю после того, как разговорились случайно на скамеечке перед входом в лицей.
Агни смутно помнила, что в тот самый первый раз она зачем-то рассказывала ему, как не любит и боится кукольного театра для взрослых. У кукол такие запредельно-страшные лица! Страшнее, чем у людей…
Они встретились еще раза два-три, а потом поженились.
То был единственный человек, с которым она могла говорить хоть сутки напролет, не уставая, не иссякая.
И глубины разговора, достигаемой с ним, больше не получалось ни с кем, никогда. Только с книгами, да и то книг таких было четыре-пять за жизнь.
Помимо разговоров они рисовали цветными карандашами, сочиняли сообща абсурдные стихи и записывали их на рваных обоях. Выдумывали психологические теории и классификации.
Вместе с ними в их уютном мусорном жилище обитали персонажи их совместного творчества: разудалая хмельная бадыдана, черная борзая со стальными глазами, птица Феникс, в истерике заламывающая перья, ручной глаз на маленьких ножках, бегающий ночами по полу, словно ежик.
Они мечтали покрасить потолок в их комнатке в черный цвет – цвет не уныния, не печали, но бесконечности, глубины и ночного полета.
Общаясь с людьми, Агни всегда ощущала их внутренний мир пространственно. У одних он был подобен комнате. Обшарпанной и грязной или уютной и солнечной – в данном случае неважно: на какую бы тему ни повести разговор, со временем неминуемо упрешься в стену. У других было нечто вроде колодца или длинного коридора: в одну-две стороны с ними можно было продвигаться долго, зато другие темы сразу же упирались в тупик.
Внутреннее пространство мужа было для Агни без стен. Было космосом, в котором можно передвигаться свободно, в любую сторону, не боясь расшибить лоб.
Она объясняла ему, что огромный окружающий мир вполне может быть заменим миром единственного человека. Они взаимозаменяемы. Мир и мир, макро– и микрокосм. Он совсем не меньше внешнего, внутренний мир, нет! Он такой же огромный, но не в пример прекрасней, теплей и добрее. В нем можно взмывать, пикировать, носиться во все стороны, не боясь напороться на подлое, сыто хохочущее и чужое.
Она хотела, чтобы он стал для нее этим миром, заменяющим внешний мир. Теплым космосом.
Но было темно.
Было просторно, захватывающе, но темно.
Иногда ей казалось, что муж ее подобен астрономической черной дыре. В которую все проваливается, засасывается, закручивается воронкой. И ничего наружу – ни звука, ни теплоты, ни световых лучей. Только – в себя, вглубь, внутрь.
Но отчего же – возражала она себе – разве я не беру от него? Еще сколько! Никто никогда не давал мне так много.
Отчего же это ощущение засасывающей, проглатывающей тьмы?..
Иногда ей казалось, что уж лучше комната. Маленькая комната с пестрыми занавесками, с зеленью традесканций и фикусов, с солнечными квадратами на полу,
Неужели свет и душевный простор – несовместимы?
После развода они продолжали дружить – то есть разговаривать – года три.
Пока он не устал от подробностей ее личной жизни, которыми она – по привычке делиться с ним всем – нагружала его.
…С мужем можно было обсуждать самые интересные вещи. К примеру, что будет, если перерезать мозолистое тело – толстый пучок нервных волокон, соединяющих правое и левое полушария мозга? Тогда в одном черепе окажутся два центра управления, два сознания.
Агни так занимал этот вопрос, что она даже написала фантастический рассказ. Один чудак, очень одинокий, попросил сделать себе подобную операцию, чтобы найти в себе самом друга и собеседника. «…И не просто друга, а человека, который был бы близок мне духовно, разделял бы мои интересы и склонности, был бы предан мне, как самому себе, болел бы вместе со мной и ненавидел моих врагов, короче, был бы тем, что называется альтер эго, понимаете? Альтер эго. Вы понимаете, доктор, что я имею в виду?..» Доктор с трудом, но понял и согласился сделать операцию (кстати, несложную) из любопытства, что из этого выйдет. Сначала вышло неплохо. Правое полушарие обучили говорить. «Единственное неудобство, доктор: когда хочешь сказать что-нибудь, надо поднимать руку, как школьник, – горло-то одно, вот мы с ним и договорились таким образом…» Лицо его стало подвижным, с неуловимой сменой выражений, и этим притягивало взгляд. «Знаете, у меня чертовски хорошо сейчас на душе, и я знаю, что и ему тоже хорошо, у нас общие эмоции, вот в чем дело…» Казалось, сама теплота и умиротворенность царили в его комнате. Он развалился в кресле и поглаживал правой рукой левую щеку. «А вы посмотрите, доктор, как он рисует. Никогда прежде я не рисовал, и не тянуло. Вы знаете, когда он творит, а я держу бумагу и пододвигаю краски, я чувствую, когда у него получается, его вдохновение и экстаз охватывают и меня. Хотя сами эти картинки ни о чем мне не говорят. Страшненькие абстракции, шут его знает, зачем он их рисует и что хочет этим сказать. Я не знаю…» Потом они стали ссориться. Его охватывали приступы жуткого кашля. Это случалось, когда оба хотели говорить и никто не хотел уступать своей очереди. Из-за кашля его почти невозможно было понять. Левому надоело держать бумагу и пододвигать краски, когда Правый рисовал. Его бесило, что он теряет кучу времени, вместо того чтобы заниматься своими делами, и должен прислуживать Правому, и смотреть, как дурак, на рисунки, от которых у него пропадает аппетит. Они обнаружили полное несовпадение взглядов и наклонностей, вплоть до того, что женщина, которая нравилась одному, вызывала у другого непреодолимое отвращение. К тому же, стоило одному из них подумать о чем-нибудь неприятном, как настроение портилось у обоих. Пресловутая общность эмоций теперь вызывала у них раздражение. Доктор предложил убрать металлическую пластинку, разделяющую мозолистое тело, и воссоединить их в прежнее единство. Но они настолько невзлюбили друг друга, что отказались. Отказ воссоединяться – были единственные слова, которые не прерывались кашлем. Наконец, после драк и истерик, доминирующее полушарие победило и стало властвовать единолично. Встретив их на улице после победы, доктор остолбенел: на костыле волочился калека. Левая рука была прибинтована к телу, а левая нога – к правой ноге. Левый глаз и левое ухо были плотно обмотаны бинтом, во рту был кляп, тоже плотно прибинтованный. Единственный открытый глаз смотрел торжествующе, правая рука отмеряла маршевый темп…
Но, помимо шуток, Агни до содрогания, до обморока хотелось понять, как так может быть: в одном теле оказываются две души? А куда деваюсь «я»? Скажем, «я» хочу оказаться в левом полушарии, но как подгадать, вдруг после операции обнаружишь себя в правом, молчаливом, музыкальном и депрессивном?.. И в левом, и в правом будут свои «я», – резонно говорили и муж, и рассудок. Но с этим было смириться еще труднее. Где же буду настоящее «я»?! Распахивалась непостижимая, ирреальная пропасть бытия.
Правда, Агни не пугалась и не унывала. Она откладывала решение этой задачи до лучших времен. До себя же – но более мудрой.
Самый умный человек – это пик негэнтропии. Верхушка природы. Агни стремилась понять всё и вся в полуосознанном стремлении достигнуть этой верхушки. Вскарабкаться на нее и гордо перевести дух.
А иначе зачем еще жить?..
Была еще одна бытийная проблема. Настолько глобальная и важная, что Агни не обсуждала ее даже с мужем. Для внутреннего пользования она называлась «Материалистическое доказательство бессмертия».
Хребет рассуждений был таков.
Прежде чем приступить к доказательству, необходимо уточнить, что подразумевается в данном случае под словом «бессмертие». Употребляя это слово, автор не имеет в виду неограниченную продолжительность жизни определенного индивида. Под бессмертием понимается лишь непрерывное, неисчезающее ощущение жизни, которое не зависит от модификаций, от рождений и смертей своего материального носителя, то есть живого организма.
Такое понимание бессмертия знакомо нам из индийской философии, оно выражено в понятии сансары, переселении душ: душа бесконечно странствует по телам людей, животных и растений, вселяясь каждый раз в того, кто соответствует карме, выработанной ею в предшествующем воплощении, Причем надо заметить, что понятие «душа» не является в данном случае синонимом психологической личности, так как в каждом новом воплощении она обновляется вместе с телом, обзаводится новой памятью, способности ми, страстями – неизменным же остается лишь ощущение жизни. Или лучше так: Ощущение Жизни, с большой буквы, ибо понятие это будет основным в наших доказательствах. Доказательствах того, что древние индийцы были правы гораздо больше, чем это порой кажется.








