412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александра Созонова » Если ты есть » Текст книги (страница 2)
Если ты есть
  • Текст добавлен: 8 сентября 2016, 23:17

Текст книги "Если ты есть"


Автор книги: Александра Созонова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 12 страниц)

Колеев неуязвим.

Если б – вдруг – с ним что-то стряслось, Агни бы узнала об этом. Подействовала ее магия, или просто оголенные токи дошли, обожгли, встряхнули – ей рассказали бы сны. Самые чуткие, самые верные уловители информации.

В снах было сумбурно, тошно, мутно.

Конечно, и такие, они несли какую-то информацию, но не о Колееве, а о ней самой, о том, что она знала и без того.

Не часто, раза два-три в жизни случались совсем особенные сны. Не те, что «в руку», тех было полно, – другие. Каждый из них был значимей и пронзительней, чем реальность. На их фоне, наоборот, реальность казалась тусклым, невнятным сновидением.

Последний из таких снов пришел почему-то в роддоме.

Агни летала.

Она летала и раньше, много раз, и в детстве, и не в детстве, но по-другому. Сильнее, чем нужно, отталкивалась при беге ногами и пролетала несколько метров, плавно, словно при съемке рапидом. Или – парила высоко, но под крышей: в комнате с высоким потолком или спортзале. Отталкиваясь ладонями от шкафов, лавируя, рискуя выбить глаз углом книжной полки, наращивая скорость, но все время ощущая замкнутую коробку пространства, цементный холод стен.

Теперь она вырвалась на простор. Ветки самых огромных берез – когда она резко пикировала с высоты – хлестали по лицу, шумели, пахли… Она вдыхала клейкий воздух листвы, зарывалась лицом и плечами в зеленое шуршание – и снова взмывала, винтообразно завертываясь в небо… и не было преград вовне, ни одной, а внутренняя преграда – страх не справиться с управлением (кого? чего?), не удержаться на предельной скорости и разбиться – таяла, растворялась с каждым новым витком.

В прежних снах всегда были зрители: Агни, гордясь, демонстрировала им свои воздухоплавательные таланты. Теперь не было ни души. Но был весь мир. Зеленый. Свежий. Пропахший березами и влажным ветром. Не страшный.

…Странно, что такой сон пришел в роддоме – месте, предельно далеком от какого-либо парения. Юдоли боли, крови и молока, невероятном смешении стерильности и грязи, злобы и умиления… Презрительные придирки сестер. Ужас перед первой встречей с младенцем. Укоры врача на утреннем обходе: «Что же это у вас, мамаша, ребенок все теряет и теряет в весе? Надо кормить». – «Чем, если нет молока?» – «Надо разрабатывать грудь. Посмотрите, как это делают другие женщины». Другие женщины разрабатывали грудь часами. Агни хватало на несколько минут – начинало тошнить. И при взгляде, как разрабатывают грудь другие, начинало тошнить. Она ощущала себя измученным, исковерканным животным. Она не могла объяснить ни врачу, ни женщинам, учившим ее правильному массированию, что молоко все равно не появится.

Роддом – молочно-солнечная (майские дни за окном, свежая зелень, сосущие губы младенца) смерть. Роддом – разрешение от двойного бремени, бремени плоти и бремени связи с Колеевым. Никогда больше она не поспешит на его звонок. Никогда не будет целовать, содрогаясь от унижения и несвободы. Как она и решила: рождение младенца – рубеж, отсекающий нож. Открытая рана свободы.

Никогда ладони Колеева не коснутся младенца, и взгляд не испачкает. (И отчество в свидетельстве о рождении – не испачкает).

Вот только ненависть… Тяжелая, могильная плита ненависти раздавливала ей грудь. И молоко не шло. И младенец заходился голодным криком.

Раненый единорог ненависти.

Кто сказал, что зло – всего лишь отсутствие добра и собственной энергии не имеет? Прозрачно-тихие христианские мыслители? Им стоит позавидовать: они явно судили о предмете извне.

Разрывная пуля ненависти. Лишь ранящая того, в кого нацелена, и раздирающая стрелка… В этой не новой истине Агни убедилась еще раз во время своего последнего визита к Колееву.

Она пришла без звонка и предупреждения.

Младенцу было две недели от роду.

Позарез нужно было забрать стихи, письма, смешные рисунки и книги, без чего разрыв не мог быть бесповоротным и окончательным. (Агни казалось, что, пока у Колеева будут находиться ее вещи и отпечатки чувств, закрепленные в письмах, – лживые, слепые, глупые слова! – ведь она писала, что Колеев «воздух и свет», «ее второе крещение», «ласковая свобода»… – до тех пор власть его над ней сохранится. Вещи и слова, пусть смешные и глупые, – продолжения ее, истончения, ветви, листва – не должны оставаться в плену.)

Агни рассчитывала, что визит займет минут десять, но он неожиданно и тягостно растянулся, и уходить пришлось, перешагивая через опрокинутую мебель, хрустя фаянсовыми руинами…

Жена Колеева бросилась к ней, опрокидывая по пути стулья, захватывая попадающиеся под руку тарелки и чашки, с безумным, оплывшим и словно бы спящим лицом… и в завершение грузно сползла на пол. Агни не знала, стало ли ей, действительно, плохо, либо то был жест, чтобы Колеев своим встревоженным порывом показал, кто ему дороже всего, – как бы то ни было, перешагнув через распростертые на линолеуме ноги, она вышла из их дома с тяжелым сердцем.

Она так беспомощно бросилась к ней, цепляясь за рукав куртки, пытаясь ударить (выцарапать глаза?), – так смешно, так пронзительно, так по-бабьи, и почему-то никак не могла дотянуться до лица (глаз?). И вещи, которые она кидала, не задевали Агни, разбивались о стену, она оскальзывалась на осколках… (Таня не замедлила бы объяснить это защищающей дланью ангела-хранителя, отводящей в сторону летящую посуду и исступленные руки. Но за что, собственно, ее было хранить? Разве не она довела несчастную женщину?..)

Агни с азартно захолонувшим сердцем ждала, во что же превратит ее этот праведный женский смерч: сил на сопротивление не было, она еще пошатывалась после родов и впервые выбралась на улицу, – но тарелки, банки, какая-то твердая пища – летели мимо. Под конец жена тяжело опустилась на пол, прикрыв веки.

Она славилась острым языком, светской подвижностью и выдержкой.

Один эпизод юности, хранимый в памяти друзьями, мог бы служить эмблемой ее натуры. Вырезая аппендицит, врачи, как это случается, зашили ей в животе не то пинцет, не то ватный тампон. Образовался перитонит. Но об этом узнали, лишь когда она потеряла сознание и родственники забили тревогу. До этого были шутки с лечащим врачом, флирт, непринужденно-веселое лицо, ничем не выдававшее мучительного, неэстетичного огня в животе…

На этот раз выдержка отказала. Она курила сигарету за сигаретой, и руки тряслись, и огонек зажигалки кусал пальцы. Прибегнув к последнему средству поставить Агни на место, она кинулась к сидящему мужу, стала ворошить ему волосы, прижимая голову к своему животу, и, когда Агни что-то съязвила на их счет, рванулась к ней, опрокидывая по пути стулья.

Тяжелее всего Агни было не от картины хаоса, учиненного в кухне, не от сознания, что ее ненавидят с такой степенью исступления, – больше всего ее тяготила догадка, что жена Колеева «тронулась». «Поехала крыша». Ироничная, многофигурная крыша поплыла, словно льдина весной… Воистину: «Не дай мне Бог сойти с ума». Рассудок – последнее наше достояние. Какой бы тяжестью не прокатывалась по тебе судьба, покуда он цел, не раздавлен – есть шанс подскочить ванькой-встанькой после каждого удара.

Восемь месяцев назад, во время их первой встречи, то была другая женщина. На все неуклюжие попытки Агни выйти на «христианский» уровень разговора, на все последующие ее попытки оправдаться и защититься, она отвечала отлично пущенными стрелами иронии, мгновенной реакцией беспощадного остроумия. Агни была полностью уничтожена в этом словесном поединке, и каждый ее ответный выпад был все нелепее, все смешнее… Язык у нее подвешен был мастерски. Яркий, как слайдовская картинка, и разрушительный, как дальнобойный снаряд. В компании – если при этом не было Колеева, который становился центром и солнцем любого общества, – она устраивала моноспектакли. Очаровывала зарубежных гостей. Чем-то не угодивших косила лезвиями насмешек. Ирония – замечательный, социально одобренный выход и для природной агрессии, хронической озлобленности на все и вся, и для стремления защититься, прикрыться, не показать страха… Белоснежные, архитектурно обточенные клыки и панцирь. Щит и меч.

Теперь, при прежнем напоре и язвительности, ирония стала другой. Хаотично-беспомощной, бьющей мимо цели. Снова и снова жена Колеева возвращалась к зеленому дивану, на котором во время первого их разговора сидела, точнее, полулежала, обессиленная натиском жены и предательством Колеева, Агни. Диван – неугасимая доминанта в ее мозгу, очаг ярости и обиды, навязчивая идея, «Юлия», широкое ложе супружеской любви, которое попирала Агни, вальяжно раскинувшись, святотатственно ворвавшись в их жилье, срывая со стен картины и фотографии, со столов – скатерти с уютной домашней вышивкой, вышвыривая за окно ее халат и любое напоминание о ней… вплоть до трогательных семейных шаржей. Сначала Агни пыталась возражать, но, пораженная фантасмагорией пущенных в нее обвинений, а главное, никогда прежде не свойственной интонацией жены – тонкой, чуть подвывающей на переломе фраз, – смолкла. Ей почти послышался треск рвущейся ажурной ткани чужого рассудка.

«…вальяжно лежать на моем диване, укрываться моим пледом, курить, стряхивать пепел на пол, выживать из нашего с Витей жилья – все равно как в сказке про лубяную и ледяную избушки!..» Обессилев, жена замолчала. Агни давно не возражала ей. В образовавшейся паузе она негромко заметила: «Может быть, вы не поняли? Я пришла, чтобы порвать совсем. Сам он никак не может поставить точку. А с меня хватит. И вашей ненависти, и его „любви“». После этого случилось такое, отчего Агни похолодела: низко растущие надо лбом, жестко-курчавые волосы жены шевельнулись. Рука, держащая у рта сигарету, ходила ходуном. С тонким стоном-мычанием она рванулась к сидящему напротив Колееву и принялась ворошить черно-седые пряди, крепко-крепко прижимая голову к своему животу…

Они были женаты четыре года. А знакомы добрую четверть века. Со времен короткого романа двух первокурсников престижного вуза: только-только начинающего блистать барда и некрасивой, но очень общительной комсомольской активистки. С тех пор у Колеева было много женщин, незаурядных, как и он сам: ярко красивых либо раскованно умных, фило-логинь, диссиденток, антропософок. Они сменяли друг друга быстро – год, максимум два держались подле него. Летели, как на огонь, на двойной ореол излучений – обаяния и таланта, на моцартовскую беспечность, на звуки дудочки, праздничные и легкие, – и отшатывались, обожженные, разочарованные. Правда, не насовсем – преодолеть поле его тяготения мало кому под силу – кружились около, переместившись на иные орбиты: дружеские, приятельские, уныло-зависимые – кому как везло. Агни видела всех, кроме одной, вышедшей замуж за границу. Со свойственной каждой периодичностью они появлялись в его доме, приходили на вечера. Друг с другом «сестры по счастью» предпочитали не общаться, ограничиваясь приветствием и одалживанием сигарет.

Личная жизнь его будущей окончательной жены была столь же бурной, но без колеевского блеска и грации. Комсомольскую активность сменила активность христианско-просветительская. Ни та ни другая не принесли ощущения полноты жизни. Семейный очаг ломался, словно соты, слепленные из некачественного воска. Романы вспыхивали часто, но ни один не разгорался устойчивым пламенем – все кандидаты в мужья и мужья уходили. Часто, будучи истинно интеллигентными, без объяснения причин, Каждый раз, когда исчезал без звонка и письма очередной возлюбленный, у нее оставалась надежда, что он умер. «Жив». «Сволочь». Два этих открытия, спустя какой-то срок, опаляли одновременно… Сына с годовалого возраста растила бабушка, называемая им мамой…

В безблагодатной стране выпало ей родиться. В безблагодатном городе: под холодным, низко нависшим, сырым небом. В безблагодатной телесной одежке. Тройную эту безблагодатность она несла в себе, почти не жалуясь, под прикрытием иронии, с судорогой улыбки.

С Колеевым они практически не расставались со студенческих лет.

Она оказывалась рядом каждый раз, как он оставался один, брошенный очередной не выдержавшей возлюбленной. Посуда после многочисленных гостей незаметно оказывалась вымытой, в доме поселялись подобие уюта и внимательные, готовые к душевному диалогу, глаза. Беседы, погрязнувшие в цитатах. Шелест страниц и платьев. Ночная изощренность, почерпнутая из ксероксной Кама-сутры… Затем на горизонте появлялась очередная избранница, и она тактично отступала в тень. «Уступала», – как с благородной сдержанностью определяла спустя годы. «Знаете, я ведь его Алле уступила. Мы тогда с ним, как, наверное, и всю жизнь, при многочисленных наших браках и романах, – очень потянулись друг к другу. И оба были свободны. Мы сидели у него, и пришла Алла. Несчастная и понуренная. И за весь вечер не произнесла ни слова. Потом посмотрела на меня, и я поняла по ее взгляду, что такое бедняк, у которого отнимают последнего ягненка. И я ушла. Потом мы с ним очень жалели об этом».

Двадцать лет мудрого терпения были вознаграждены: прирученный ею, постаревший, уставший от череды страстей, Колеев осознал наконец преимущества физического и душевного комфорта, в который она научилась погружать его подле себя, и они сочетались законным браком.

При отсутствии других талантов она воспитала в себе один, великий, – быть средой для любимого человека. Уютным домом, в котором расслабляешься, возвратясь из ярких, но утомительных путешествий. Теплой водой ванны, снимающей усталость, обволакивающей со всех сторон. Слушателем. Рабом. Матерью. Она способна была после каждого из его предательств начинать все с нуля, как ни в чем не бывало, с энтузиазмом незамутненной преданности, словно душа ее предельно амортизирована и упруга.

Исподволь найден был компонент, скрепивший соты супружеской жизни. То была взаимная ложь. Правила игры, негласно соблюдающиеся обоими. Тонкая ложь, неоднозначная, теплая, гармонично вплетающаяся в истинные движения души и тела.

«…Мы так проникли с тобой друг в друга за эти годы, так переплелись, влились, сжились, что даже слова излишни. У нас одна кровь, один воздух в легких. Основная составляющая нашей любви не страсть, но нежность. „Настоящую нежность не спутаешь ни с чем, и она тиха“. Как тихо нам с тобой друг с другом… Ты брат мой, и мой возлюбленный, и мой отец, и мой сын. Наше родство, тепло, кровная близость окупают все, все тяжелые и болевые минуты, все испытания… Другие – это другое. Другие, должно быть, необходимы порой для жадной, неугомонной твоей натуры, для одиссейского склада странника по лицам и судьбам, это необходимая „вдохновляющая“ пища, хоть подчас и дурно пахнущая, сомнительного свойства. Другие – это чужое. Чужеродное. Преходящее. Храни и береги тебя Господь от их злобы и притязаний…»

«Другой» в данном контексте была Агни. Ворвавшаяся, хищная, моложе ее на двенадцать лет, невероятно высокомерная, грозящая взорвать таким трудом и двадцатилетней выдержкой выстроенный мир.

Вся сочность и образность натренированного языка были мобилизованы для уничтожения самозванки и младенца в ее чреве: Колееву еженощно втолковывалось (днем они почти никогда не были наедине из-за обилия гостей и поклонников), с каким исчадием его угораздило связаться, в какую грязь оступиться.

И младенец – несчастная ловушка, попытка привязать, петля из плоти и жалости, – младенец этот не его. Биологически – да, его гены, но даже его гены в сочетании с этим низким телом способны призвать к жизни лишь не стоящее жизни существо. Забыть, забыть, как дурной сон!..

То, что Агни противилась уничтожению, как-то боролась за себя и младенца – не делала аборт, не травилась, не стихла бесследно в одной из психиатрических клиник, – довело степень ненависти и уязвленной боли до апогея.

Многолетний, медленно вызревающий перитонит взорвался.

Бросившись к Агни, она бросилась на всех обижавших, предававших, унижавших ее в несуразной, неполучившейся жизни, бросилась на саму жизнь, колченогую судьбу, на Колеева, блистательного предателя (на которого в реальности бросаться нельзя, но лишь понимать и ласкать, ворошить с лютой нежностью волосы, сгорая, желая ему смерти. Ей – смерти. Себе – вечного обморока. Миру – ядерного гриба)… Хрустнувшие под непомерным грузом позвонки духа. Тяжело осевшая на пол женщина. Шевелящиеся от кромешного ужаса волосы надо лбом.

Год назад, когда все у них только начиналось на зеленом диване «Юлия», Колеев проникновенным ночным шепотом рассказывал, какая тяжелая жизнь была у его жены, как ее предавали все, вплоть до родной матери, как страшно ему оказаться в числе палачей, как она добра…

Будь это другой человек, Агни прошлась бы на тот счет, что мужья некрасивых жен всегда отмечают в них либо выдающийся ум, либо столь же чрезмерную доброту, – но все, выходящее из уст Колеева, для нее словно освящалось, приобретало непререкаемую весомость. Она принимала его слова не просто за чистую монету – за светящуюся нездешним светом. Конечно же, она необыкновенно – до жгучего ощущения собственной злости и мелочности – добра, тонка, душевна…

Не одну бессонную ночь Агни съедало чувство вины: каково быть истязателем такой женщины! (Впрочем, любой другой тоже – осознавать себя карающим мечом, клещами палача невыносимо.) Она думала, выстраивала идиллически идиотские пути разрешения их тройных отношений. Развязать этот узел, оставив веревку целой (метод Александра Македонского тут не подходит!), оставив души всех троих целыми, не раня, можно, только сплавив всех воедино. Почему бы им не любить друг друга, всем троим?.. Противоестественно жене с любовницей любить друг друга? Скорей, сверхъестественно, то есть естественно на высшем по сравнению с тем, в котором живешь большей частью, слоем бытия. К нему надо стремиться! «Если она – твоя половина, то почему я не люблю ее так же сильно, как и тебя?» – вопрос из полудетского стихотворения Агни. Действительно, почему? Действительно, какого черта?!.. Пусть жена – не половина Колеева (иначе ему не потребовалась бы она, Агни), но близкий человек, частица, и Агни готовилась любить ее, как и его. Да, она злая и эгоистичная, да, у нее не сразу это получится, но ведь они помогут ей, замечательно добрые, тонкие люди – Колеев и его жена.

Слезы подступали к глазам (в бессонные, бесколеевские ночи), когда под веками проплывали умилительные картины тройственно-любовной жизни. «Ну что ты! – говорила она жене. – Ты же вымоталась, не вздумай возиться еще по дому. Уборка подождет. А ты, – она поворачивалась к Колееву, и голос ее становился строг: – так и знай, если вечером опять заявится компания в дюжину человек, как вчера, прогоню, и невежливо прогоню. Человеку нужен покой хоть когда-нибудь? Хоть в собственном доме? Лучше сам уходи и на стороне пьянствуй». Колеев не обижался на ее грубость, он кротко взглядывал на жену и, не вынеся его взгляда, она говорила: «Да нет же, мне вовсе не так плохо. Пусть приходят, кто хочет». Агни сердилась: «У тебя же с легкими плохо, а они накурят здесь в двадцать глоток!..» «Да я же сама курю», – оправдывалась жена. «А, да ну вас!» – Агни демонстративно сбегала на весь вечер, а вернувшись, демонстративно распахивала все окна для проветривания, и гости выдувались сквозняком, утекали один за другим… Ее сын-подросток стал старшим братом младенцу. Правда, не особенно много времени он ему уделял: тряхнет разок-другой погремушкой, и все воспитание. Да ведь и разница в возрасте – целых четырнадцать лет! Зато с Агни он подружился, и они лазали на юге по скалам, разрывали древние могильники в поисках монет и зубов, взбирались, пижоня перед оставшимися внизу, на отвесные кручи, а на раздраженные от пережитого беспокойства выговоры жены Агни объясняла, пряча за спину руки – они еще дрожали, и щеки горели, и свежие царапины расцвечивали кожу голеней, – что мужчина не должен ничего бояться. Вообще никто не должен бояться. Ничего.

Сложнее становилось, когда Агни подходила к проблеме постели. Как быть с этим? Вариант шведской семьи ее не устраивал. Больше того, внушал отвращение. Ей даже парный секс, вполне пристойный, казался излишеством природы, малоприглядным довеском, которым из всех тварей наградили – издевательски выделили – лишь человека и обезьян. У прочих животных нет секса. Есть лишь акт размножения, один, максимум два раза в год. (Правда, насекомые и моллюски занимаются этим по многу часов. И моллюски, будучи гермафродитами, нередко ловят двойной кайф, слипшись, за самку и за самца. Но это тупик эволюции…) Агни ни в коей мере не была ханжой и никаких предрассудков и ограничений за собой не признавала. Просто эротика – не ее стихия. Не ее заветная лодочка, не пучок специй, придающий бытию вкус. Но, даже если – допускала Агни – ее убедят в красоте и музыке групповой любви, встает барьер эстетический. Нужно быть хоть немножечко влюбленным в партнера, а жена Колеева – большая, стареющая… – пусть она полна способностей и умений, начитанна в Кама-сутре… – нет! Нет, заниматься любовью втроем было никак невозможно.

Делить же Колеева: сегодня твоя ночь, завтра моя – педантичный идиотизм. Да и вообще – полно неудобств этических. Не то чтобы Агни жалела уступать ночи жене, нет, ревность и чувство собственника она бы уж как-нибудь – с их помощью – преодолела. Смущало другое: вдруг такая дележка обидит жену. Не дай Бог, Колеев отдаст количественное предпочтение Агни – ей будет больно. «Конечно, она моложе… а двадцать лет дружбы… а душевная близость…» – начинались упреки и слезы. Нет, приходилось признать, что от постели придется совсем отказаться. Это единственный выход. Агни это не огорчало, напротив. (Колеев – вот кому будет туго!) Отказ от плоти, победа над вожделением – совершаемый коллективно прыжок к вершинам Духа. Быть может, они и встретились, и сплелись воедино – ради этого.

…Вес это, или примерный конспект, Агни готовилась выложить жене в первую их встречу. Но, прежде чем собралась с мыслями и словами, поняла, что ничего не выгорит. Не получится.

Лицо жены, никогда прежде не виденной, было выразительным, беспрекословным. Как удар. Как непристойный жест. Оно сказало, что ничего не получится.

Оно немало говорит о своем носителе, человеческое лицо, если ему за тридцать пять—сорок лет. На молодых лучше не смотреть. А в старости говорит все. За долгие годы душевная суть проступает наружу, как пот сквозь поры, пропечатывается в складках у носа и губ, в прищуре, общем тонусе податливых лицевых мышц. Прожитая жизнь засушивается в углах рта.

Для Агни долгое время было загадкой лицо Колеева. Удивительно светлое, детски-нелепое и беззащитное.

Чистые пряди седины в бороде. «Нет ли у тебя где портрета, как у Дориана Грея?» – спрашивала она почти всерьез. Ее недоумение разрешилось, когда однажды, после долгих уговоров, Колеев позволил остричь себе бороду. Он не стриг ее со студенческих лет. Два дня после этого, общаясь с ним, она отворачивалась. А ночью, повернувшись в его сторону, пугалась от неожиданности. Боже, что с ним стало… Что-то вялое, аморфно-расплывчатое проступило в рисунке губ, складках щек, почти полном отсутствии подбородка. Что-то совсем безвольное и скошенное… И всего-то потери – пучок волос, убогая маскирующая шерстка. «Ну почему никто не догадался остричь тебя раньше? – сокрушалась Агни. – Хотя бы год назад. Ни одной из твоих прежних женщин не пришло в голову?..» «Никто из них не преследовал цель делать из меня урода». «Не делать урода, а увидеть, какой ты есть, истинный. Я бы бежала прочь, взглянув на тебя впервые, если бы ты был в таком виде». «Все равно бы влюбилась», – снисходительно улыбался Колеев. «Ни за что».

Лицо жены было тоже полуприкрыто, но в верхней части: глаза прятались под очками. Красивыми, австрийскими или парижскими, с перламутровой дымкой. Повесть ее лица, нанесенная нежнейшим резцом времени, читалась легко. Короткий вздернутый нос и пухлые губы составляли гримаску упорства и самодовольной силы. Общее ощущение застылости не нарушала то и дело возникающая улыбка. Улыбка была прикрытием, маскировкой: жесткая, словно вырезанная по лекалу из жести – «все хорошо!!!». Она напоминала лозунг на первомайской демонстрации, красный, с белыми буквами, несомый небритыми, в пасмурного цвета пальто людьми. (И когда она бросилась к Агни, нелепо вытягивая руки – в жестах рук, в порыве тела были отчаяние и беззащитность, – все та же гримаска, выражение самодовольства и силы, держалась у губ, словно пришитая намертво, до смерти, до ангельской трубы.) «Птица с лицом вещества и безумья…»

В сущности, то было просто лицо женщины, которую никто никогда не любил просто так, за то, что она есть. Которой приходилось затрачивать немалые усилия, вершить ежечасный труд, чтобы стать кому-то необходимой, услышать слова благодарности и нежности. Ежечасный труд, окостенение воли – запечатлелись, застыли в теплой глине лицевых мышц.

«И эту женщину Колеев целует, называет родной?..»

«И с таким выражением лица можно быть необыкновенно доброй?..»

«О, Господи…»

Было ясно, что ничего не получится.

Глядя на нее в последний раз, в последний свой визит – разоренная кухня, осколки посуды, исковерканный телефон, – Агни уже не удивлялась, как может Колеев целовать это лицо. Почему бы и нет? Ведь у них «единая кровеносная система».

Низость его и грязь, как из сосуда в сосуд, переливаются, заполняют ее, и наоборот. («Да ладно тебе! – тут же осадила сама себя Агни. – Несчастнейшая, съеденная и переваренная женщина». Но инерция ревности требовала новых, все более язвящих сравнений, и пенилась, и не желала стихать…)

Узы ревности – все равно что кровные. Они породнились с ней, с женой (хоть и не так, как в бредовых ее мечтаниях), и оттого Агни все говорит, говорит с ней мысленно. Пытается укорить, уколоть, открыть глаза, оправдаться. Сестра… (Грезящая о смерти ее и младенца. Сестра. Сошедшая с ума, упавшая на пол.)

А как много могла бы Агни рассказать ей о муже!.. Пусть они знакомы двадцать пять лет, а она только год, – она знает больше. Точнее, он раскрылся ей до самых глубоких, самых исподних бездн.

Впрочем, нет, это ведь только кажется, что низость человеческая небезгранична, что есть какое-то дно, предел, нащупанная, наконец, впотьмах совесть… Предела нет. Погружаешься все ниже и ниже, бесконечно летишь во тьме – Агни испытала это. С Колеевым она постигла все формы предательств и не могла сказать: вот это последнее, всё, наконец-то опора…

Но разве жена не знает?.. И знает, и не знает. Во многом знании много печали – к чему ей лишняя?..

Агни рассказала бы ей, как она боролась за него. Все те полгода, с тех пор как прекрасный лик оказался личиной оборотня, она пыталась пробудить, докричаться до человеческого (божеского) в нем.

Странные то были диалоги. Два месяца почти не встающая с постели, с младенцем во чреве, крохотным, но уже купающимся в ее боли, она не говорила – вещала глухо-надменным голосом, словно угрюмый, простивший, познавший все труп. (Словно тень отца Гамлета, пришедшая не к сыну, а к Клавдию, чтобы втолковать ему, что убивать людей некрасиво.)

После приступов «любви» случались минуты, когда они подолгу лежали, обнявшись. Тесные-тесные, долгие, светлые объятия. Вызванные не телом, Тогда чем?.. Разве можно тянуться душой к существу, проклятому тобой? В такие минуты Агни казалось, что она несет в руках, прижимая к груди, его душу. Подобно Беатриче, несущей по раю маленького Данте. Беззащитная, слепая, заблудшая, вверенная ей душа. Душа-дитя. Спеленутый младенец. Которого обязательно надо вынести к свету.

Душа Колеева – фантастическая субстанция. Существует ли она? Все существующее можно понять.

Он оставался таким же лучезарным, безмятежным, вдохновенным. В то время как возле него сходили с ума, болели, закручивались в темных вихрях. Гибли.

Сатана, определила для себя Агни, – это абсолютное обаяние.

* * * * * * *

Да нет, какой же он сатана, – возразил Митя. – Обыкновенный мужик, запутавшийся с двумя бабами. Так бывает, я по себе знаю, когда ни ту, ни другую терять не хочется.

– Ты тупица, – устало констатировала Агни. – Два часа я тебе объясняю, и все зря. Лучше бы я говорила сама с собой.

– С собой ты еще наговоришься. Хорошо, что ты пришла ко мне.

– Кой черт, хорошо! Если ты мне не веришь.

– Верю.

С Митей они были знакомы сто лет.

Еще со времен социальной борьбы, еженедельных сборов «на группе», коллективных подписей, обсуждений до хрипоты…

Тупицей он не был, скорее был умницей, но Агни рассудок его часто казался нерасторопным, не поспевающим за ее причудливыми озарениями и проектами. Но зато можно было – что она проделывала не раз – в особо пасмурные минуты уткнуться лицом в отворот его махрового халата и просить, чтобы он пристукнул ее чем-нибудь, по дружбе, ибо надоело… устала… не осилить. Митя гладил ее по голове, утирал полой халата влагу с лица, просил подождать уходить, еще немножечко подождать, ибо пока что она ему нужна. Если было совсем тяжело, так что и слез не было, Митя вытаскивал заначку, ампулу с морфием, и всаживал ей выше локтя дозу или две. Морфий не действовал. Агни обижалась и упрекала, что он вкатил ей дистиллированную воду, а морфий приберег для себя, и Митя подводил ее к зеркалу, показывал суженные в точку зрачки и на вопрос: «Ну хоть что-то на меня подействует?! Ни алкоголь давно не берет, ни морфий – но что?!..», отвечал: «Поленом по голове подействует», и заставлял затихнуть, заснуть, заводил старинную лютневую музыку…

За последние годы Митя сильно потолстел. Он почти не выходил из дома. Потихоньку спивался, проматывая оставшееся от отца наследство. Со скуки покупал множество причудливых, абсолютно не нужных ему вещей: аквариум с подсветкой (но без рыб), гербарий под стеклом, микроскоп, копии индийских эротических барельефов, посмертные маски великих людей. В его огромной, почти круглой комнате с тремя окнами было тесно от купленного хлама, светло от отсутствия мебели и пушисто от пыли.

К приходу Агни Митя облачался в махровый халат. Вообще же ходил безо всего. Он говорил, что находит в наготе почти мистическое наслаждение. Особенно в сочетании со старинной музыкой. «Попробуй – такое возникает ощущение собственной нерукотворности… Сняты все маски, я остаюсь такой, какой есть. Немножечко зверь, немножечко Бог… Наша жизнь настолько мусорна и нелепа, что обнаженность чего бы то ни было – спасение. Облегчение. Смертный грех – скрывать и коверкать одеждой свою основу».

Когда Агни утыкалась в отвороты его халата, ей становилось тепло. Словно с головой уходила в мягкую шерсть. «Обезьянья шерстка». Объясняла: с новорожденными шимпанзе проводили эксперимент – вместо мамы подсовывали на выбор проволочный каркас с бутылочкой молока и соской, каркас, подогреваемый электричеством, и каркас, обтянутый мягкой шерсткой. (Сведения, почерпнутые из лекций по зоопсихологии во время давней ее учебы в Антропологическом лицее.) Детеныши выбирали шерстку.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю