412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александра Созонова » Если ты есть » Текст книги (страница 7)
Если ты есть
  • Текст добавлен: 8 сентября 2016, 23:17

Текст книги "Если ты есть"


Автор книги: Александра Созонова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 12 страниц)

Иные кончают с собой, потому что жизнь представляется им бессмысленной. Как будто смысл – необходимое условие для сохранения жизнедеятельности, а вовсе не наличие пищи и воздуха. Как будто смысл – не рабочее орудие разума, а некая сверхценность, отсутствие которой подобно опусканию тела в прорубь.

Иные кончают с собой, потому что концентрируют жизнь на одном человеке, а человек тот уходит. Как будто нельзя подождать год, десять лет, пока жизнь по кусочкам, частями не возвратится, а в ожидании жизни – переворачивать мир, либо закаменеть в летаргии. Либо отлеживаться в сумасшедшем доме.

Иные кончают с собой, потому что не находят других слов. Как будто смерть – самая красноречивая и убедительная дама на свете.

И вместе с тем тех врачей, которые спасают самоубийц, но не пытаются залечить рану, от которой те пытались уйти… тех врачей следовало бы уподобить помощникам палача, обливающим водой потерявших сознание от пыток, приготавливая для новой порции мук.

Маленький страх боли и большой инстинкт самосохранения, как они мешают, эти двое, как четко и неподкупно стоят на страже. Впрочем, подкупить чем-то можно, обмануть, оглушить на несколько секунд и, пока они не очнутся…

Ну вот. Вот и здравствуйте, госпожа наша Смерть, сплошной черный отдых».

Агни сочиняла и бормотала, утешая себя сочинительством. Но то было внешнее брожение, интеллектуальная рябь. Белый словесный бинт, затыкающий рот раны, но не лечащий. В самой глубине жило то, что страшнее смерти.

Страшнее смерти сознание, что ты не в силах убить себя, и покой, черно-бархатное отдохновение – так же недостижимы, как и жизнь.

Мука Тантала, от которого убегают яблоки, и вода, и нож, к которому он тянется, чтобы прекратить свои муки.

Страшнее смерти сознание, что ты раб своей жалкой, неудачно слепленной натуры, и не более. И нет выхода.

…бросила город, бродила, нанимаясь то к геологам, то перегонять скот в соседнюю республику в громыхающих товарняках, то обходчиком в глухой заповедник.

Хотелось спиться, но и эта банальная тропинка медленного распада была заказана для нее.

Агни и прежде пила не часто. Правда, помногу. До полного выключения сознания и частичной потери памяти наутро. Часто пить было нельзя, ибо тогда исчезло бы волшебство, чары, даруемые джинном из бутылки. Алкоголь – славная вещь. Ласковый джинн выпускает на волю подспудно хранящиеся в тебе силы: любовь к людям, бесстрашие, ярость, он открывает им двери, он похлопывает их, словно застоявшихся, нетерпеливых коней. Море мельчает по щиколотку. Огонь становится братом родным. Таким же шальным и пьяным. Любовь захлестывает с головой – обильная, буйная, для выражения коей не хватает ни слов, ни жестов… Всемогущество и вседозволенность. Теплые энтропийные волны соития всего со всем…

Теперь старый друг алкоголь предавал ее. После обычной – до сладких слез – влюбленности в окружающее наступал срыв, распахивалась пропасть в груди, расщелина с рваными краями, куда она летела в шевелящем волосы ужасе (Алферова нет больше с нею), и чаще всего она начинала реветь в оказавшееся рядом, услужливо предоставленное для этой цели, плечо. В трезвом состоянии края пропасти стягивались, подсыхали, и о ее существовании мог догадаться лишь наблюдательный человек – по выражению ее глаз, когда она ни на кого не смотрит.

Она бродила, абсолютно свободная, не нужная самой себе. Свобода отрубленной руки на поле брани. Свобода агонии на пустом, вольном просторе.

«Господи, пошли мне горячку, лихорадку, безумие, чтобы я могла умереть быстро и жадно…»

Свобода – существо жидкое и вязкое, подобное тягучей струе меда. И события липнут к ней, как к крошке меда, – смешные, грязные, острые, всякие.

Она предпочитала острые.

…Вот и сейчас она брела куда-то в тайгу с желтоглазым прожженным бандитом в рваной энцефалитке, с двустволкой на подвижном плече.

Приморье – душный субтропический край земли. Страна насекомых. В июне клещей здесь столько, сколько комаров в Прибалтике. Возвращаясь с маршрута, каждый раз надо посвящать себя малоприятной процедуре: вытаскиванию из кожи и убиванию щуплых навязчивых существ с ненасытным резиновым брюшком. А душными преддождевыми вечерами на каждом листке придорожных кустов сидят темные жучки, полукузнечики-полублохи, их неисчислимо много – до тошноты! – и большинство сидит парами, слипшись в единое двухголовое и двенадцатиногое насекомое (мини-Тяни-Толкай). Слипшись настолько прочно, что, если дотронуться до них веточкой, убегают либо прыгают на соседний листок, не разомкнув объятий, Испытывают ли они блаженство, трудно сказать, ибо тельца неподвижны, а смотрящие в разные стороны лица бесстрастны, словно у североамериканских индейцев. Но, очевидно, да, иначе к чему это многочасовое сидение? (В пересчете на их короткую жизнь – годы и годы.) До содрогания чужая, потрясающая насекомая жизнь. Жизнь, где самым ярким и значительным является долгое неподвижное спаривание душным вечером. В толпе. Среди мириадов себе подобных. Словно на народном празднестве.

Змеи здесь длинные и толщиной в руку. Кроны деревьев смыкают далеко в небе. Сочно-зеленая, неистовая трава. Все здесь большое, словно природа переживает генетические последствия когда-то бывшего ядерной взрыва.

Пламенеют цветы в траве – тигровые лилии, высокие, густо-рыжие, изогнутыми лепестками в черных крапинах. Агни соорудила венок из хрупких, ломающихся стеблей и примерила на своего спутника. На вороных волосах, перекликаясь с желтизной глаз, цветы запылали с удвоенной яростной силой…

Приморье – страна бичей. Ни в одной точке страны не скапливается их столько. Здесь тепло, как в Крыму, и далеко от столиц. Живописно оборванные, свободные, опухшие, они занимали весь первый этаж общежития, куда ее поселили. На второй этаж, где обитали ИТР, вход им был строп настрого заказан. (Когда однажды бичи из ее отряда поднялись к ней по-приятельски попить чай, Агни пригрозили, что саму переселят на первый этаж, если еще раз заметят бича на втором.) Они сидели на корточках, больные с похмелья, на крыльце и в коридорах экспедиции, поджидая начальство, чтобы выклянчить пятерку или трешку под зарплату. Они гибли в огромных количествах. От пьянки, от белой горячки, от отравления «дэтой» или подобной ей гадостью, от энцефалита. Партия, где за сезон не было ни одного смертельного случая, считалась исключением.

В первые дни ее жизни в поселке Агни пригласили на вечеринку ИТР, где девушка-топограф спросила с вежливым интересом: «Вы к нам на практику? Студентка?» – «Нет, – ответила Агни, – я бич». По наступившему вслед за этим молчанию, по тому, что на вечеринки ее больше не звали, она уяснила, какая пропасть лежит здесь между белым человеком бичом. (Позже, в иных своих путешествиях, на вопрос, кто она есть, она отвечала по-другому: «свободный художник», и реакция была другой.)

Фраза «я бич» звучала пижонски, но Агни произнесла ее искренно. От бичей ее отличает лишь то, что она не пропивает зарплату, не чифирит и не матерится. А неприкаянность, ненайденность себя в этой жизни, любовь к опостылевшей свободе – те же.

…С одним из этих живописных гиблых существ Агни шла в тайгу за красной смородиной.

В тот день она не пошла на работу – работой ее был пикетаж.: расставлять по прорубленным в тайге профилям палочки через каждые двадцать метров, – сказав, что болит горло и высокая температура. С начальником они давно были на ножах: ему, привыкшему к строгой, полувоенной, дисциплине, поперек глотки встали внезапные ее отлучки, прогулки по тайге, хроническое своеволие, – и он ответил, что, как только горло даст ей возможность передвигаться, он будет счастлив не видеть ее больше в подчиненной ему партии.

В тайге у Агни нередко возникали сложности с начальством. Правда, подобная холодная неприязнь чуть ли не с первого взгляда случилась впервые. Обычно ее постепенно, но твердо и недвусмысленно подводили к выбору: или – или. Или «любовь», или вражда. «Дружба, – пыталась сопротивляться она, – ни враг, ни любовник – друг. Хорошая, мужская, таежная дружба». Тем более что в основном это были славные, мужественные, вызывающие в ней искреннее уважение мужики. В тяжелых кирзачах, с кобурой за поясом. В выгоревших энцефалитках. Она цеплялась за эту мифическую дружбу до последнего, вытягивала изо всех сил. Хорошо, если месяц отношения держались на таком уровне. Изнурительная работа, тяжелая красота тайги, ледяные ручьи, шорох медвежьих шагов в кустах, вуаль накомарника, не спасающая от мошки, разговоры «за жизнь»… Потом все равно неминуемая дилемма: любовник – враг. Иногда со срывом. С маленькой мужской истерикой на тему: «как же мне теперь быть… я не могу без тебя… с женой уже лет пять как чужие люди…» С досадливой печалью Агни наблюдала, как человек, замечательный во всех отношениях, умеющий поладить с любым бичом, а если надо – и подраться с ним, погасить бунт на корабле выстрелами в воздух, не боящийся ни энцефалитного клеща, ни китайских пограничников, ни медведя, на глазах превращается в неврастеничного эгоцентрика, в не умеющего совладать с собой самца. Любовник? Враг? Если враг и если – начальник партии, это означает увольнение в середине сезона, срывание с места, бегство куда-то еще…

Нынешний начальник был женоненавистником. Со студентками и с Агни разговаривал лишь по делу, отдавая распоряжения на день. Говорил, не глядя в лицо, щуря болотного цвета глаза, усмехаясь.

…Горло и в самом деле болело. Не надо было пить вчера, изнемогши от духоты, ледяную воду ручья. Ночью был жар, к утру температура спала.

Агни размышляла, сидя подле своей палатки, куда податься теперь, – пожалуй, в Среднюю Азию, тем более что не за горами осень, – когда проходивший мимо молодой рубщик с темно-синим от татуировок торсом, тоже отлынивающий от работы по причине разболевшихся зубов, сказал, что знает в тайге, недалеко отсюда, место, совершенно красное от созревшей смородины. И Агни, секунду поколебавшись, согласилась составить ему компанию и прогуляться туда. Горло болело, и ноги ныли, истерзанные километрами непролазной тайги, но сидеть в пустом лагере и злиться на начальника – уж очень тоскливо.

Он немного нравился ей, этот рубщик. Желтоглазый, с непроницаемым, как у птицы, взглядом. Он был смугл и черноволос, как малаец. Всегда улыбался ей. Подносил руку к изогнутому в виде шляпы с полями накомарнику: «Мсье д'Артаньян к вашим услугам». Один раз они даже беседовали: откликнувшись на его предложение, Агни посидела вечер у бичовского костра, вежливо отказавшись от чифиря, ограничившись чаем. Разговор крутился вокруг остро-интригующей темы о бывшей 505-й статье, за людоедство.

Они шли по магистрали, болтая, перелезая через упавшие стволы, преграждающие путь каждые двадцать-тридцать метров. До обещанных ягод оказалось не близко, и в иное время Агни не замедлила бы возмутиться на этот счет, но за интересной беседой дорога текла незаметно. О сроках, которые он отсидел, о жестокостях лагерного начальства, о блатной иерархии…

Студентки-практикантки клали рядом с собой топор на ночь и наглухо зашнуровывали палатку, когда у бичей начиналось веселье. Веселье взрастало на особым образом переработанной «дэте» либо многоведерном пойле из сахара и дрожжей. Девчонки утверждали, что белокурый вор Славик – простой и нестрашный человек, остальные тоже приемлемы, пока не напьются, а вот у этого, ее приятеля, глаза не смеются, когда он смеется, и он самый опасный из всех уркаганов.

Глаза не смеялись, зато губы улыбались слишком часто. Широкая улыбки не шла ему. «Я всегда смеюсь. Даже когда меня бьют ногами». Чтобы выжить и выстоять в его страшном мире, надо мочь смеяться, когда бьют ногами. Мочь переносить любую боль. Убегать. Бить. Сделать живое мертвым.

Ему пошли бы усы, но он ни разу не брился, и только темный пушок оттенял верхнюю губу и смуглые щеки.

Глаза его были старше его 23 лет, не улыбающиеся и не печальные, не гневные, не меняющие свой цвет и блеск. Большие глаза, в которые можно засмотреться, с маленькой точкой зрачка. Маленький зрачок всегда придает глазу прицельность и жесткость.

Они спустились к ручью и шли по воде. Разглядывали каменистое дно Вода приятно холодила ноги, напирала, подталкивала, окружала живыми бурунчиками. На причудливо изогнувшихся над течением поросших мохом стволах можно было передохнуть, как на диванном плюше.

– Пошли, пошли, там отдохнешь. Немножко осталось! Подбавить надо чуть-чуть.

– Еще чуть-чуть подбавить – и я отдаю концы. Серьезно. Придется те6е тащить.

– Еще чего – тащить! Валежником закидаю, и всех делов. Тайга большая!..

Он шагал быстро, легко, не чувствуя духоты, перепрыгивая через завалы упавших стволов.

– Все-таки сбавь немножечко темп, – попросила Агни. – Мне за тобой не угнаться.

– Это разве темп! Я бы тебе показал темп, если б колес вчера не нажрался.

– Каких колес?

– Из лагерной аптечки. Остатки какие-то выгреб. Не то от кашля, не то еще от чего. Теперь там один активированный уголь остался. Но и то ненадолго. Кто-нибудь из ребят сжует. Колька-дебил с похмелья сжует.

– Гадость.

– Гадость! – весело согласился он. – В соседнем отряде двое мужиков «дэтой» отравились. Вчера по связи передавали. Неправильно перегнали ее, не до конца. Одного в больницу увезли, а другого и возить уже никуда не надо. Главное, фамилий не сказали, козлы! У меня там кореш устроился) работать. Еще по зоне кореш. Может, он. Леха Щегол его звали…

Агни подстегивало и грело сознание, что вот она идет совершенно безоружная (даже перочинный нож потеряла накануне), идет в тайгу за ненужной ей ягодой, идет с человеком, чьи помыслы ей неизвестны и чья натура прозрачно-темна и жестока. Было страшно, но страх не сковывал, а разогревал застылую кровь.

– Что-то ты все меня выспрашиваешь… И так уже слишком много знаешь! Пришла пора тебя замочить. Тайга большая! – шутил он, оглядываясь вокруг, широко улыбаясь.

Приморье – тропики. Даже в пасмурный день после часа ходьбы по сопкам энцефалитка промокает насквозь, и некоторые из здоровенных ребят-рубщиков носят в кармане ампулы с нашатырем на случай обморока где-нибудь на склоне. Поэтому, добравшись наконец до обещанной смородины, Агни отдышалась не сразу. Но это было и впрямь райское место, куда он ее привел: прохладный лепет ручья, песок на берегу, поляна в тени деревьев, ало блестящие ягоды.

В одном месте кусты были основательно помяты.

– Хозяин ягод покушал. Сегодня утром был. Ну, ничего, он и нам оставил, на всех хватит! – Он приглашающе повел рукой. – Я, когда позавчера тут был, ем-ем и чувствую, вроде рядом тоже кто-то сопит и чавкает. Ну, думаю, жадюга какая, губу раскатал, сейчас подавится. Оглядываюсь – он. Меня не видит, по уши в ягодах. Морда довольная. Ну, я так тихонечко, пока он не заметил, слинял. Думаю, не буду мешать, пусть покушает… А если он сейчас опять обедать сюда придет, ты что будешь делать? Закричишь?

– У тебя же ружье.

– Так оно же дробью заряжено, – он заразительно смеется. – На птичек!

Они сидели в траве друг против друга. Блики солнца перекатывались по лицам. То и дело он вскакивал, не в силах долго пребывать без движения, и с грацией гиббона подтягивался и покачивался на ветке. Либо, заслышав шорох в кустах, хватал ружье и устремлялся за дичью. Либо, стянув через голову энцефалитку, обливался в ручье, фыркая и пританцовывая от ледяных прикосновений воды.

Подвижный, как пламя свечи на переменном ветру.

Сухое, как у ящерицы, тело было исписано татуировками от ремня до ключиц. Агни разглядывала их, дивясь мастерству безвестных художников. Каждая имела особый смысл, который он охотно разъяснял. На груди – широкий крест с распятым Христом и ангелы по бокам – «душа». Во всю спину – тщательно выписанный всадник, пригвождающий кого-то копьем – «тезка мой Александр Невский». На левой кисти храм с пятью куполами сообщал, что сидел он пять лет. Правую руку с голой женщиной в капусте он целомудренно прятал за спину: «это не надо». Больше всего Агни нравилась голова ощерившейся пантеры с прижатыми маленькими ушами. Симпатичная эта кошка на блатном языке означала: «На меня нет закона».

Он спрашивал то и дело, не страшно ли ей с ним. Агни пожимала плечами. Страшно? Пожалуй, ее ощущения одним простым словом не выразишь.

Словно проверяя на прочность ее выдержку, он рассказывал о себе леденящие вещи. К примеру, как они расправлялись в лагере с теми, кто вступил в общественную охрану. Как предупреждали до трех раз, а на третий… одного выбросили с четвертого этажа, он цеплялся за подоконник, по пальцам били табуреткой. Он не разбился насмерть, но стал придурком.

Он говорил, что способен убить человека, и говорил с гордостью, ибо это может не каждый. Большинство только треплются, а как доходит до дела – трясутся и валятся в обморок. И нюхают нашатырь.

– А сколько их уже… твоих жертв?

– На воле – ни одного.

Про зону он уточнять не стал.

Он не скрывал своих наклонностей к садизму.

– Я тренируюсь на насекомых, – хотел поймать и продемонстрировать ей, но Агни воспротивилась. – Отрывая им ножки и голову, нужно представить, что делаешь это с человеком…

Они проверяли выдержку друг друга, прицеливаясь из ружья. Он хладнокровно сидел, пока Агни наводила дуло ему в лоб, держа палец на спусковом крючке и опустив предохранитель. Когда же настала ее очередь, она спасовала: «Лучше не надо», и отвела дуло рукой. Он засмеялся.

Временами, чтобы сбавить напряжение, Агни уводила разговор в лирическое русло, спрашивала о девушках, о любви. Но душа эта, не развращенная, не растленная, оказалась совершенно непроницаемой относительно подобных слов. «Любовь для меня – как мина по борту». И он возвращал разговор к привычным темам.

Похвалил, что его не боится. Правильно. Он не сделает ничего плохого и не обидится на нее, что бы она ни сказала и ни сделала. Никогда.

Словно проверяя его слова, Агни говорила, вглядываясь в смугло-спокойное юное лицо, что он злодей и человек без сердца и таких людей надо убирать с лица земли. И она убрала бы, если б могла. Да. Улыбающееся лицо не менялось. «Ты меня ничем не обидишь».

Он смотрел на нее одобрительно-бесстрастным взглядом.

«Ты не такая, как все. Из тебя может получиться человек. Надо только больше жестокости. Никого не жалеть и ничего не бояться. Учись у меня»

Линия жизни на его ладони была длинной-длинной и без прерывов. Лет до девяноста. Агни сообщила ему это, а потом, подумав, добавила, что шестьдесят три из них он проведет в сумасшедшем доме после сильного сотрясения мозга. Ничего не помня и ничего не хотя. Как тот, кого они сбросили с четвертого этажа.

Должна же быть хоть какая-то кара, Господи, за всех тех, кого он мучил, избивал и убьет?..

Странно устроена душа: она большая. Агни говорила искренно – она то, чтобы убирать таких людей, очищая от них землю. Пусть не высшей мерой, но пожизненным заключением. Пусть не каторжным трудом, но изоляцией от всех тех, кого они могут прирезать от скуки или раздражения. Но вот человек, которого стоит убрать, сидит перед ней, и она говорит с ним три часа и чуть ли не флиртует.

Она знала, что еще немного – и может возненавидеть его. До ярости до отвращения. Но пока он не сделал ничего плохого ни ей, ни ее близким. Он нравился ей, а возможная ненависть таилась и сторожила в груди.

Тянуло на огонь.

Ее всегда тянуло на сильный, белый, звенящий огонь. Даже если он был – как в этом случае – ненавистным ей, разрушающим.

(Брат мой, бог мой, отец мой, скелет мой – огонь.

Азартные игроки, головокружительные пижоны, отчаянные честолюбцы, спорщики, закладывающие по любому поводу головы, каскадеры, бешено! скачущие, поющие до хрипа, в глаза не видящие старость.

Наконец, Дьявол.

Ад и садизм – тоже огонь. Самая злая и самая яркая из стихий.

Живет ли она в голубой и всесильной душе Создателя нашего?..)

…Он был похож на оружие.

Если собрать воедино голубоватый холод клинка, короткий, убийственный гнев пистолета и гибкую ярость бича – получится что-то, похожее на него. Ярость его была белой. (Если человеческий гнев и огненность обозначать подобно степеням яркости звезд: красная, желтая, белая, голубая.) Ярость его достигала такой пронзительности и силы, что была белой. Или даже голубой. Хоть она и не видела его никогда в ярости…

Лет пять назад у Агни была идея фикс: иметь свой пистолет. Она пыталась достать его, купить за какие угодно деньги, даже вела переговоры с темными личностями в Геленджике и Одессе. Она любила его – воротный, холодный, вожделенный, стройно организованный кусок металла. Любила мечту о нем. «Браунинг», «кольт», «парабеллум» – красивые, словно осколки стихов, имена… Агни знала, что, будь он у нее, хранись всегда под рукой, под матрасом у изголовья, она бы, скорее всего, не выстрелила. Нет, Мысль о друге, маленьком, решительном, готовом в любой момент прекратить ее затянувшиеся мучения, поддерживала бы и давала толчки жить. А скольких врагов можно было бы напугать!..

Теперь живой пистолет сидел напротив и всем видом выказывал расположение.

Агни спросила его, убьет ли он человека, если тот об этот попросит?

– Да. Если хорошо попросит.

Убьет ли он ее, если она попросит?

– Да, – он не удивился. – Если хорошо попросишь.

– Хорошо – это как?

– Ну, объяснишь мне, что это тебе позарез нужно.

Они договорились. Серьезный, не очень веселый уговор двух взрослых людей.

– Хорошо. Только мне не сейчас. Но в скором времени, возможно, я разыщу тебя и напомню. Оставь адрес.

– Я оставлю родительский. Сам я буду кочевать по стране. Теперь вот хочу двинуть на Север…

Он стал ей вроде заначки – этот договор. Бережно хранимой в душе, жгучей, страшной, заветной. Холодноглазый смуглый парабеллум из плоти и крови. Кочующий по стране, но свой. Стоит кликнуть…

Он в очередной раз отлучился, заслышав шорох в кустах. «Сейчас дичь подстрелим!»

А может быть, не ждать больше ничего, не откладывать? Попросить его исполнить слово прямо сейчас. Сбросить с хребта надоевший, натерший при ходьбе шею и плечи груз бытия. Сколько можно бродить и ловить случайную смерть, словно воздух иссохшим ртом?..

«…Счастливцы, имеющие пистолет, задумываются о том, куда послать пулю: в висок, в рот либо в сердце. Имеющие ружье стреляют обычно в рот». Имеется ружье…

Прогремел выстрел. Другой, третий. Панически хлопая крыльями, спасалась бегством птица.

…Как это сделать? Не стрелять, нет. Попросить его перерезать на руке вены – у него отличный охотничий нож, острый, – и разговаривать. Держать его за руку, не смотреть в ту сторону, и о чем-нибудь говорить. Он хорошо к ней относится, он поможет совершить этот переход. Держать его за руку, смотреть в непроницаемые желтые глаза, говорить и не заметить, как рубеж будет перейден, как все кончится, и повернуть назад, и забинтовать туго-натуго руку будет уже нельзя…

– Опять промазал, дубина! – он вернулся, весело сокрушаясь. – Что-то с тобой мне не везет на охоте. Видно, пора замачивать…

Близился вечер. От ручья тоненько потянуло прохладой. Погрузневшее солнце приближалось к кромке деревьев.

Про ягоды они так и забыли за увлекательной беседой. Собирать их – уже нет сил. Агни несколько раз порывалась возвращаться в лагерь, но он просил посидеть еще. Видно было, что ему трудно решиться на то, к чему она готовилась с самого начала с обреченной тоской и любопытством. Они сидели рядом, и он демонстрировал на ее руке болевые приемы, и она провела ладонью раза два по темным жестким, как у коня, волосам.

Он решился, когда они заговорили о снятии скальпов, и он собрался продемонстрировать это на ней и потребовал, чтобы она закрыла глаза. Как ребенок. Как два дебильных ребенка, играющих вроде бы вместе, но каждый сам по себе, в глубине себя.

Агни попыталась вырваться. Вернее, вначале она попробовала воздействовать словом, но он не отреагировал на слова. Она попыталась бороться, но от борьбы и сопротивления он стал азартней и радостней. Обреченность и тоска подступили совсем близко. (Вот она и добилась своего. Вот он и прикончит ее в яростной драке. И никаких договоров и просьб не нужно. Но, Господи, как это будет грязно и больно…)

– Я люблю, когда женщина сопротивляется. Помнишь фильм «Викинги»? Им нравилось, когда их женщины били…

Теряя надежду на мирный исход, она еще раз – в последний! – обратилась к словам:

– Не трогай меня, пожалуйста, – раза три, монотонно и сухо, повторила она.

На третий раз он ответил с горьким недоумением:

– Трогать – это бить или убивать. Я не трогаю тебя.

Разговор завязался, и это было спасением. За разговором он отвлекся, ослабил хватку. Агни вырвалась, гневно обозвала его «самцом» и, пошатываясь от перенесенного страха, зашагала в лагерь.

Он нагнал ее и шагов через тридцать попросил прощения. Тихонько смеясь про себя, оттого что легко отделалась, она сказала:

– Ты тоже прости меня. Женщины всегда сами провоцируют на такие вещи. Я знаю.

Они возвращались домой. Напряжение, сидевшее в ней во все врем прогулки, схлынуло, и ей было легко и беспечно. Дорога шла в гору, держал ее за руку, подтягивал вверх, она почти висела на нем, потому что здорово выдохлась за день и потому что он стал ей как бы своим. Друг, братишка, беспутный родственник… Свой.

«Надо же, свой!» – удивилась она про себя, засыпая в своей палатке под матерщину рубщиков, под шорох движка, под переборы гитары.

В изголовье стояла банка с тигровыми лилиями, рыжей своей красотой освещая полевой быт. Небрежно брошенная телогрейка из шкуры якутской лошади. Стопка журналов. Свеча.

Какой же он «свой»? Убийца, бандит, темно-синий от наколок, прожженое холодное отродье…

Вот, нашлось теперь думать о ком, прежде чем заснуть.

От излишка радостной силы он переминается с ноги на ногу возле своей палатки. «Фома! Мой сладкий сахар!» – бросается к лагерному коту, невозмутимому дымчатому охотнику. Откуда у этого садиста такая тяга ко всему живому? Разлюбезный приятель Фома, пара птенцов ястреба, бело– пушистых, с желтыми клювами, которых он держит в ящике из-под консервов, собака по кличке Бич, вертлявый дружелюбный щенок, которого он учит подавать голос при виде куска сахара. Агни часто зазывает Бича к себе в палатку и прикармливает. Щенок напоминает ей хозяина – желтой окраской глаз и улыбкой.

У него нет слуха. Но он часто орет с остальными бичами любимую песню:

 
Ты называ-ла меня своим ма-леньким маль-чиком!
Ну а себя – непоседливым сол-неч-ным зай-чиком!
 

Кто он ей, зачем он ей?..

Красивый хищник, которого лестно было приручить… выходец «оттуда», несущий леденящее знание… острый и смуглый экземпляр человечьей экзотики.

Душа его, прозрачная и полунемая, улыбалась ей торжествующе, обреченно и просто.

Какая-то нежность, какая-то полуубитая жалость, какое-то благородство просматривались в нем отчетливо. Подобно тому, как в зимнем голом лесу далеко видно зверя или человека.

Или ей хотелось увидеть то, чего там не было.

…А Алферов не стал бы размышлять. Такие вещи он переживает однозначно.

«Больше всего я ненавижу проявление зверского в человеке. Такие люди – не люди»…

* * * * * * *

…Лечить – у него получалось очень здорово. Петь, лечить и разговаривать с детьми и собаками.

Агни болела часто – чуть ли не каждый месяц набрасывалась очередная простуда, и каким блаженством было тихонько ныть, жаловаться на боль в глотке и температуру, и глотать из его рук таблетки и отвары, и капризничать… «А ну-ка, слушайся!» – прикрикивал на нее Алферов, протягивая очередную порцию горьких лекарств, но строгость была напускная, усы тщетно пытались скрыть улыбку, и нахмуренные брови не затемняли свет раскосых серых, убегающих к вискам глаз. Его лицо просто физически не могло быть холодным или злым.

А как он разговаривал с собаками! Любая лагерная дворняга была для него интересным и милым сердцу собеседником. Агни не могла долго выносить их разговоров – трепала пса по затылку, поворачивала мордой к себе, отвлекала от Алферова. Конечно, псы – достойные твари, но ведь не настолько, чтобы волны его нежности тратились на них, (Ревность, надо сказать, была проказой, бичом Агни. Внутренним врагом и садистом. Когда на вечеринке Алферов намазывал бутерброд своей соседке по правую руку, она чувствовала, как свет тускнеет перед глазами, и праздник превращался в хаос.)

Алферов любил собак больше всех прочих животных. Он утверждал, что сам во многом чувствует и думает, как собака. Охотничья собака, уточняла Агни, сеттер, чей нрав наиболее привязчив и тонок, а глаза полны грусти. Одна из тех собак, которые любят возиться с детьми, беззлобно снося их маленькие мучительства, и умирают от тоски после смерти хозяина.

Его лицо Агни не могла выносить спокойно. Она часто разглядывала его, морща нос, улыбаясь, и он непроизвольно повторял вслед за ней ее мимику – тоже морщил нос, приоткрывал в улыбке зубы, отчего лицо его становилось беззащитно-растерянным и нравилось ей еще больше. Больше! Хотя куда уж еще…

Особенно глаза его заставляли жмуриться и трепетать ее душу – лучистые, добрые, балдежно-пьяные при смехе глаза.

Он гладил ее по голове. «Ребенок ты мой…» Опекал, рассказывал на ночь сказки, завязывал шарф, отбирал сигареты, журил… Она исчезала, растворялась от счастья, ощущая себя ребенком, – его ребенком, не чьим-то там.

Алферов приезжал к ней на машине. Он был начальником геофизического отряда и по совместительству шофером. А Агни устроилась радиометристкой в партию в тридцати километрах от него.

Звук его «уазика» она узнавала сразу. Обычно он выключал мотор метров за пятьдесят от лагеря, мягко скатывался под уклон и останавливался, шурша шинами, возле ее палатки. Среди прочих разнообразных шумов вечернего лагеря: монотонного тарахтенья движка, потрескивания печки, шуршания леса, лая собак, смеха и матерщины рабочих – звук его подъезжающей машины был совершенно особым, родным, выстраданным. Каждый вечер, прежде чем заснуть, Агни долго прислушивалась, замирала чутко-напряженной душой. Она никогда не знала наверняка, когда он приедет.

Однажды он не смог выбраться раньше и приехал около двух ночи, Наутро, подходя к ручью умываться, Агни увидела его машину и безмятежно спящего в кузове Алферова. Он объяснил, что не решился потревожить ее сон, несколько раз подходил вплотную к палатке, слушал ее дыхание и отходил. А теперь надо было уезжать, ибо наступил рабочий день, Со смесью веселого бешенства и досады она рассказала, какую веселую ночку он ей устроил: сквозь сон она слышала шаги возле самой палатки, и было так страшно, что она не давала себе проснуться, укутывалась в дрему, словно в закрывающее уши одеяло…

Палатка ее стояла на отшибе. С трех сторон окружала тайга. Агни жила одна: соседка-топограф с полмесяца назад сбежала в город после встречи с медведем. (Вдвоем со студентом они наткнулись на него на профиле и, бросив теодолит, три часа просидели на двух елках, прислушиваясь к шагам в кустах. «Пролетали самолеты, совсем низко, – рассказывала Ольга, – и в них, наверное, думали: что это за идиоты торчат на елках? И медведь ходил вокруг и тоже, верно, думал: что эти два идиота там делают?..» Куртку она сняла и держала наготове, чтобы зажечь и сунуть в морду лезущему к ней зверю. Благодарила судьбу за то, что была курящей и всегда таскала с собой спички. Со студентом, перекуривая напоследок, за эти часы они вроде как породнились. Первым ушел медведь, так и не утолив своего любопытства. Через неделю правдами и неправдами Ольга отпросилась в город. А до этого каждую ночь будила Агни кричащим шепотом: «Слышишь! Вокруг палатки кто-то ходит! Слышишь? Собака залаяла и замолчала. Ее больше нет!..»)


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю