355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александра Созонова » Если ты есть » Текст книги (страница 1)
Если ты есть
  • Текст добавлен: 8 сентября 2016, 23:17

Текст книги "Если ты есть"


Автор книги: Александра Созонова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 12 страниц)

Александра Созонова
Если ты есть

Глава I

– Приплыла откуда-то рыба. Силится сказать. Ну, что ты? Ну, выговори. Ры-ба. Пучеглазая…

– Странно ты зовешь ребенка, – заметила соседка. – «Рыба». Рыбка! Рыбонька. Зайчик.

– Рыбка – это что-то мелкое. А она – рыба, – объяснила Агни. – Неведомая. Приплыла откуда-то. Никто ее не звал.

– Не звал? – холодно удивилась соседка. Ее дача находилась от Агни через загородку.

Она стряхнула пепел, попав на лепестки сухощавого, неухоженного нарцисса. Качнув ногой, очистила цветок.

– Ну… здесь я вру. Звали.

– То-то.

Младенец, недавно проснувшись, таращил глаза. Силился выбраться, взлететь, расталкивая пеленки плечами, неопределенно взмахивая точеными, как китайские безделушки, ладошками. Силился выговорить, но не получалось: вырывались отдельные выразительные звуки. Отчаявшись, разрыдался.

– Ну вот. А орать зачем? Сытый. Сухой, – упрекнула Агни. – Ну что за задница! Да. Ты задница. Маленькая задница большой рыбы.

– А как ты его еще называешь? – спросила соседка. Она старалась не морщиться от крика, довольно громкого и хриплого, несоразмерного с маленьким тельцем. – До матерных слов еще не дошла?

– Я не умею материться. Еще называю: амёбка. Личинка жука. Нетопырь с мягким ушком. Одно ухо у него оттопыренное, другое нормальное. Вот, – Агни показала, отогнув пеленку.

Соседка погрозила ему пальцем.

– Глотка у нас – ого-го! По виду не скажешь… Два месяца назад я аборт сделала. Тогда я колебалась слегка, а теперь вижу, что правильно. Я бы такого не вынесла. Крутиться круглые сутки как привязанная, и так – целый год. Или даже два? Два года, выкинутых из жизни.

У нее было грузноватое тело, массивные смуглые ноги с распухшими узлами вен, крепкие бедра и маленькое лицо. Черты его поражали тонкостью и тщательностью лепки. Крохотная горбинка на носу. Перламутровый оттенок кожи на висках и у переносицы.

«Вот бы нарисовать… Ноги и бедра дать еще тучней – вырастающая из земли плоть, Деметра, тягучие соки природы, скрипящий под тяжестью песок… Чем выше – тем тоньше, тем ближе к облаку. Грудь небольшая, второй подбородок едва намечен, а уж лицо… Лицо на фоне неба, и такое же нежное, в дымке. Деметра тире Мадонна. Этакий кентавр».

Вживе глаза у соседки не вписывались в картину Агни. Они были малоподвижные, скорбно-пустые. Хотя и оттенка неба.

Она облицовывала дачу чешскими, цвета топленого молока, керамическими плитками. Поглядывала на двух занимавшихся этим рабочих, на их загорелые шевелящиеся лопатки и шеи, смазанные блестящим потом.

– У тебя кошка есть? – спросила соседка.

– Нет.

– А я свою позавчера выгнала. Разозлилась страшно. Она обиделась, теперь не приходит. Клянчит где-то жратву по чужим дворам.

– За что ее так? – безучастно откликнулась Агни.

– Сон мне приснился. Будто она научилась говорить. И не просто говорить, а вещать. Скрипучим таким, противным голосом. Софка моя толстая, представляешь? Важная стала. Лежит на диване, одну лапу под себя поджала, другую свесила. А все к ней с разными вопросами пристают. О смысле жизни. О конце света. И я ее спросила. Ткнула так по-свойски в бок и говорю: «Ну, а обо мне что ты скажешь?» И, представляешь?.. Она так сморщилась злобно, презрительно даже, отвернулась и говорит: «А ты – можешь убираться куда подальше». Я утром встала – сердце стучит. Ужас какой-то напал. Ну и – видеть ее не могла, естественно. Ты в снах понимаешь? К чему это?

– Немного понимаю. Но только в своих снах.

– А какая разница? Ну, если б тебе такое приснилось?

– Я бы решила, что дела мои плохи. Раз собственная кошка не уважает – дела совсем плохи. Соседка помолчала.

– Не знаю, как и толковать… Младенец затих.

– Привет! – наклонилась к нему Агни. Взгляд у него был отрешенный и взрослый. – Ты откуда пришел? Рассказал бы, как там. Откуда приплыла рыба? Бледная, глубоководная рыба…

Агни жалела, что младенец не может выговорить того, что знает сейчас. Пытается, но не может. Он будет расти, набирать плоть, совершенствовать двигательные реакции и – забывать то, что знает сейчас. Осваивая слова, будет учиться правилам игры, в которую его запустили рождением, и отвыкать от того, как он жил до этого – вне скучных земных правил.

Синие глаза, того же оттенка, что и белки – словно они сгустились, затяжелели вокруг зрачков, – смотрели без удивления. Звуки его и неуклюжие жесты – попытка сообщить, а не спросить. Вопросы начнутся позже. В полтора месяца младенец хочет сказать что-то сам.

Запустили рождением… Словно маленький металлический шарик в детской настольной игре: «Охота на носорога» или «Приключения Буратино». В какие ловушки он попадет, какие минует? Сколько очков наберет в итоге? Холодно. Жестко…

Агни раскачивалась в гамаке с теплым, порывистым свертком на коленях. Гамак был спасением. Без него давно разболелись бы мышцы спины и плеч: младенец не выносил одиночества и мгновенно разражался криком вне ее рук. Голос был хриплый, словно где-то там, до этого, он вел разгульную жизнь. Напропалую курил и сквернословил. С тембром его совсем не гармонировал пух на голове – легчайший, темный, теплый.

На ночь приходилось брать его с собой и усыплять, лежа в обнимку. Лицо младенца нависало близко-близко, во все поле зрения. Огромный, сторожащий ночь, глаз. Странно короткий и плоский холмик носа. Изогнутые скорбной подковкой, непрерывно теребящие пустышку – в противовес глазам, глубоким и несуетным, – губы.

Широкоформатное, растянутое по горизонтали лицо. Фантастическое. Ирреальное. В такие ночные минуты, впритык, Агни казалось, что ее призвали служить, вернее, обслуживать неведомого посланца, высокого потустороннего гостя. (В нелепой, не по росту телесной одежке. И – забывшего захватить переводчика.)

Высокий гость засыпал не сразу. Долго ворочался, недовольно вертел головой, кряхтел, пинал ногами. «Спи!» – властным шепотом внушала Агни, с силой впиваясь взглядом в беспокойные перед приступом плача глаза младенца. «Слышишь? Спать!» Но тот был хозяином себе во всем – не поддавался гипнозу.

Порой она срывалась от долгого его плача, кричала одичалым голосом: «Ну что ты орешь?!», встряхивала теплый сверток, словно заклинившую механическую куклу. Но тут же, со стыдом, с очередным жарким осознанием – сколько же в ней зла – шептала нежные раскаянные слова, покачивала, согревала.

Плач младенца – ее вина. Вольно ей было всю беременность не вылезать из депрессии. Он сильно настрадался в ее животе, совершая плавные свои превращения: амеба, ящерка, рыба, теплокровный мохнатый зверек… сжавшаяся, словно от предстоящего холода, человеческая большелобая личинка. Он прилежно рос, менялся, ветвился, проходил все модификации, долженствующие быть томными и торжественными, в унисон мелодиям сфер… если б не ярая, непрерывная тоска, давившая на него со всех сторон. И не прикрыться ничем.

Агни боялась, что он не будет улыбаться. Никогда.

Но он улыбнулся. Простив или забыв дородовой кошмар. Сначала аморфно, смутно. Потом – все чаще, все ярче.

Комнатное, ручное чудо – улыбка младенца. Она поражала Агни – до остановки дыхания, до сладкого шока. Казалось бы, что особенного – одна из многих гримасок лица, подвижного, мягкого, постоянно перетекающего из одного отпечатка души в другой?.. Нет, событие! Проблеск нездешнего света. Привет оттуда, посланный с нарочным – беспомощным, крикливым комочком плоти.

Совсем не то, что улыбки взрослых. Давным-давно выгнанных из Эдема, отлученных, остывших.

– А какие у нас глазки! Вот это глазки, – протянула соседка, нагнувшись и рассматривая младенца вблизи.

Она протянула палец, чтобы дотронуться, но передумала.

Младенец улыбнулся ей.

«Он улыбается всем, младенец. Ядрышко человека, очищенное от социальной скорлупы. В первозданном, оголенном виде явлены в нем две сплетенные в человеке силы: животное и Бог. Абсолютный эгоизм – „жрать!“, „пить!“, „спать!“ – сочетается с абсолютной приветливостью: улыбка всем. Даже этой холодной, совсем равнодушной к нему женщине…»

– А реснички-то! – умилилась соседка. – Реснички хороши.

Агни молчала. Она не могла поддержать любезную сердцу каждой матери тему. Ресницы были колеевские. Тонкие, золотистые. Да и все в лице было его: разрез глаз, пухлые губы, круглый и маленький, как вишневая косточка, подбородок.

Считается, что внешность младенцев определяется к трем месяцам: сглаживаются морщинки, глаза теряют голубизну, одинаковую для всех новорожденных людей и зверят, и обретают свой постоянный цвет. Но Агни видела уже сейчас и не обольщалась относительно последующих изменений. Как только увидела во второй раз, стало ясно.

(Не в первый – первый облик младенца, только что родившегося, орущего в поднятых руках акушерки, окатил ее ужасом: вареный, извивающийся лягушонок с приплюснутым носом – откуда такое, в кого, кажется ведь, родители не особенные уроды?! «Унесите! Я не могу его видеть!» – в ужасе попросила она, но на нее прикрикнули: «Собственного ребенка видеть не может, ах ты!..», на нее постоянно кричали в остервенело-кроваво-орущей родилке: и ходит не там, и сидит не так, и родила против правил, быстрее положенного… Но во второй раз, принесенный кормить, открывший глаза, он уже не был лягушонком и уродом – у Агни отлегло от сердца, – но, насытившись, взглянул на нее снизу вверх, сквозь длиннющие ресницы, лукавым, колеевским взглядом – и сердце захолонуло, заныло.)

– И в кого такие реснички?..

– В инкуба, – ответила Агни.

– В кого?..

– Типичный ребенок инкуба. У них обычно такие длинные ресницы, что даже мешают смотреть. Приходится время от времени подстригать.

– Что за «инкуб»?

– Дьявол, который для соблазна женской души превращается в мужчину. Если нужно совратить мужика, обращается в женщину и называется «суккуб». Почитай «Молот ведьм».

Соседка кивнула с тонкой улыбкой.

– Понятно. Я вот – не скрытная. Все-все про себя выбалтываю. Может, и зря.

– Интересный нюанс, – сказала Агни. Она даже заметила в себе искру оживления, перейдя к бесовским темам. Откуда оживление, что за чушь, зачем?.. – Дьявол не может иметь своей спермы, так как он существо бесполое. И бесплотное. Когда от инкуба рождается ребенок, значит, до этого он был суккубом и перенес в себе сперму соблазненного им мужчины. Поэтому родиться может кто угодно. Хоть негр, хоть тунгус.

Соседка коротко хохотнула.

– Удобное объяснение для мужа, если вдруг родится тунгус. Фантазерка ты, Агния, – она поправилась: – Агни. Зачем, интересно, ты имя себе укорачиваешь? Тоже не по-людски.

– Мне так нравится.

Младенец заворочался и закряхтел – прелюдия к очередному крику.

– Дьявол, должно быть, неплохой любовник, – заметила соседка. – Тебе повезло.

– Не обязательно. Когда как.

Агни оттолкнулась ногами, предупреждая крик младенца, и взлетела в гамаке как могла высоко.

– Вот как! Вот как мы летаем! Летучая рыба…

Младенец набирал воздух для крика, но качка мешала.

Гамак раскачивался, словно маятник нынешней ее однообразной жизни.

Агни проводила в нем большую часть дня.

Полусонная, заторможенная, расслабив руки, положив младенца поперек колен. Время текло очень быстро. Полтора месяца пролетели, как день – тягостный, сновидчески-нудный, – в круговороте кормлений, пеленаний, купаний, заунывного колыбельного мычания (петь она не умела). Время бежало, а она, напротив, остановилась, прикованная к младенцу, агрегат для кормления и укачивания, а не человек, не женщина, не стихия.

Вот опять у нее нет свободы. Меняются только формы рабства. Полностью подчинена младенцу, выполняет отныне все его прихоти, а не свои. Нет и никогда не будет свободы…

Блики солнца в просветах листьев перебегали по лицу младенца, беспокоили, щекотали брови и ноздри, мешали укутаться в сон.

– …Роды я испытала. Знаю, что это такое, – рассказывала соседка. – Выкидыш был на пятом месяце, все равно что роды. Я тогда замужем была. Я родов с тех пор боюсь. Мне надо памятник поставить за терпеливость: ни разу не вскрикнула. А на соседней кровати девица ела. Представляешь, я мучаюсь, а она ест! Я ее возненавидела. Не знаю, может, и решилась бы сейчас, если б тогда не натерпелась. И никому до тебя дела нет: врачи – мимо, сестры – мимо. Умрешь, никто не заметит. Говорят, сейчас платные роддома будут – хоть условия человеческие создадут…

В дальнем углу сада под кустом красной смородины была зарыта поллит-ровая банка со свернутой в рулон фотографией. На фото – Колеев, вполоборота, с бокалом в руке, светлый. Похожий на Рембрандта в автопортрете с Саскией на коленях. Растрепанная пьяная борода. Вместо Саскии вокруг такие же полувеселые-полубессмысленные лица приятелей и подруг.

То место на фотографии, где у Колеева сердце, проткнуто иглой.

Симпатическая магия – так, кажется, называется, когда, уничтожая часть ненавистного тела (волосы, ногти), или терзая изображающую его восковую куклу, или подсыпая в следы толченого стекла, или выливая туда же менструальную кровь, – сживают со света, наделяют коростой и параличом либо, напротив, влюбляют в себя до потери самосознания.

В полночь, в день рождения Колеева – исполнялось ему сорок три года, как всегда, в шуме и звоне толпы людей и толпы бутылок, – Агни сожгла его волосы, черно-седые клочки бороды, собственноручно когда-то остриженной и хранимой затем в клочке газеты, и проткнула бумажную грудь иголкой. Никаких соответствующих случаю заклинаний она, конечно, не знала. Впившись взглядом в бумажные ласковые глаза, запинаясь от ненависти и надежды, она пробормотала что-то вроде: «Если ты оборотень, не живой, – сгинь. Сгинь, хватит с тебя, не нужно больше. Если ты человек – пусть проснется в тебе боль совести». «Боль» – протыкая иглой, представляя себе его живое сердце, неуловимое, предательское. «Сгинь»… «Если ты человек – заплачь, пробудись, очнись».

Соседка сходила к себе на кухню. Переговорила с рабочими. Принесла две узкие чашки с горячим кофе. Агни не решилась пить кофе в гамаке – не спугнуть бы тонкий, едва устоявшийся сон младенца, – и соседка выпила обе, присев на порог.

Курила, поглаживая загорелые, крепкие колени.

– …Если уж рожать, то до тридцати. После так привыкаешь сама к себе, что трудно представить, что кто-то будет претендовать на тебя еще… Я тоже недолго замужем пробыла. Полтора года. Вроде совсем мало, а вот заставь меня сейчас с кем-нибудь полтора года изо дня в день в одной квартире прожить – не смогу. Запахи чужие, вещи какие-то чужие раскиданы будут. А споры по мелочам: что купить, кого сварить, куда летом поехать! Носки грязные… Я и родственников своих, когда приезжают, дольше пяти дней не выдерживаю. Так сразу и объясняю им… Иной раз такое отвращение испытываешь к человеку – хочется превратить его в паука и подошвой по земле растереть. Честное слово! – Она доверчиво расширила страдальчески-пустые глаза. – Брр!.. Нет уж, лучше одной.

Агни хотела бы превратить в паука Колеева.

Он и так немножко смахивал на паука – сутулый, длинноногий, с выпирающими сочленениями конечностей.

По десять раз на день она превращала его в паука и растирала по земле подошвой. Колеев восставал как ни в чем не бывало. Неуничтожимый, как солнечный блик. Как оборотень солнца, живущий под закрытыми веками.

…Интересно, испытывают ли пауки и тараканы, когда их давят, такую же боль и страх, что и человек? Зависит ли душевное от телесных размеров? Или крохотный мозг насекомых и эмоции выделяет такие же крохотные: капелька боль, чуть-чуть ужас… И превращенный Колеев не заметит тяжеловесного возмездия Агни.

О, Господи, но ведь не возмездие ей нужно! Другое совсем.

– …Наблюдаю за собакой моих соседей. Через дорогу живут, наискосок. Три женщины в доме, девать себя некуда, по полдня тратят на обсуждение, каким шампунем мыть ей уши. Уши! Всю остальную шерсть моют другим шампунем. Кормят на диване, с ложечки. В день рождения покупают торт и мягкую безделушку… Вот за что ей, этой твари, все это, а?.. Или – Софка моя. Шампунем ее хоть и не мою, но как кормлю! Косточки из рыбы вытаскиваю. За что? Не делает ни черта, спит и жиреет. Да и хамит еще мне во сне. Правду говорят: человек – самая никому не нужная скотина.

Соседка затоптала окурок. Их было уже штук пять, вдавленных в траву.

Агни не смела сказать, как тягостно ей ее присутствие.

Она покосилась на часы. Сколько все это длится? Всего минут сорок. А кажется – долгие часы маячит перед ней маленькая, гладковолосая голова засушенной, захолоделой мадонны.

Удивительно прыгает время. Дни проскакивают молниеносно, а минуты ползут. Видно, там, куда то и дело проваливается Агни, выскальзывает из сетей праздной болтовни, в той западне памяти времени вообще нет.

– …Иной раз судьба такую пакость тебе устроит. Словно лягушку подбросит за шиворот. За что?.. Вот как с абортом этим. И кроме него. Столько всякого пережила. Прошла, что называется, огонь, воду и медные трубы.

«Огонь, вода, медные трубы… А если не так? Огонь, вода, потом снова огонь, никаких медных труб, снова вода, огонь, огонь… И промежутки все меньше».

Агни смотрела на спящее лицо младенца.

«Возьми меня, младенец. Вытащи меня своими слабыми, бледными ладошками. Возьми крепко. Вытащи».

Лет пять-шесть назад, когда уже определенно проступило лицо судьбы – угрюмое, нервное, одноглазое, – когда дорога, вымощенная потерями и пеплом, одинаково безрадостно смотрелась в обе стороны – ив прошлое, и в будущее, – Агни решила для себя, что у нее в запасе всегда остается козырь. Последний, непобиваемый. Младенец! – просвет, проблеск, беспроигрышный путь обретения опоры и смысла. Единственное преимущество женщины перед мужчиной, когда и того и другого одинаково дразнит и манит петля.

Внебрачный младенец, словно духовный НЗ, мерцал в ее планах где-то на рубеже тридцати лет. И вот теперь ей тридцать один, последний заветный козырь выложен – лежит у нее на коленях, упакованный во фланелевую пеленку, утомившийся от плача, теплый, – а что касается света – до него столь же далеко, как и пять, и десять лет назад. Нет, дальше, ибо движущие силы надежды подошли к своему пределу.

Последнее из одиночеств – с теплым, живым комком на коленях.

«Вытащи меня. Протяни свои ручки, возьми крепко-крепко, чтобы я не могла оглянуться, и вытащи».

Агни не ощущала прилива того, что называется материнской любовью. Всплеска восторга, растерянности, слез, когда тянет бесконечно целовать, пересчитывать губами новоприобретенную собственность: пальчики, щечки, попка, когда приводят в состояние пароксизма крошечность ноготков, оттопыренность ушка, когда женщина скачками глупеет и приближается по членораздельности к своему сокровищу.

Если и охватывало что-то вполне безудержное, то – жалость. Гладя игрушечные распашонки, останавливаясь взглядом на съежившейся фигурке под одеялом, странно крошечной, отвернувшейся к стене, или когда от плача великоватый для маленькой головы чепчик съезжал набок, закрывая глаза и нос, Агни чувствовала острую, до потрясения, жалость к своему младенцу, против его воли вытащенному на свет (вытащенному из света?), наделенному при выходе зловещим призраком вместо отца (давящей со всех сторон во чреве болью – вместо отца) и весьма маложизнеспособной матерью.

А ночью, когда своим криком младенец не давал ей уснуть, Агни с озлобленностью отчаяния пускала к себе мысль, что это осколок Колеева, бесенок, нетопырь, нечистая силенка, призванная длить ее мучения иными средствами. Тем более что глаза Колеева смотрели на нее с маленького лица.

Материнская любовь продолжала оставаться такой же абстракцией, как и любовь к людям вообще.

Агни любила людей. Она хотела бы отдать жизнь за их ласковое, гармоничное счастье. Но в реальном течении жизни сплошь и рядом срывалась в жестокость и зло.

Соседка допила кофе, Скомкала пустую пачку из-под сигарет.

Подбородок, повернутый в ее сторону, – последняя капля светскости, которую могла Агни выдавить из себя, – закаменел, устал.

Болтовня ее, перемежающаяся долгими паузами, затяжками, взглядами в сторону мучимых жарой рабочих, болтовня, бесцветная и сухая, словно шелушащаяся, омертвелая кожа, не исцеляла, не прогоняла картинки.

Картинки вспыхивали по-прежнему, словно Агни была одна. Яркие слайды прошлого, механическое наваждение. Окостенелый автоматизм памяти, тасуя их где-то в глубине, выбрасывал на поверхность одну за другой лучезарные, глянцевые, ранящие былым светом: она и Колеев на ступеньках какого-то бара, полупьяные, пижонящие друг перед другом, что не слабо им целоваться на виду у всех, на ярком солнце, при белом дне… вот он корчит ей, словно ребенку, секундную обезьянью гримасу, видя, что она заскучала за столом в малознакомой компании: лицо растягивается, как губка, неудержимо добрая и смешная маска… вот он выныривает из моря с растрепанной бородой, облепившими череп мокрыми волосами, с распахнутой от полноты жизни пастью – ни дать ни взять заблудившееся чудище из свиты Нептуна…

Картинки сменяли друг друга, болимыми отпечатками расцвечивали сознание. Первая в ряду вспыхивала утром, как только Агни высвобождалась из сна.

…Колеев, тихонько наигрывающий без слов свои песни…

Данте определил предателей в последний, девятый, круг ада. Среди многочисленных разновидностей предательства есть и такое: выманить человека в мир, позвать из небытия, взвалив груз жизни, бремена тяжкие, не всеми выносимые, – и бросить, увильнуть.

А как он его звал, младенца, какими словами! И музыкой. Словно вытягивал свирелевой нежной нитью из довременной пучины.

Материализованное его слово сейчас пригрелось на руках, наконец-то заснув, посасывая пустышку. Материализованная ее молитва.

Материализованное следствие чужой похоти. Красивой похоти и мелодичной лжи.

– Тебе ужинать не пора? Хочешь, я у тебя на кухне похозяйничаю, приготовлю что-нибудь? – предложила соседка. Агни помотала головой.

– Не стесняйся! Давай по-свойски. Мне, честно говоря, иногда скучно бывает готовить на одну себя.

– Нет. Я ужинаю гораздо позже.

Она не могла сказать, что приготовлять не из чего. И разделить с ней трапезу соседка вряд ли бы согласилась: уже давно Агни питалась тем же, что и младенец, – смесями «Малютка», «Малыш», «Бона», – лишь всухомятку, не превращая их в молоко, а зачерпывая прямо из коробки сладковатый белый порошок. Не из экономии – детская пища не дешева, – зато не нужно часто ходить в магазин, чистить, готовить, мыть… совершать все те мелкие физические усилия, которые были невмоготу ныне. Только на младенца хватало скупых хозяйственных сил, но не на себя.

Совсем недавно судьба одарила ее еще одним сюрпризом – низким, как подзатыльник сбитому с ног человеку. Агни вернули из сувенирной лавки все ее работы, сказав, что они не пользуются больше спросом у покупателя. Ничтожное огорчение – по сравнению с главным, – слабый укол, но жить становилось не на что.

Прежде Агни решала материальную проблему просто: дней пять-шесть в месяц не вылезала из голубой глины, лепила маски людей, зверюшек, лохматые морды фольклорной нечисти, причудливые сплетения безличных, рвущихся вверх ветвистых сил. Денег от их продажи хватало, чтобы существовать, без излишеств, но с должной мерой цивилизованного достоинства. Теперь, возвращая работы, ей пояснили, что маски у нее слишком зловещие и это отпугивает покупателя. Агни и прежде лепила монстров, недотыкомок и вампиров, не специально – она никогда не задавала себе определенной цели, а просто разминала, гладила глину, предоставляя полную свободу пальцам, и пальцы вытаскивали на свет что-нибудь страшненькое, лирическое или смешное, – но прежних монстров раскупали. В последней же партии, которая лепилась с младенцем под сердцем и во имя младенца – на будущие распашонки, «малыши» и «боны», – в последней глиняной компании, окрашенной соответствующей погодой ее души, монстры и бесенята, видимо, стали иными.

«Скоро есть будет нечего. Когда нечего будет есть, ослабнет тело, мысли, память, и яркость картинок притупится».

«Только бы Таня не приезжала. Если узнает, что есть нечего, приедет обязательно».

Таня грозилась приехать на недельку – если выберется. Но могла и не выбраться: кроме Агни, крестников у нее человек десять, да и, помимо крестных детей, хватает очагов приложения опеки и заботы. В данное время она ухаживала за семидесятипятилетней родственницей, больной прогрессирующим склерозом.

Агни любила Таню больше всех встреченных в жизни женщин, и никому не приходилось ей лгать больше, чем Тане. «Ты причащалась? – спрашивала Таня. – Беременным нужно причащаться как можно чаще». – «Да. На прошлой неделе». – «А акафист Федоровской Божьей Матери читаешь? Раз в день обязательно, это минимум. И в роддом с собой нужно взять, и до самого конца читать». – «Да, читаю. Возьму».

Агни надумала было делать кесарево сечение. Родовые муки, конечно, интересно, как все неизведанное, но хотелось пролистнуть эти страницы судьбы не читая, поступиться любознательностью, избавив себя хотя бы от телесных страстей, заснуть и проснуться, а рядом уже младенец… Она уже договорилась в больнице, как вдруг возбужденно-строгий Танин голос по телефону приказал: «Никакого кесарева, слышишь? Я ездила вчера к своему начальству, и он сказал: ни в коем случае, рожать нормальным путем, все будет в порядке!» «Начальством» Таня называла по телефону духовника. Не из фамильярности, а для конспирации. (По телефону она не употребляла многих слов и не разрешала употреблять звонившим ей. Особенно доставалось тем, кто произносил «книга».)

«Ты хочешь, чтобы меня посадили? Меня и так посадят, все к тому идет, но зачем же так скоро?!..» Нельзя было говорить «храм», «служба», «причастие»… Духовным отцом ее был один из самых авторитетных в православном мире старцев. Таня ездила к нему по любому вопросу своей жизни, а окрестив Агни и убедившись, что та не спешит заводить себе духовника, не желает никого слушаться, кроме своего непросветленного рассудка, стала возить с собой и вопросы, касающиеся крестницы. «Так что никакого кесарева – ты поняла?!» Чтобы не спорить с Таней, Агни пробормотала что-то невнятное. Она ни секунды не колебалась в решении родить неестественным, нехристианским путем (увильнуть от наказания, данного Еве и всем ее дочерям за первородный грех), но на следующее утро после Таниного звонка младенец, словно испугавшись нарушить волю старца, резко запросился наружу, на две недели раньше срока.

Старец оказался прав: роды прошли нормально…

Больше лгать Тане нельзя. Она приедет – истовая, напористо, агрессивно духовная (если только такое словосочетание имеет право быть), с белоснежной прядью в покрытых платком волосах, с мешком детских одежек; по ее словам, они стеклись к ней сами со всех сторон, как раз к родам Агни, приедет, чтобы крестить младенца, и тут Агни скажет, что младенца крестить не будет. И сама не переступит больше порог храма. Никогда.

Терять Таню – терять очень многое. Порывая с ней – пока мысленно, – Агни чувствовала себя неблагодарной скотиной и уже скучала по ней, заранее, на годы вперед без нее скучала. Но не рвать нельзя. Отказ крестить младенца будет для Тани той последней каплей, тем предательством веры, после которого никаких отношений между ними уже не выстроить.

Агни не носила больше креста. С тех пор как ее заставили снять крест в приемном покое роддома, он лежал в верхнем ящике письменного стола. Вместе с Таниным Евангелием и Таниными четками из черных бусин.

Пласт ненависти, неизбывный, раздавливающий грудную клетку, и христианский путь всепрощения и любви – несовместимы. (Скажет она Тане. Несовместимы.) Никогда Агни не сможет стать христианкой. Никогда не сможет простить оборотня, светло и бессмысленно улыбнуться ему. Утреннее правило, Псалтырь, беседы со старцем, посты – все это так мало, и хрупко, и несерьезно в сравнении с ее ненавистью.

Даже если он будет умирать и захочет увидеть ее перед смертью, Агни скажет ему: «Вот и славно. Не задерживайся. Светлее и чище станет в мире». И улыбнется непритворно.

Если Тане и этого будет мало, Агни скажет про фотографию, зарытую под кустом. Черная магия – величайший грех. Поцелуй с дьяволом. Даже если магия совершается по-дилетантски и результаты ее нулевые.

А результаты ее нулевые, Таня, родная!..

Колеев неуязвим.

Колеев пьяно и светло улыбался, зарытый под кустом смородины, с иглой в левой стороне груди, окруженный сворой влюбленных друзей и подруг…

Да и не будь она дилетантом в ведьмовстве – что с того? Если действительно что-то есть, если темные ночные силы присутствуют и хлопочут в мире, – то эти же силы надежно защищают Колеева, ибо он их любимый работник. Ценнейший резидент…

Это не Колеев проткнут иглой – душа Агни насажена на иглу, словно бабочка. Трепещущая, не хотящая тления бабочка, пронзенная стальным острием – седобородым, ласковым образом, не растворимым ни во времени, ни в шумящих, окрестных впечатлениях внешней жизни.

Плен. Неправда, что отныне она раба младенца, – владычество прежнее.

– …напрасно. Очень даже напрасно не хочешь кормить его сама. Понятное дело, грудь отвиснет. Фигура будет не та. Но тут уж выбирать, что важнее. Может, он и орет у тебя так часто оттого, что ты вместо молока суррогатом его кормишь. Только человек родился, а ему в рот всякую дрянь, Конечно, обидно.

Странно, ведь какая-то часть ее существа отвечала соседке. Или, по крайности, держала повернутым в ее сторону подбородок. Значит, не все умерло. Сохранились еще рефлексы на внешний мир.

Словно бы тот асфальтовый каток, который прокатился по ней, раздавил не все, оставил невредимым самый верхний, самый крайний пласт сознания. Ироничный, трезвый, логически экипированный. Летучий. Именно он руководил вымученно-светской беседой с соседкой. Заставлял вставать, начинать день, готовить молочную смесь, полоскать в утренней ледяной воде пеленки. Ежеутрене, отлетев невысоко надо лбом, отмечал: «Вот и еще один день. Вот и прежняя тьма. Доброе утро, горе».

Какое разное, качественно разное бывает горе. Высокое, возносящее (о, если бы умер любимый и любящий человек – «слава тебе, безысходная боль!»), подобное органной музыке. И растаптывающее, дробящее душу на кровоточащие частицы. Высокое горе опрокидывает человека навзничь. И он начинает видеть небо. Предательство кладет ничком. Глазами, губами, сердцем – в грязь.

И сколь ничтожна физическая боль – в сравнении с этим.

Эталон физической боли – недавние роды – был совсем свежим. Схватки, долгие кромешные тиски, во время которых она читала «Отче наш» и «Богородицу», и слова выпадали из памяти, путались – шестичасовая пытка, которую она согласилась бы терпеть каждый день по полдня, с тем чтобы оставшуюся половину у нее не было памяти.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю