Текст книги "Если ты есть"
Автор книги: Александра Созонова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 12 страниц)
Митя не обижался такому уподоблению. Может, ленился искать обидные смыслы: не пища, не обогрев, а лишь имитация мохнатого материнского живота… Когда Агни долго не появлялась, посылал ей записки вроде: «Мой милый детеныш! Твоему папе-обезьяну чтой-то хреново. Появись!»
Несколько лет назад Митя славился голодовками протеста. Мог продержаться от десяти до сорока дней.
Любил сочинять эпитафии погибшим друзьям и собственноручно выбивать их на могильных плитах.
Года два назад он постепенно отошел от всякой деятельности и заключил себя в четырех стенах. Несколько старых друзей. Алкоголь. Музыка. «Я понял: есть два пути. Или спиться, или уйти в монастырь». О причинах, приведших его к такому выводу, Митя говорить не любил. «Уйди в монастырь, раз так! – потребовала Агни. – У меня отец был алкоголиком, я знаю, что это такое. Уходи скорей – потом уже не сможешь». «К этому я еще не готов».
Правда, около месяца он пробыл послушником в одном из монастырей, но вернулся.
– Ты просто пошел на попятный, – сказала Агни. – Сейчас скажешь, что передумал, и сулему делать не будешь.
– У меня нет необходимых реактивов.
– Скажи, какие нужно, и я куплю.
– В магазине их тоже нет.
– Врешь.
Агни нагнулась к груде коробок, загромождавших комнату, порылась и вытащила одну из них с надписью «Юный химик».
– …Мне бы твои познания в химии, я бы тебя не просила.
– Вру, – признался Митя.
– А как же твое обещание?
– Сдуру.
Сердясь, Митя становился смешным. Пухлогубый надутый ребенок. Сейчас он сердится на себя.
– …Обещал по инерции дружбы. Я не могу помогать убийству. Даже если об этом просишь ты.
– Но ведь я же объяснила – чем ты слушал! – это будет вовсе не убийство. – Агни перебирала скляночки с реактивами, рассматривала этикетки. – Маленький кристалл сулемы в шоколадной конфете. Две одинаковые конфеты. Мне и ему. Кто проглотит яд, решать буду не я. Решат выше.
– Что-то похожее я читал во втором классе. Джек Лондон?
– Скорей, Конан Дойль.
Две отобранные скляночки Агни попыталась засунуть в карман брюк.
– А ну-ка, отдай назад! – Митя сурово разжал ей ладонь. – Сколько тебе лет, все время забываю?
– Тридцать.
Митя выразительно вздохнул.
– Кстати, твои конфеты меня утешают мало. Если ты помнишь, ты мне пока что нужна.
– Зачем?
– Это мое дело.
– Зачем может еще пригодиться практически не живое существо?..
Митя сходил на кухню и бросил скляночки в мусоропровод. Принес веник и стал раздраженно сгребать в один угол мусор – первое на глазах Агни подобие уборки в этом доме. Вторгся в покой пушистых слоев пыли,
– Черта с два тебя так просто сделаешь неживой!..
– Если б ты знал, с каким трудом я приползла сюда…
– Приползла! И еще приползешь! С очередной бредовой идеей в зубах. Их запас у тебя никогда не иссякнет!
Чем больше Митя кричит и злится, тем сильнее жжет ее благодарность и нежность. Совсем бесполезные сейчас чувства.
– …А главное, я ведь понять не могу, шутишь ты или всерьез. Твое лицо так устроено – абсолютно не понять! Если всерьез, то, значит, серьезно свихнулась на почве любовных переживаний, могу прямо отсюда позвонить знакомому психиатру… А если разыгрываешь меня – то зачем?..
– Я не разыгрываю.
Они знакомы сто лет, но откуда Мите знать, что у нее на душе? «За зубами людей темно», – как говорила одна цыганка.
– …И это очень мелко с твоей стороны – говорить о психиатрах.
– Прости, я погорячился.
– Можешь позвонить… и не только психиатру.
– Я же сказал: я погорячился!!!
От разворошенной пыли в комнате стало мутно. Митя отшвырнул веник.
– Понимаешь… мне трудно объяснить тебе, до какой степени невозможно жить с сознанием, что это существо по-прежнему благодушно улыбается, сочиняет эстетские песни, сочиняет нежные слова жене…
– Спит с ней…
– Спит. Не думай, что ты меня поддел, – телесный аспект для меня значит меньше всего.
Митя пнул ногой кучу мусора и устало, словно долго над ней работал, опустился на пол. Он стал одышлив.
– Пошли его просто ко всем чертям. И не думай больше.
– Уже послала. Прокляла его, когда уходила в последний раз.
– А вот таких вещей делать не надо. Агни зло рассмеялась.
– Думаешь, это чем-то его задело? Так, шевеление воздуха. Его невозможно задеть, уязвить – ничем. Можно только уничтожить физически.
– Я имел в виду: не надо прежде всего для тебя. Нельзя проклинать, нельзя мстить, нельзя отвечать ударом на удар. Потому что сам становишься этим проклятием, этим ударом. Превращаешься в комок злобы.
«Было бы неплохо… Превратиться в комок злой глины, запущенный сильной рукой в Колеева. Еще лучше – в свинцовый плевок пули. Только бы мимо цели не пролететь…»
– …И потом, если он, как ты говоришь, сатана…
– Не сатана, – поправила Агни, – орудие сатаны.
– Один черт. Если он такой страшный, значит, его накажут. Там. – Он приподнял веки. – Зачем суетиться?
– Мне бы твою уверенность! – Агни язвительно оживилась. – Как здорово ты осведомлен о том, что будет там! Прямо как Таня, моя крестная. Она все про тот свет знает: как там и кто где. Толстой в аду. Гоголь и Достоевский – в раю. Сэлинджер пойдет в ад… Еще там, в аду, есть специальный ров для некрещенных детей и абортов. Все аборты в возрасте тридцати трех лет, ждут, с немым укором в глазах, родителей… А я вот совсем не знаю, как там. Может быть, наоборот, его наградят и повысят. По своему ведомству. За то, что хорошо выполнял порученное.
– О-о-о-о!.. – Митя заерзал головой по стене, теряя терпение. – Тем более, к чему твое жалкое наказание, если там его наградят?! Кто из нас двоих идиот?..
«К чему?»
Митя устал от разговора с ней. Вспотел, как от физической работы. Когда-то он был поджарым, двужильным, мог не спать двое суток подряд. Здорово бегал и мастерски дрался. Сегодня она его доконала. Пустой разговор. Видимость разговора. Потому что все, что он говорит ей, она могла бы сказать сама. И говорила уже себе, говорила…
– Давай завяжем этот дурацкий разговор? – предложил Митя. – Давай я музыку лучше заведу. Ты что хочешь? Он дотянулся до магнитофона.
– Он… полый внутри, понимаешь… Как классическая нечистая сила… Митя растерянно обернулся.
– Ну, брось.
– Каждое его слово – ложь… он не знает, что такое боль… отчаяние… просто не чувствовал никогда ничего такого…
– Брось, брось. – Он прижимал ее голову к родным отворотам халата.
– …Узнав, что была наложницей беса, надо удавиться… из отвращения к себе…
– Все мы наложники беса, ты что, не знала? И я тоже. Перестань.
– Не все… не так…
– Мне даже вколоть в тебя ничего нельзя теперь. Ни напоить. Ничем нельзя оглушить, как рыбу, – ты ведь не одна теперь. Забыла?.. Сколько ей уже, зверюшке твоей?
– Два месяца… Врачи говорят – нельзя беременность при такой депрессии…
– Врачи – дураки. Но депрессия тебе ни к чему – в этом они правы.
– Ты – дурак. Может родиться урод…
– Урод уже родился. Тридцать лет назад. Хуже быть не может.
Митя щелкнул магнитофоном.
– Если тебе все равно, я заведу свое любимое.
– Я ведь не только за себя… Ты же сам знаешь: одна из его жен, пожив с ним, ушла в монастырь. Правда, вернулась через месяц, как и ты, но ведь порыв – был… Другая любила его всю жизнь и сошла с ума. Самая первая его любовь. Теперь совсем седая и сумасшедшая…
– Третья – вышла замуж за австрийского консула. Четвертая – разбила на днях машину и тут же купила новую. Прям – Синяя Борода! В комнату вошел третьим знакомый негромкий голос:
Она вещи собрала, сказала тоненько:
а что ты Тоньку полюбил, так Бог с ней, с Тонькою…
– Пойду чай поставлю. Сегодня у меня даже сахар есть – тебе повезло!
Тебя ж не Тонька завлекла губами мокрыми,
а что у папы у ея топтун под окнами…
Митя сходил на кухню и вернулся.
– Вот – человек. – Митя кивнул на голос. – И мне, честно говоря, не важно, как он там жил. Тоже, кстати, несколько жен было. А важно, что песни его – бывало такое – удерживали на плаву, когда ничего больше не держало. Ничего перед глазами не маячило, «окромя веревки да мыла». А ты с твоей сулемой дурацкой могла бы подумать, хоть на минуточку, так вот, встряхнуть дурной головой и подумать: а может быть, есть люди, которых и его песни держат? Ведь могут же быть такие, а?..
Агни не ответила.
– Ты давай садись поудобнее.
Митя протянул ей руку. Агни пересела с дивана на ковер. Чаепития здесь совершались по-восточному, на полу. Он пристроил ей под спину и локоть по подушке.
Агни потянулась к лежащей, как и все остальное, в пыли, старинной тяжелой Библии. Раскрыла наугад, словно гадая.
«И будете ненавидимы всеми за имя Мое; претерпевший же до конца спасется».
Интересно, если б вдруг оказалось, что произносивший эти слова в свободное от проповедей время лгал, двоедушествовал, распутничал… Мите это было бы тоже не важно, он так же держал бы эту книгу у изголовья?
Держал бы?..
– Ты просто слишком много от него требуешь. Он бард, поэт. А не святой, не гуру.
Еще какой гуру. В его квартире тесно от косяков молодежи, и не слишком молодых, и свежевыпущенных из дурки, и все спрашивают, как жить.
– А с поэта надо требовать не больше, а меньше, чем с обыкновенного человека. Это не только мое мнение. Кажется, Юнг считал, что фраза Пушкина: «И средь детей ничтожных мира, быть может, всех ничтожней он», – научно обоснованна. У поэта не хватает энергии на то, чтобы творить шедевры и оставаться приличным человеком. Одно из двух: творец или благонравный семьянин, совместить то и то невозможно:
Отвези ж ты меня, шеф, в Останкино,
в Останкино, где Титан-кино,
там работает она билетершею,
у дверей стоит, вся замерзшая…
Митя принес чайник и две чашки. Откуда-то у него сохранился старинный фарфор. В чай вместе с заваркой высыпал пахучих трав, и получился пряный, знойный напиток.
Он выключил верхний свет и зажег низко болтающуюся над полом лампочку в бумажном оранжевом абажуре.
Лампочка качалась взад-вперед, полосовала стены мягкими тенями.
На стене напротив виднелись остатки Митиного «иконостаса» – фотографии, вырезки из западных газет и журналов. Соль земли, узники совести. Те, кто сидит сейчас. Те, кто не дожил…
– Я с тобой за компанию тоже только чаем ограничусь. Хотя в заначке кое-что есть… Потерплю ради тебя. А ты пей побольше. Детеныш твой от моего напитка такой кайф словит! Почувствует себя в райском лесу. Он у тебя сейчас кто, в какой стадии? Рыба? Значит, в райском аквариуме…
Что за чудак этот Юнг… Будто всем людям задан одинаковый запас энергии, строгий количественный эталон. Потратил на одно – не хватает на другое. Бред… Впрочем, можно ведь определить поэта и более зловещей фигурой. Такие теории тоже есть. Творить красоту – отцеживать ее из чужой боли. Словно опиум из гибнущих голов мака.
«Удобрить ее – солдатам, одобрить ее – поэтам». Если дополнить эту известную строчку, то поэтам все остальные требуются для удобрения своего мира, вечнородящего светоносного чрева…
От чая Митя размяк. Без того розовые щеки разгорелись. Он расслабил веревку, перехватывающую халат на талии. Вытянул вдоль геометрического узора ковра ноги. Смутился, что босые ступни оказались вблизи чайника.
Фигурой он был похож на Волошина. А когда-то был худющим, как ветвь.
Два года отсидел, оттого что не выдержал, когда гэбисты выламывали руки жене друга.
– Ты удивительно хорошо молчишь. Умница. Молчишь, потому что думаешь мне в унисон, а сказать об этом гордыня не позволяет. Молчи, молчи! Я очень люблю, когда ты такая тихая. Потом, когда выберешься из своего плена, через месяц или через два, взглянешь на него другими, остывшими глазами, и совсем со мной согласишься. Я подожду…
Плен. «Пленительный Колеев». Сочетание красивое и музыкальное. Переливы «е» и «л», ласка для языка… Но только когда она выберется из плена (о, если выберется!) – будет старательно отводить остывшие глаза от всего и всех, на чем хоть немного запечатлелось это существо. Ни думать о нем не будет, ни говорить, ни возвращаться памятью.
– Ты когда крестилась? Кажется, год назад? Еще в стадии грудного младенца… Я помню, я первый год тоже искал во всем мистическое и трансцендентное. Шнурок на кресте мне бесы завязывали немыслимым узором, совпадения всякие случались, указующие персты свыше. Так что это естественно и нормально – что с тобой происходит.
Она ничего не ищет. Всего лишь хочет понять. Понять его невозможно. Где кончается психология, начинается мистика. Откуда этот свет в лице? Песни… Чем он их пишет? Кто их диктует ему?..
Раньше Агни любила Дьявола. Никогда особенно не верила в него, но любила. Такой красивый атрибут юношеского романтизма: цветаевский черт с фигурой дога, несущий ее на руках через реку… большеглазый приятель Лермонтова… ироничный Воланд. Воплощенная печаль и свобода. И призыв Волошина «Полюбите дьявола!» казался ей недостойным его величия. Не нуждается он в любви-жалости. Любовь-восхищение способных постигнуть его, дорасти до него высоких душ – вот это другое дело.
Ну, ладно, Лермонтов умер почти мальчиком, Цветаева всю жизнь не желала взрослеть до конца, но Волошин?.. Как он не почувствовал?!
Сатана тоже оказался оборотнем. Не высокий печальный дух, влюбленный, трагичный, бледно-безличные миазмы падали, внутренняя духота. Сумасшествие или самоубийство.
Митя набил ароматным табаком кальян – фарфоровую антикварную безделушку. Давний подарок Агни. Он долго и трудно раскуривался, но Митя пыхтел, напрягая легкие, чтобы сделать ей приятное.
Дым старательно выписывал тонкие, сиреневые миражи, оплетал паутинными нитями пространство комнаты. Становилось еще уютнее, еще теплее.
«…А молчу я не потому, что думаю в унисон. Страшно трогать словами расползающуюся на глазах ткань дружбы. Ничего нет подлинного в этом мире: все превращается в прах при прикосновении. В раскрашенные декорации. И дружба».
Многолетний, родной, горячий до перехвата дыхания клубок доверия, тоски, алкоголя – расплывшийся хозяин дома в полосатом халате, Митя, бессмертная душа, купающаяся в своем бессмертии, и наплевать ей на Агни, и не разглядеть ей Агни со своей головокружительной высоты.
– Если ты совсем уже засохла от моей болтовни – ты скажи. Пойду наварю кастрюлю картошки в мундире, а ты пока музыку слушай. Тебе теперь много надо есть и спать… А насчет сулемы – ты уж не обижайся – если еще услышу, просто начну выбивать эту идею из твоей головы. Чем-нибудь тяжелым. Я знаю, что теперь тебя бить нельзя. Но по голове можно. Ах, и по голове нельзя?.. А почему? Чревато?.. Тогда придется турецкой камчой. У меня ведь и камча есть…
Агни позвонила Колееву и попросила прийти к ней на разговор.
За месяц, прошедший с ее проклятия, они почти не виделись. Совсем не видеться она не могла, потому что умирала.
Он пришел.
Из-за отсутствия сулемы играть приходилось не так остро.
Кто-то когда-то на Западе написал книгу «Игры, в которые мы играем», ставшую бестселлером, но там были не такие игры. Дети играли с родителями, хозяева с гостями, любовницы с любовниками, – затейливо и нескучно структурировали время…
Колеев пришел.
Агни угощала его горячим глинтвейном с густым букетом пряностей. Сама не пила, ссылаясь на дремлющего внутри младенца. Под тихую музыку и ароматные миазмы напитка она сказала ему то, о чем говорила с Митей, но сухо, спокойно. Объяснила, кто он есть и чего стоят данные ему в уплату за душу песни.
Она задавала вопросы, но риторические, не ожидая ответа.
Можно ли обладать бессмертной душой и свободной волей и быть при этом орудием, ничего не чувствующим, бесстрастным и функциональным, как топор палача? Можно ли быть запрограммированным на зло, неким зомби, но живым зомби? Если б какой-нибудь старец, седобородый старец с голубиной душой, изгнал из него беса, он тут же бы умер, ибо его натура для сатаны – все равно что перчатка для ладони…
Колеев отвечал что-то, но она не вслушивалась, пусты были его слова, и весь он внутри полый.
Ей нужно было довести игру до конца. Чтобы пространство под черепной крышкой не было постоянно напряжено в ожидании его звонка. Чтобы рыдания по нескольку часов в день (бедный младенец!), выворачивающие наизнанку, но душу на волю – не выпускающие! – стихли, не подкрепляемые надеждой когда-нибудь увидеться с ним снова.
(Митя, смешной, боится связываться с ней и с сулемой. Его христианская суть этого не позволяет. Откуда ему знать, что она не способна на убийство. Как и на самоубийство.
А она сама – откуда ей это знать?
Ну, уж она-то знает…)
Она смотрела на него и спокойно отмечала в сознании, что родные, замечательные черты в сочетании со словом «падаль» образуют поистине раздирающее содружество.
А как много чудесных слов умерло: «малыш»… «родной»… «зверюшка»… «чудо»… – умерли или превратились в чудовищ.
Превратились в солому, в словесную бесцветную труху его письма.
Слова о Боге – пена, накипь, высохшая слюна в уголках губ.
Первый раз в жизни Агни жалела, что не обладает экстрасенсорным даром, как некоторые из ее знакомых. Она не могла пристально и тяжело навести на него зрачки, черным, яростным своим полем окунуть в страх, в панику. Она пробовала: поднимала взор, свинцовый, насыщенный, с трудом владея им на весу, – и взор спотыкался, буксовал, тонул в исходящей от него непробиваемой безмятежности.
«Я не хочу, – сказала она, – чтобы такие существа, как ты, жили. Я очень мало могу, но что-то могу. В вине, которое ты выпил, был яд». Она смотрела так просто, с такой откровенной нелюбовью, и двухмесячная болезнь наложила отпечаток на интонацию и лицо, и Колеев поверил. Он погрустнел. «Зря. Хотелось еще много сделать. Как раз сейчас, знаешь, пошли мысли и силы…» «Человечество обойдется». – «…Да и тебе от этого будет плохо». – «Это уже не твоя забота. А теперь уходи. Убирайся! У тебя есть два-три часа в запасе, успеешь попрощаться со своей преданной подругой». Но Колеев не ушел. Выгнать его Агни не могла. Как никогда не могла поднять на него руку: магия его лица была неодолима, мягко отталкивала замахнувшуюся либо задумавшую замахнуться ладонь…
Колеев спросил, что это за яд. Она ответила, что японский. Он опять пожалел ее, так бездумно взвалившую на себя такой груз. Она ответила, что все грехи ее жизни простятся ей за один этот поступок. Он выразил сомнение в этом…
Когда она устала выгонять его, а он понял, что она блефует и никакого яда в вине нет, – они не заметили.
«Вот, ты наговорила мне столько гадостей, а я все равно не сержусь. Слушаю, как дурак. Словно музыку. Я действительно тебя люблю. Никуда мне от тебя не деться. Иди ко мне…»
Когда родился младенец, Митя приволок к ней огромный рюкзак. Он был набит вещами, которые, на его взгляд, можно было отнести к детским: там был и гербарий, и микроскоп, и фаянсовые зверюшки, и настольные игры тридцатилетней давности, хранимые со времен Митиного детства.
Дней через десять он позвонил, справился, много ли орет детеныш, и в числе прочих новостей сообщил, что в одной из последних песен Колеева мелькнуло что-то такое о младенце, всплывшем из неведомых глубин, с лицом инопланетянина.
Агни поинтересовалась, где он эту песню слышал. Митя бесхитростно ответил, что слышал у него дома в числе прочих званых и незваных гостей.
Агни, помедлив, повесила трубку.
На последних силах она добралась до почты и частями отправила рюкзак вещей обратно.
На Митин обиженно-недоуменный звонок опять повесила трубку, окончательно.
* * * * * * *
…Через два месяца после начала их романа Колеев с Агни сбежали к морю.
Было азартно и весело почти не брать с собой денег. Это была идея Агни. Колеев согласился, подзадориваемый ею: а слабо им передвигаться автостопом, спать где придется – под открытым небом, в горах, на пляжах, питаться подножным кормом? Они передвигались автостопом, щедро расплачиваясь за проезд, спали нередко в номерах-люкс с видом на море, а подножный корм без труда находили в гриль-барах и гостеприимных домах местных жителей. Колеев зарабатывал деньги походя, давая вечера в санаториях, на квартирах, просто на улицах, в парках…
Порой, когда они сидели где-нибудь на ступеньках кофейной, разомлевшие от жары, обессилевшие от купаний, живописно оборванные – ни дать ни взять хиппи не первой молодости, – и голод начинал подавать сигналы сквозь блаженную расслабленность, Колеев опрокидывал у колен вверх дном соломенную шляпу и тихонько наигрывал на гитаре, без слов, и шелест текущей мимо толпы исчезал. Как только в шляпе скапливалось шесть-семь монет, Агни бежала к ларьку и возвращалась с бутылками пепси-колы и бутербродами. Колеев откладывал инструмент, плотоядно радуясь, виновато косил в сторону разочарованно расходящихся слушателей…
Деньги текли к ним легко и так же стремительно, грациозно утекали: ужин с новыми друзьями, шашлыки на свежем воздухе, дальние прогулки на арендованных у местных жителей ослах – ради экзотики приходилось терпеть их мелкотрясучую рысь, от которой долго потом ныли ноги и прочие части тела, – огромный букет гладиолусов для хозяйки дома, где их оставляли ночевать (и каждый раз просили пожить подольше)…
Их излюбленной утренней пищей были персики, орехи и мед. Мед продавался на рынке золотыми кусочками сот, завернутых в целлофан. Агни нравилось ходить на рынок вместе, ибо Колееву все продавали дешевле. Но это случалось не часто – обычно он спал до полудня, а то и дольше.
Как и в городе, вокруг него хороводились люди: поклонники, мимолетные спутники, богемные болтуны, зацепившиеся на пляже, в баре, в компании. На пляж они убегали вдвоем, но в море было тесно от голых тел, и Агни просила уйти подальше, на дикие пляжи, где можно зарыться в песок, раскинуть руки, не боясь заехать кому-нибудь по спине, где прозрачная вода еще давала увидеть гальку на дне и волнистые, длиннобородые водоросли. Но Колеев ленился куда-то плестись по жаре, его не раздражали случайные касания в воде либо втиснутые в спину чужие локти в переполненном автобусе. (Впрочем, в автобусах они ездили редко.)
Агни ревновала его к многочисленным, возникающим из ничего друзьям, и ее радовало, что они кочевали с места на место, нигде не задерживаясь подолгу, и все привязанности рвались, не успевая закрепиться. Честно говоря, ей грех было жаловаться: больше всего времени они все равно проводили вдвоем.
У них уже вылепились– ритуалы и стереотипы совместной жизни. К примеру, Агни старалась как можно меньше уделять внимания быту: почти не готовила, редко стирала, объясняя тем, что не хочет приучать его к мысли о возможном супружестве с ней. «Почему?» – удивлялся Колеев. Отшучиваясь, она говорила, что стала бы женой под номером шесть, а ей эта цифра не нравится. «Вот семь или восемь – другое дело, Еще лучше – тринадцать, в этом есть определенная символика. Я подожду, пока ты дотянешь до этих цифр». А если серьезно? Если серьезно, жить вместе они не будут. «Почему? Мы будем жить вместе. Мы уже живем, от этого никуда не деться. Ленивая ты, конечно. Но будет ребенок – это тебя изменит, научишься заботиться не только о себе. А число жен… Конечно, это богатая почва для иронии, но мне хочется наконец остановиться. Очень хочется». – «Мы будем вместе, может быть, всегда будем, но не жить, понимаешь?» – «Не понимаю». Агни огорчалась на непонимание. Все так просто! «Мы и любовниками скоро перестанем быть, мы не для этого встретились, это неправильно, это ошибка. Мы будем вместе, но больше всего мы будем вместе, когда кто-нибудь из нас умрет, Ничего плотского тогда не останется. Тот, кто первый умрет, будет следить оттуда, заботиться, опекать, приходить во сне…» Колеев смеялся. Голос у него был хрипловатый, усмешливый, с легкой картавинкой. «Когда ты несешь такое, я совершенно расслабляюсь и балдею…» – «Ну и балдей дальше!» – Она обиженно вырывалась из его рук. Он ловил ее. «Мы любим друг друга. Без всякой мистики. Земная, человеческая любовь». На слове «любим» Агни, привыкшая отвечать за каждый произнесенный ею звук, запиналась. С педантичностью, противной ей самой, начинала объяснять, что «любовь» для нее очень большое и серьезное понятие. Последний раз она произносила это слово шесть лет назад и вряд ли когда-нибудь произнесет еще…
Вопрос «ты меня любишь?», приводивший к занудливым разъяснениям с ее стороны, Колеев задавал то и дело, но в общем-то совсем не нуждался в ответе. Он не сомневался в ее любви, как в любви всех, когда-либо соприкасавшихся с ним женщин, как в приязни и уважении толпы, крутившейся водоворотом вокруг него. Он задавал вопросы, а ответы слышал лишь те, что хотел, либо отвечал за собеседника сам. «Мы любим друг друга…» Он словно преображал окружающее потребно своей эгоцентрично-светлой натуре, пространство подле него искривлялось, становилось вогнутым, линии улиц, облаков, умов – устремлялись к нему, центру тяжести деформированного мира. Еще он походил на режиссера, пылкого деспота, раздающего роли актерам – приятелям и подругам, детски радующегося, если роль исполнялась с душой, удачно, и игнорирующего тех, кто играл плохо либо пытался доказать, что данная роль не его амплуа. В любой компании он становился апогеем – разговора, обаяния, смеха, – восходил пьяно-лохматым солнцем.
Еще одним ежедневным их ритуалом была прелюдия перед любовной близостью.
– Иди ко мне. – Он расслабленно протягивал руку со своей кровати. Покосившись в его сторону, она отворачивалась.
– Подруга… Иди ко мне.
– Не хочу.
– Хочешь.
– Не-а.
– Хочешь, но боишься признаться, что хочешь.
– Я ничего не боюсь.
– Знакомая фраза! – Он шевелит пальцами, пытаясь дотянуться до ее волос и шеи. – Ты моя радость…
– Я приду, если ты не будешь приставать. И мы просто обнимемся, как братья.
– Или как сестры.
– Сестренка… (мечтательно).
Зацепив ее ладонь своей, он тянет на себя.
– Обещаешь?
– Не буду, не буду.
Вздохнув, нарочито нехотя, она перебирается к нему.
– …Ресницы у тебя стали совсем белые на кончиках. От соли. На месте женщин я бы красил их не в черный, а в белый цвет. Белый-белый. Не могу насмотреться…
Она поднимает с тарелки, стоящей у изголовья, сочащийся, мятый персик. Надкусив, жалуется:
– Персики эти совсем осточертели. Какой-то тошнотворный вечный кайф…
Он мягко отбирает у нее персик… После она недовольно ворчит:
– Я не могу заниматься этим так часто. Да еще днем.
– Тебе разве не хорошо, девочка? Ты же счастлива. Она возмущенно размыкает его руки. Скатывается на пол.
– Сытое, обывательское счастье! Персики, пляж, шашлык, секс два раза в день, светская болтовня под кипарисами, коктейль-бар… Невыносимо! Он смеется.
– Действительно, вынести это сверх человеческих сил… Мне нравится, что каждый раз тебя приходится уламывать, как в первый раз. Вроде должно надоесть, а не надоедает. Я балдею от твоих игр.
– Я не играю. Я искренне.
– Ты искренне намереваешься меня уверить, что равнодушна к сексу?
– Не равнодушно мое тело. Но я и мое тело – не одно и то же.
– Ты игровой человек, не отпирайся. Так же, как и я. Мы очень похожи, и это здорово. И что бы мы с тобой были без игры, игры с безоблачным небом над головой? Когда не от чего защищаться и ничего не страшно…
Она пытается втащить разговор в серьезное русло.
– Обещай мне, что мы выберемся, хотя бы на неделю, в совершенно пустое место. Скалы, море… Ни души кругом. Вдвоем на диком берегу, у дикого моря. Может быть, будет шторм… Никаких пьянок, пустой болтовни, никаких лезущих обниматься с тобой дураков, ничего наносного, тщеславного – все настоящее. Настоящая вода. Настоящее солнце. Настоящие мы с тобой.
– Ладно, поедем. Если тебе так хочется.
– Ты всегда говоришь «ладно», но делаешь по-своему…
В дикое место они так и не выбрались, несмотря на все просьбы Агни. Ни дискомфорта, ни безлюдья – в больших количествах – Колеев не выносил. Напротив, чем больше людей, тем лучше. Он любил наблюдать текущий мимо многоцветный людской поток, расслабясь, не вовлекаясь в него. Взгляд – единственная ноша странника!
«Люблю вглядываться в лица – другие жизни интересуют в каком-то смысле больше, чем собственная, – при всем эгоцентризме… Иногда красивое или одухотворенное лицо как бы перечеркивает все твое существование, все свое делается неинтересным и незначительным – и какая радость тогда не „быть“, но лишь „видеть“!»
Обычно они устраивались ближе к вечеру где-нибудь на ступеньках, на бордюре аллеи, прямо на нагретых за день пешеходных плитах.
Отвлекшись от ярко-однообразной толпы, она рассматривала его в профиль.
– Единственное, что мне в тебе нравится, – это глаз. Правый. Ресницы тонкие, как паучьи ножки, золотистые… Я бы хотела вынуть его и заспиртовать. Носить на груди в прозрачной ладанке. Глаз любимого человека – защита от дурных сил.
– Ты моя милая…
– Еще у тебя красивые руки. Сюрреалистические: длинные, худые, с выпирающим барельефом вен. Похожие на синие инопланетные деревья,
– В молодости я комплексовал из-за этих вен. А еще у меня нет затылка, знаешь? Тоже комплексовал. Вот пощупай.
Она проводила рукой.
– Правда…
– Хорошо, что волосы густые, незаметно.
– А к чему это?
– Не знаю.
Оторвав глаза от него, она поворачивается во внешний мир.
– Смотри! Как тебе эта дама?
– Какая?
– В малиновом кимоно.
– Ступни тяжеловаты. Сколько ни смотрю, все больше убеждаюсь, что прав был Пушкин. Насчет женских ног.
Она вытягивает ступню в легкой веревочной босоножке.
– А у меня вполне ничего… И лодыжка узкая. Он ласково похлопывает ее по колену.
– …А по-моему, симпатичная девушка. Может, закадришь ее?
– ?
– Или другую какую-нибудь. Я в сторону отойду, не буду мешать.
– Ты к чему это?
– Я вполне искренне. Давай я выберу тебе самую симпатичную.
– Чтобы ты меня зарезала потом – с твоей бешеной ревностью?
– Ты ошибаешься – я абсолютно не ревнива.
– В этом я уже успел убедиться.
– Да нет же! Я, наоборот, горда за тебя буду. Как за собрата. Да и мне полегче будет. – Она потупляет глаза. – Не будешь кадрить?
Он смеется.
– Стоит только представить, как это выглядело бы на деле! Обезьяна ты. Все бы тебе играть.
– И ничего дикого в моем предложении нет. До сих пор не можешь понять, что у нас с тобой не роман.
– Интересно?..
– Вспомни, с чего у нас началось. Кто свел меня с тобой? То-то! Мы не любовники, не возлюбленные, а… другое совсем. Скажем, две обезьяны, лезущие вверх. Но по разным лианам.
– Не любовники, говоришь?
– Убери свои руки, к бесу!.. Лезут лицом к лицу. Смотрят друг на друга. Им незачем бороться, меряться силой и ловкостью… Но и в объятиях они не сольются. Лезут. И если одна устанет, другая придержит ее за локоть. И если одна обернется вниз и похолодеет от страха, другая повернет ее голову за подбородок, чтобы смотрела в лицо. Не страшно… Да отстань ты от меня, в конце концов!
– Когда ты так трепешься, я забываюсь совсем…
Перед сном, выпроводив последних гостей, они сочиняли вдвоем пьесу.








