412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александра Созонова » Если ты есть » Текст книги (страница 8)
Если ты есть
  • Текст добавлен: 8 сентября 2016, 23:17

Текст книги "Если ты есть"


Автор книги: Александра Созонова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 12 страниц)

Шутки шутками, но частые разговоры на медвежью тему (оказывается, если идут двое, мужчина и женщина, медведь всегда выберет женщину; оказывается, встретиться с самцом во время гона для женщины – верная гибель, и проч.) привели к тому, что, совершая свои излюбленные одиночные прогулки, Агни не решалась теперь отойти от лагеря дальше чем на полкилометра и дергалась от каждого шороха в кустах. Она жаловалась Алферову на свою беззащитность и хрупкость перед лицом разъяренного зверя и выпрашивала пистолет, но пистолет он не дал, правда, обещал ракетницу. Из нее тоже можно убить, если выстрелить с близкого расстояния и прямо в морду. Правда, ракета летит по дуге, и в морду ни за что не попасть…

Но если не помнить о медведях, тайга – чудо. Нежно-зеленые цветы рододендрона, непролазные плети ветвей, вечная мерзлота, вода, во много раз злее льда – рука, опущенная по локоть в ручей, не выдерживает дольше секунды…

Жестокое чудо, избивающее в кровь ноги, рвущее штормовку, холодное, резкое.

В первые дни Агни уставала так, что к концу маршрута теряла способность стоять: или брести вперед, или свалиться. Теряла способность речи – поддерживать разговор со спутником могла лишь нечленораздельным мычанием, дающим понять, что еще слышит, еще жива. Потом стало легче. Возвращаясь с работы, она стаскивала прибор, штормовку, кеды и ковыляла босиком к ручью. Впереди был вечер и ожидание Алферова. Даже если он не приедет сегодня, думать о нем, и ждать его, и бродить по сопкам с тяжелым металлическим ящиком на шее – блаженство и жизнь истинная.

Ближайших к лагерю и самых знакомых сопок было три. У каждой имя: Верблюд, Золотой, Колтыкон. У каждой своя портретная характерность: горбоносая или плосколицая, с буйной шевелюрой кедрача по самую макушку или лысиной гольцов… Все три красивы, высокомерны и родные к тому же – на каждую Агни взбиралась, высунув язык, со своим прибором, с каждой обозревала шерстисто-зеленую, волнистую, раскинувшуюся на полсвета Якутию.

Любовь – вовсе не иррациональный и непостижимый феномен. Любимый человек есть тот, которого мучительно недоставало душе и телу всю предыдущую, до встречи с ним, жизнь. (Любить могут лишь половинки. Целые, самодостаточные, не любят – потребляют чужие души. Или наблюдают их.) Каждое его слово, движение, гримаска, изгиб натуры не встречают протеста в душе, а наоборот, принимаются восторженно, жадно, как позарез нужное, насущно необходимое. Как молоко новорожденному…

Агни здорово недоставало всю ее двадцатичетырехлетнюю жизнь этих светлых алферовских ресниц, рыжеватых усов, драпирующих добрую усмешку, интонации его, доверчивой и грустно-нежной, теплых рук, слез.

Любовь – отпечаток. Очень прочный, нестираемый. Вытравить который из души можно только с самой душой.

Если б Агни стала рассказывать о нем – не смогла бы остановиться. Говорила бы долго, бережно и бесконечно.

Они оба любили зверей. До Якутии оставалось несколько пустых месяцев, и Агни устроилась работать в зоопарк. Ей хотелось, чтобы Алферов засмеялся и обрадовался, узнав, что она будет возиться с самыми разными зверями, будет водить его к ним с черного хода, знакомить.

У них были свои любимцы.

Винторогий козел. Рога, как два штопора, сухой стук раздвоенных копытцев, желтые глаза с горизонтальными зрачками. Взгляд спокойный. Прозрачно-отстраненный, как голые вершины гор, на которых они живут. Рядом с ним становилось стыдно за свою суетность.

Ослы. Их все время хотелось гладить, ласкать, целовать заросшую морду. «Из-за решетки на свободу, где люди ходят и снуют, осел протягивает морду, куда целуют и плюют. Скотины глупая мордаха так просит ласки и тепла, что щеки толстые набрякли и, будто валенки, висят…»

Пара пушистых снежных барсов. Они все делали красиво. Красиво спали, красиво ели, красиво обнимались. Им было удобно обниматься: мягкая шерсть, расслабленные позы, широкие лапы, нежность…

Кенгуру. Самочки с мелко дрожащими передними лапами напоминали чем-то напуганных домашних хозяек.

Свинохвостые макаки. Сначала они не слишком привечали обезьян: прыжки, ужимки, избыток эротики, тяжеленные мозоли на заду… Но однажды пара этих «пародий на человека» поразила их. Две небольшие обезьянки сидели на полке перед решеткой, рядышком, положив головы на плечи друг друга. Сидели неподвижно – не искали насекомых, не строили гримас посетителям, не клянчили еду. Отрешились от всего, словно было на белом свете только их двое. И покой, и нежность, и вечность исходили от них… («Единение душ в классическом виде, – вздохнула Агни. – Нам бы так…»)

Он был раним и печален. С Агни – печальнее, чем без нее. Потому что любить ее было больно.

Его боль передавалась ей. Билась внутри, приживалась, как своя. «Отчего хочется умереть, когда очень-очень хорошо? – спросил Алферов. Они лежали в кузове его „уазика“. Шелестела ночная тайга. Лагерь спал. И рабочие, и ИТР, и собаки… – Сейчас мне хочется умереть».

Его идеалом была девушка Грина. «Как бы я хотел, чтобы ты была похожа на девушку Грина…» В его устах смешное слово «идеал» не казалось ни выспренностью, ни глупостью. «Да и я бы хотела», – отозвалась Агни слегка растерянно. Она прикинула про себя, что стало бы с девушкой Грина, случись с ней все то, что происходило в ее жизни. И, даже если просто перенести девушку Грина в реальный сегодняшний мир, в нашу удивительную страну, неужели она сохранит себя? Или изменится, или сойдет с ума.

В сентябре на Якутию опустилась зима. Сопки стояли покрытые рыжей шкурой из неопавших лиственниц, похожей на потертый бобровый мех. Ноги на маршруте замерзали в резиновых сапогах, и Агни радовалась, если с утра ее не посылали в тайгу, а давали что-нибудь на дом. Чем ползти по влажным камням и корягам с надоевшим прибором в руках, намного блаженней сидеть в тепле и чертить, выписывая тушью профили залежей никелей и вольфрама. В пятый раз согревая чай. Под шелест снегопада о брезент палатки.

Алферов уехал в длительную командировку. Но одиночество ее не тяготило. Наоборот. Покой и умиротворение, снизошедшие на природу, захватили и ее. Особенно в сумерки, в снегопад, когда, выйдя из палатки, замираешь от сиреневой мягкой нереальности и тишины. Когда пишешь по вечерам, и свеча выхватывает кусок смолистого, свежеоструганного стола и банку с желтыми ветвями лиственниц и зеленью кедра… Когда подвывает печка, журчит иностранными голосами транзистор, гулко капают капли с рваной брезентовой крыши… И Алферов существует в мире. Не так уж далеко от нее.

Правда, печка – ненасытный, прожорливый зверь – непрерывно требовала корма. То и дело нужно было выходить на мороз и колоть тонкие сосновые палки. И закрывать толем рваные дыры в крыше. И пробивать сапогом тонкий лед ручья, чтобы набрать в чайник воды…

Когда однажды вечером зашел начальник отряда и объявил, что полевой сезон для нее окончен, Агни расстроилась. До боли грустно сматывать вещи, закручивать и запихивать в чехол спальник, покидать свой дом – с печкой и нарами, со снегопадом и лесом, стоящий у всех на отшибе, дырявый, обжитый, родной… с дорогой под окном, по которой шелестела шинами машина Алферова.

Когда он брал гитару и пел – а делал он это не часто, так как песня значила для него очень много, – когда он пел, Агни начинала прощать и любить всех людей, когда-либо причинявших ей зло. Песня – она лучше музыки, стиха, книги, – она лучше всего на свете после самой души человеческой. Алферовской души.

 
Если б мог я иметь двадцать жизней подряд,
я бы летчиком стал, это знаю я точно…
 
 
Мне звезда упала на ладошку,
я ее спросил: откуда ты?..
 
 
И я шепчу: прости, Виталий Палыч,
прости мне, что я выжил, дорогой…
 

Он пел про себя. Из всего геологическо-альпинистского вороха он выбирал только те песни, которые были про него.

Самые щемящие, самые прекрасные и грустные песни были безымянные. Лагерные.

 
А когда ветры зимние с гор подуют,
и от стужи последней ты свой выронишь лом,
это значит, навек твою башку седую
осенит вдохновение лебединым крылом…
 
 
…перелетные ангелы летят на север…
 

Геологи – лучшее из людских племен. Потому Алферов и не мог быть никем иным, как геологом.

Они бродят по полгода по свободной, не взнузданной еще земле. По юным холмам и долам – не изуродованным еще поселками и городами, не отравленным, не состарившимся, не избитым до полусмерти… По сыпучим пескам. По хрустальной воде.

Их почти не тревожит политика: государство ничем не напоминает о себе в тайге, и они забывают его, не думают.

Среди них редко встречаются отъявленные подлецы..

Полевой сезон кончился, почти все ребята-геофизики уехали. Алферов как начальник оставался дольше всех, писал отчет. Агни помогала по мере сил: считала, чертила графики. Они жили там же, где работали, в помещении геофизической партии, домике из трех комнат, заваленных приборами и ящиками с образцами. Агни немного сердилась, когда приятель его и помощник засиживался у них до позднего вечера, играя в «балду» и «эрудита», распивая чаи и не спеша к себе в общежитие. Хотя – смиряла она себя – его ведь можно понять: в общежитии совсем нет Алферова…

Они обсуждали, как будут жить в городе, как обставят комнату. Покупали коврики из пушистых шкур якутской лошади (шерсть у нее, как у волка или лисы, с густым подшерстком), прикидывали, как будут они смотреться на полу их будущего жилья…

Это было блаженство. Но оно тасовалось со все большей и большей печалью.

В одну из ночей, когда ему не спалось, Алферов прочел ее дневник, небрежно оставленный на столе. Наутро Агни заметила, что он отводит глаза и часто курит.

Это было естественно, что он прочел: раз они вместе отныне, он должен знать ее всю. Агни сама не раз собиралась дать ему свой дневник, Но она хотела читать его с ним вместе! – с комментариями, с пропусками. Как ей теперь объяснить, что дневник, даже самый искренний, стороннему читателю все равно врет! И чем искренней, тем больше врет. Ведь в ней, в ее черепной коробке, как в каждом человеке, заключена дюжина людей. Или две дюжины. В дневнике она дает выговориться всем, выпускает на волю всех: добрых, злых, страстных, ехидных, загнанных в подсознание… Получается жуткая разноголосица. А кто главный в этом хоре, чей голос решающий, кто царь и бог, знает только она сама. А Алферов – Господи! – он не может этого знать.

Каково же было ему читать подобные ее сентенции:

«…Бывший любовник – не друг, но и не чужой человек. Можно относиться к нему по-разному, с благодарностью, либо со светлым цинизмом: смотреть, как на высохшую кожуру от съеденного плода, как на затейливый сувенир в память о ярком путешествии, как на прочитанную книгу в глянцевой обложке, увлекательную лишь при первом чтении. Как на оставившую тебя тяжкую болезнь, наконец. Но при всем этом – он свой человек, пусть сто лет назад оставленный тобою, – одна из звезд на твоем небосклоне. Одна из маленьких вселенных, прирученных когда-то твоей рукой…»

«…Что такое чувственность? Для меня это понятие не существует. Точнее, оно играет в моей жизни мизерную роль. А то, что для окружающих выглядит проявлением этой подспудной силы, я называю иным: чудом превращения чужого человека в своего. Вот бродит сам по себе чужой человек, которого можно лишь приветствовать и обнимать взглядом. А потом происходит короткое чудо сближения, и человек этот – свободный, непостижимый зверь – становится твоим. Теперь можно протянуть руку и ласково потрепать его по затылку. Можно обнять и согреться на холодном рассвете. Можно навесить ему на ум и на душу все свои невзгоды и надежды. Наконец, можно поцеловать его в ладонь и вздохнуть: „Хорошо, что ты есть. Без тебя было бы так пусто…“ Правда, помимо чуда „превращения чужого человека в своего“ есть чудо не меньшее: смотреть, как бродит по земле, смеется и пьет жизнь существо неприрученное. Свободное, шальное и прекрасное, как невзнузданный конь…»

«…Это мой сад, мой ад. Это стенки моего „я“ (после перечня всех бывших возлюбленных). Не обезьянки на мачтах моего корабля – мои песни. Ты спрашиваешь, сколько у меня было мужчин? Ни одного. То были не мужчины. Всё что угодно: дети, звери, цветы, вулканы, музыка… но не мужчины…»

Как объяснить ему разницу между многоцветным, поверхностным брожением ее натуры, привязчивой, «поэтичной», дурной, – и любовью?

Как объяснить, как выстрелить пулей сердца, чтобы он поверил?!

В этом же дневнике она писала не раз, что с уходом Алферова уйдет жизнь, что никого не встречала и не встретит лучше. Но другие ее фразы звучали для него громче. Оглушительно громко.

Агни напилась от тоски на чьем-то дне рождения.

Она куролесила по всему общежитию, прощалась со всеми, признавалась в любви девочкам из ее партии, требовала еще водки… «А потом душа твоя захотела добра, – рассказывал ей наутро Алферов. – Тебя потянуло к детям. Ты долго играла с ними и возилась». – «Не может быть! Я ни разу в жизни не играла с детьми. Я их боюсь». – «Ты долго играла и смеялась с ними, выдумывала все новые развлечения…» – «Неужели они играли с пьяной вдрызг женщиной? И родители их меня не прогнали?» – «Нет. А я стоял в стороне, а потом не выдержал и стал их переманивать. Правда, нечестным способом: стал их подбрасывать к потолку». – «А я?» – «А ты увидела и тоже попыталась подбрасывать, но ты их могла уронить. И я тебя насильно увел».

Ревнивыми были оба. Может, Алферов самую чуточку меньше. В отличие от нее, он таил это в себе. Лишь на лице его, беззащитном, открытом, все проступало отчетливо.

Агни взахлеб рассказывала ему о своей дружбе с бичами – новой для нее, потрясающе интересной породой людей! Они учили ее говорить «по фене». «Кишки» – значит, одежда, «черт» – хороший парень, «пушистая ты какая» – то же самое, что «раскатать губу»… Больше всего ей понравилось выражение «взгреть». Значит, сделать что-то хорошее. Товарищи по зоне взгревают друг друга куревом, травкой, чифирем. Взгреть, согреть, теплота… – словно люди друг для друга – маленькие костры. Танцующий огонь в непроглядной ночи, и нет иного смысла у жизненной дороги, чем греться у костров и греть других. И нет иного способа забыть о бессмысленности пути, о тьме в начале и конце его, чем, глядя на огонь, на завораживающий его танец…

Агни завораживалась людским огнем непрестанно. Вечный неутолимый голод по людям – разнопородным, своекровным, разным, – голод по игре, флирту, судьбам, отношениям – в условиях экспедиции возрос во много раз.

С бичами и бывшими уголовниками дружить не так уж и просто, – жаловалась она Алферову. К примеру, когда они, опухшие и покачивающиеся после вчерашнего праздника, стучатся к ней: «Дай три рубля, а не то умрем». И приходится давать, потому что могут и вправду умереть, это не гипербола, слишком близко подползают они к самому краешку… Или забираются к ней в палатку, когда она на работе, и залпом приканчивают маленький, жалкий флакон духов.

А как трудно говорить с ними «за жизнь»… Угнетает ощущение жалости и бессилия помочь. Не надо гробить себя, жрать всякую гадость, колоться, подыхать молодыми, – убеждает она. «А на фиг она, жизнь? Зачем ее беречь?» Резонный вопрос, верно? Зачем? Мучительно и прилежно пытается она придумать, зачем может пригодиться их жизнь, чему посвятить себя, чем заинтересоваться и задержаться в этом малорадостном, абсурдном существовании – работа? любовь? отцовские радости?.. Но – получается неубедительно. И стыдно от их снисходительного, усмешливого молчания.

А еще этот народ то и дело разыгрывает ее. По любому поводу. Агни потрясающе легко разыграть, ей говорили, что даже неинтересно – с такой легкостью она всему верит. И чем фантастичней розыгрыш, тем охотнее верит. Очевидно, жаждет от этого мира – с распахнутым, как у ребенка, ртом – яркого, неожиданного, острого, страстного – и оттого попадается на любую удочку…

Но, конечно, труднее всего и печальнее всего то, что отношения братьев и сестер не могут, как правило, их удовлетворить. Будь проклята природа, так четко разделившая всех на самцов и самок! Существует лишь один человек в мире, с которым ты можешь спать, но приязнь, теплоту, нежность можно испытывать сразу ко многим. Отчего же эти многие начинают требовать того, что можно только с одним? Если б к ней, Агни, кто-нибудь относился как к сестре, как бы она любила этого человека, как была бы благодарна ему… У нее никогда не было братьев и сестер. И отца, фактически, не было. Братство – великая вещь. Она с детства любила всякие смешные трогательные обряды: братание кровью, обмен одеждой, талисманами – чтобы хранили и грели… Вот и с Алферовым они породнились в самом начале романа – по ее инициативе процарапали руки огромным его ножом с ручкой из оленьего рога и смешали кровь. «Это на всю жизнь».

В одну из ночей, очень нежных ночей, когда Алферов говорил об их будущем ребенке, Агни сказала зачем-то, что изменила ему. Один раз, вскоре после знакомства.

Невероятно, но вспомнила, привела это как довод о силе ее любви. Тогда, весной, когда она таскала тележки с навозом, общалась с ослами и муравьедами, они нередко ссорились, узнавая друг друга. Даже не ссорились: Алферову становилось больно с ней, и он уходил. Казалось, что навсегда. В один из его уходов, когда казалось, что навсегда, и ясно уже было, что жить без него не имеет смысла, подвернулся прежний возлюбленный, и она обрадовалась плечу, к которому можно прижаться и выплакаться.

Никогда прежде Агни не видела, чтобы так останавливалась жизнь в лице. «Скажи, что ты пошутила! Скажи, что этого не было?!» Она помертвела внутренне следом за ним, но перевела дыхание и упрямо сказала: «Это было». Она набрала воздуху, чтобы объяснить ему, что физическая измена – не измена, потому что она думала о нем и жила им, то была лишь мизерная плата за поддержку, за живое участие, а вот то, что он ушел, оставив ее в таком состоянии, это… Но его уже не было возле нее.

Он пропал.

Ей сказали только на следующий день.

Он пытался повеситься в сарае, где хранились лодочные моторы и весла. Его вовремя вытащили. Для жизни ничего страшного нет, но что-то нарушилось с шейными позвонками.

Больница была на другом краю поселка. Агни взяла такси. Шофер, молодой парень со светлыми усиками, беспечно насвистывал. Она попросила его ехать побыстрее. Он кивнул, соглашаясь. Нажал на газ. Но потом повел себя странно. Перестал свистеть. Притормозил. И медленно врезался, даже не врезался – прикоснулся к бамперу стоящей посреди дороги машины с поднятым капотом. «Всё, приехали», – сказал, улыбаясь. «Как – приехали?» – «Вылезайте, дальше не поедем». Агни вылезла из машины и оставшийся путь шла пешком. Через пару лет она вспомнила паренька-шофера и его странный наезд. Неужели ужас, в который она была погружена, явственно исходил от нее, заполнял маленькое пространство автомобиля, и шофер сымитировал наезд, лишь бы не везти ее дальше, не дышать с ней одним воздухом?..

В больницу ее не пустили. Напрасно она дежурила в вестибюле обшарпанного, беленого одноэтажного домика. Ее не пускали, потому что он не хотел ее видеть.

Его друзья купили ей билет в родной город. Она разорвала его в их присутствии. Продолжала сторожить у больницы. С ней почти никто не разговаривал.

В конце концов Алферов улетел с остатками своей партии прямо из больницы домой. Она так и не видела его. Друзья, по его просьбе, сделали так, что они не встретились.

Она позвонила ему в городе. Спросила, что с его позвонками, сможет ли он ходить и работать, как прежде? Спросила, может ли она его видеть, хотя бы издали, хотя бы раз в год? Он сказал только одну фразу: «Я хочу все поскорее забыть».

* * * * * * * *

…С закрытыми глазами лицо младенца теряло таинственность, мистическую отрешенность. Когда он спал – спало в нем все. Все… Не было уже неуклюжего астрального посланца, пытающегося выговорить, предречь, – только бледная, закованная в сон, хранящая себя крепко-крепко, бережно, завязь протоплазмы.

Агни осторожно поднялась с гамака, перенесла его в дом; прохладный, сыроватый, уложила в угол кровати. Закрепила над лицом кусок марли от комаров и мух.

Если б можно было найти подобную этой марле завесу от памяти…

И спать, спать, спать – так же крепко, так же бездумно, безбольно, бесчувственно, – как младенец. Только гораздо дольше, чем он. Долго-долго. Всегда.

* * *
Сказка о пижонах

– В этом есть торжество, лихость, радость и наглость, – сказал молодой турист, наблюдая, как смуглые юноши бросаются с тридцатиметровой скалы в море.

Их впалые животы, пролетая по касательной солнца, вспыхивали коротким блеском.

– И им ведь никто не платит за это, – заметил второй, наводя бинокль на гибкие тела, балансирующие на перекинутом через пропасть канате.

– А ведь если они сорвутся, что промелькнет в их мозгу за полсекунды до смерти? «Ради чего? Зачем?» – сказал третий, опустив глаза в землю и чертя на песке палкой. У него были слабые нервы, и он не мог смотреть на такое.

– Пижоны, – коротко бросил четвертый. Добавил: – Лишь бы выделиться. Любым способом. Даже таким. – Он кивнул на бледного человека, выстрелившего себе под лопатку и наблюдающего, как пузырится кровь на входе и выходе сквозной раны,

– Он скоро умрет, – сказал первый, – но зато ветер свистит в его теле. Он словно нанизан на прохладную и легкую шпагу ветра.

– И шпагу боли, – добавил второй.

– И когда, о Господи, переведется племя этих головорезов, самоубийц, позеров? – прокричал третий, размазывая по лицу слабые слезы.

– Пижоны, – пробурчал четвертый, брезгливо наблюдая, как смеются те, у кого пуля пролетела над самой головой, вырвав клок волос или зацепив кончик уха.

И как еще сильнее смеются получившие пулю точно в цель – в грудь или голову. И делают вид, что давно ее ждали, кривясь будто бы от боли, а на самом деле – иронично и ласково.

– В этом есть торжество, лихость, радость и наглость, – проговорил первый настойчиво и стряхнул с ботинка налипшие крошки пыли.

– Но ведь они мало живут, – сказал второй слегка удивленно.

* * *

«Кстати, – думала Агни, – что оно есть такое – это святое вдохновение? Размножение духа?.. Инстинкт размножения духа (если можно его обозвать так) – подспудная, крепкая сила – заставляет писать, мучиться, нервно грызть карандаш, рассыпать семена души своей как можно дальше по свету… И они скачут – рассказы, стихи, сказки, – духовные детишки, гармоничные и кособокие, любимые и проходные, разбегаются, разлетаются во все стороны, множась и множась, заселяя собой мир…»

Впрочем, «множась» и «заселяя», – это не про нее. Кто знает ее стихи? Несколько человек из литобъединения, да пара друзей, да бывший муж.

«Духовные дети… Дети? Значит, я им мать, я их вынашиваю, а отец кто? Отцов – неисчислимое множество: будоражащие, грубые запахи весны, удар под вздох, „Пинк Флойд“ под закрытыми веками, белизна одиночества, ссора с родителями… Но главное, главное, конечно, – расцвеченное рабство романов, „любвей“, их болимая адская музыка…»

Огромная квадратная комната в сизом сигаретном дыму, кожаных креслах, картинах и канделябрах. Хозяйка дома – художница в шелковом халате с иероглифом на спине, неторопливо фланирует от одной группки гостей к другой.

На стене и дверях много мужских портретов. Маслом, карандашом, пастелью – серьезные и смешные. Она говорила, что, влюбившись в кого-то, тут же принимается его рисовать. А иногда – сначала рисует, а после по этому признаку определяет, что влюблена. В числе прочих портрет Валеры, ласковая карикатура: голая, по-турецки скорченная фигура с лицом блаженным и удивленно-бессмысленным. И между большим и указательным пальцами ноги произрастает ромашка.

Прямо на ковре, опершись спиной о чьи-то ноги, сидит сутулая девушка. Очень коротко стриженная. Ножкой бокала чертит концентрические круги, Волосы она пожертвовала подруге, хозяйке дома. Ею была обещана прекрасная картина: завеса настоящих волос на холсте, а под ними – одухотворенное женское лицо…

– …Из тех, кто меня не любит, я делаю игрушки, – сказала девушка с густой жесткой копной на голове. Она расстегнула две верхние пуговицы джинсового комбинезона и поменяла скрещенные одна на другой ноги.

– А кто тебя не любит? – безучастно-вежливо откликнулся сидящий рядом – непрестанно помаргивающий, белобрысый.

Девушка кивнула на длинного бородача в кожаной куртке.

– Раз он танцует с… этой. И теперь он, знаешь, кто? Веселая желтая такая обезьянка на ниточке. Из тех, что вешают над ветровым стеклом.

Сосед надул щеки и оценивающе осмотрел сомнамбулически плывущего в танце мужчину.

– Томно они танцуют, правда? – спросила девушка. – Томно, развязно и… ласково.

– Ты бы хотела, чтобы они танцевали сурово?

– Я бы хотела… – она прищурилась, размышляя. – Действительно, чего бы я хотела? Наверное, чтобы он развинтился окончательно, распался по всем своим шарнирам и винтикам. А она чтобы подбирала их с полу, роняя, не в силах собрать…

Агни сидела на диване между моргающим белобрысым и оживленно спорящими молодыми людьми. Поглаживала ладонью стакан с сухим вином. Она не умела вовлекаться в незнакомую компанию и всюду, где собиралось больше трех человек, оставалась сторонним наблюдателем, чужой. Неслышной девушкой с угрюмым взглядом, потягивающей маленькими глотками вино,

Можно было наблюдать за всеми. А можно, наоборот, отключиться. Раствориться. Для этого нужно выпить побольше…

«…Расту, проникаю, всеохватываю, мне уже себя не видно… Освобождение от груза своего „я“ – парящая легкость и всеведение… Обязательно надо записать. Впрочем, что-то подобное уже написано. Сто раз написано. И что за странная напасть – эти духовные дети! Он мой, мой ребенок, есть тьма доказательств, что я его выносила, но кто-то до меня уже родил похожего – и все. Мой, выношенный, не нужен и как бы не существует».

Худой, неврастеничного вида юноша, забившись в угол дивана, противостоял религиозному натиску собеседника. «Нет, нет, – смущенно, но стойко сопротивлялся он, – я не могу представить себя сотворенным кем-то. Не могу допустить, чтобы какое-то существо в масштабах мироздания было больше и выше меня. Никого нет и не может быть выше. Это гордость разумного существа». – «Это гордыня, – понимающе кивал собеседник, сочувственно обкусывая заусенцы. – Ты в когтях дьявола».

– По одному из древних дикарских верований, – значительно произнесла девушка с копной жестких волос, погладив по виску своего соседа, – блеск звезды, в которую переселяется душа после смерти, состоит из блеска глаз съеденных за жизнь людей…

Валера, покачиваясь в такт музыке, добрался до стола и сооружал себе многоярусный бутерброд из всего, что там было: шпротин, яичницы, селедки, сыра «чеддер»… Сооружение рушилось, ломти соскальзывали на скатерть. Он подмигнул ей.

Валера был детский писатель. Крохотные сказки на полстранички: «О жабе, которая смеялась», «О древоточцах», «О рыбьем жире», рассказы, очерки из пионерской жизни… До знакомства с ним Агни сказок не писала, только стихи.

Когда собственных «сказок» набралась целая горстка, Агни показала их Валере. Валера похвалил, даже вспомнил какой-то японский термин, которым можно их обозначить, но тут же забыл об этом и никогда больше к вопросу о ее творчестве не возвращался. Агни обиделась. При случае она вспомнила ему историю с Ахматовой и Гумилевым. Они еще были женаты, и Ахматова только-только стала приобретать известность как поэтесса. Когда кто-нибудь хвалил Гумилеву стихи жены, он с ледяной вежливостью благодарил и добавлял: «О да, моя жена и по канве прекрасно вышивает». Валера обиделся и сказал, что дело не в этом, что просто ему никак не везет на женщин, которые бы понимали, что быть подругой поэта – настоящей подругой! – само по себе очень немало и весьма достойно (видимо, случай Булгакова и Елены Сергеевны – редкое, счастливое исключение), – а все стремятся самовыразиться, нацарапать на стеклах вечности пусть хиленькое, но свое. Агни обиделась еще раз: «Я согласна быть подругой поэта, но Поэта! – с большой буквы», – после чего они не встречались с полмесяца.

* * *
Сказка о смысле

Бог создал людей и много всякого прочего помимо них.

Людей он одарил способностью, подобно ему, создавать.

Люди, от нечего делать, придумали много забавных, красивых, вредных и острых игрушек.

Любимая их игрушка называлась «смысл». Они носились с ней всегда и всюду и жить без нее не могли.

Если они случайно теряли ее, принимались верещать и метаться и успокаивались, только когда «смысл» находился.

Бог глядел на все это снисходительно, прищуренным, теплым глазом. Он продолжал улыбаться, даже когда игрушкой по имени «смысл» люди тыкали, словно огромной указкой, в небо или размахивали взад-вперед, разгоняя облака, и торжествующе кричали: «Там никого нет!!!»

Они так радовались и кричали, что чувствовали себя как маленькие сильные боги.

А тех, кто не играл в эту игрушку, кто сидел в уголке, трепетал и молился, Бог вообще не уважал.

Он не любил робких, а любил веселых и наглых.

* * *

– Кем бы я ощутил себя в жизненном бульоне? – переспросил Валера. Его окружало три-четыре человека. Его всегда кто-то окружал. Или он прилеплялся к кому-то. – Ну, на мясо я не претендую. Пожалуй, пряности. Придающие всему терпкость и остроту…

Агни прикинула, что бы она ответила на подобный вопрос. Камушек! Такой маленький камушек в кипящем бульоне. Не разваривающийся, несъедобный. Грозящий сломать зуб! Ответ был хороший, но ее никто не спросил, и он вхолостую протанцовывал в голове.

Камушек не желал вариться в хмельном бульоне вечеринки, и уделом его было молчание.

Валеру зацепила за рукав отточенным маникюром очень высокая особа с открытой спиной и плечами. Агни прислушалась: ворох слов в непонятных, диковинных сцеплениях между собой. Одна строчка вырвалась из всех, задержалась в сознании: «Стою столбом, пуская пыль в глаза…» Графоманка? А может, у человека свой, непонятный для окружающих язык, личностный, своекровный?..

Валера слушал, ласково соучаствуя лицом.

Он был совсем чужой, Валера. Похожий на симпатичную голубую, с теплым климатом и экзотическими травами и цветами, чужую плакетку.

Он говорил, что ребенок – лучший вариант человека.

Он говорил, что всех женщин, бывших и будущих, любит, как одну. И что женщина – не человек, не единица, не целое, – а стихия. Подобная стихии воды или воздуха.

Он остерегался рассказывать ей сюжеты ненапечатанных сказок и повестей, ибо не раз приятели-литераторы крали у него образы. «Удачно найденный символ-образ – это больше, чем мысль».

Он дружил с лесбиянками. «Очень красиво у них это все получается – нежные, гибкие тела, тонко чувствующие малейший нюанс партнера».

Любил проституток. «Отличные товарищи, между прочим. Простые, открытые, щедрые».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю