Текст книги "На перепутье"
Автор книги: Александра Йорк
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 26 страниц)
Валери Чарлез. «Чаз». Одна из самых популярных девушек в школе и, безусловно, самая ослепительная: длинные темные волосы, сильное, спортивное тело и огромные фиалковые глаза, обрамленные такими густыми и длинными ресницами, что они казались ненатуральными.
Леон в шестнадцать тоже был ничего себе, хорошенький, черты его лица еще не обрели мужественности, зато тело выросло на шесть дюймов за тот год и налилось мужской силой не по возрасту. Его впервые начали замечать девушки. Он наслаждался их вниманием, но все равно был поражен, когда на субботних играх с мячом к нему подошла Валери. На ней были обтягивающие белые шорты и еще более обтягивающая красная маечка.
– Мои груди сойдут? – спросила она, широко распахнув глаза.
Леон облокотился на биту, чтобы не упасть, и смотрел прямо в ее дразнящие глаза, ожидая, что она еще скажет. На ее грудь он смотреть отказывался.
– Я видела «Весенний цветок» на художественной выставке в прошлом году. Она была хорошенькая, но самое хорошее в ней прикрыто этой тряпкой. Как насчет того, чтобы в этом году сделать обнаженную скульптуру?
Впервые он не придумывал никакой темы, не ставил перед собой художественных задач, ему только безумно хотелось воссоздать то, что уже существовало, – Валери.
Своим материалом Леон выбрал чувственный мрамор и смело решил отказаться от глиняной модели. Он поставил Валери на камень, смутно представляя, что он установит статую над водой, где будут камни поменьше и, возможно, плавающий цветок. Он дал проекту рабочее название «Водяная нимфа», хотя и понимал, что использовать его он никогда не сможет. Но мать учила: если у него в начале работы нет темы или названия, которые отражают сущность его намерения, это может помешать ему исполнить свой замысел. Где-то в глубине души Леон понимал, что такое название поможет ему выразить плавную красоту Валери, одновременно сохранив атлетизм игривой нимфы. С того дня все его мысли, днем и ночью, много недель подряд, были заняты этим образом, образом из плоти и крови, ставшим центром его существования.
А Валери действительно оказалась игривой нимфой.
– Вот так, Леон? Ты так хочешь? Скажи мне, что ты хочешь, Леон. Как насчет этого, Леон?
Вытянув одну длинную ногу вдоль камня и выгнув спину так, что ее полные молодые груди устремились к солнцу, а волосы рассыпались там, где позднее будет вода, она соблазняла его так невинно, что он, чувствуя свою вину, не смог устоять перед страстным желанием, которое в конечном итоге заставляло его снять ее с камня и положить на мягкое, травяное ложе любви. Но ее отклик был таким открытым и страстным, что вся его нервозность растворилась в сладком обладании ее телом.
Его любовь к Валери росла в точной пропорции с продвижением работы. Он воссоздавал ее живое тело в замерзшем образе из белого камня. Его руки дрожали, когда он касался тела, как живого, так и мраморного.
Они занимались любовью, лежа на ковре из полевых цветов, в прозрачных струях ручья или стоя у дерева – везде и всюду, в любой позе, какую только могли придумать. Они работали, потом перекусывали, затем забавлялись, а иногда не делали ничего, просто лежали на спине и смотрели в небо.
Даже сейчас, стоя на мосту, пронизанном холодным октябрьским ветром, он не мог вспомнить ничего о том лете, кроме теплоты: теплоты ее дыхания, теплоты ее рук и жара, который она вносила в его тело. Была ли та весна теплой? Он совершенно не помнил.
Леон поднял воротник свитера, чтобы закрыть шею. Ночь его уже не бодрила. Он чувствовал озноб во всем теле, огни над ним напоминали холодные осколки льда, а красные огни внизу сверкали, как предупреждающие сигналы.
Ему пришлось узнать, что Валери принадлежала не только ему одному.
По своей невинности ему в голову не пришло спросить, была ли она девственницей, как и он. Позднее он узнал, что есть соответствующие признаки, но тогда он принимал как данное те чудеса, которыми они наделяли друг друга, и был уверен, что для нее они были такой же опьяняющей новинкой, как и для него.
Но он ошибался.
Когда скульптура была закончена, он поместил ее в тени у ручья, который пробегал по травяному лугу недалеко от того места, где Валери ему позировала, и повел туда мать, чтобы показать завершенное наконец творение. Как учитель она, разумеется, часто поправляла его технику на отдельных этапах, но на последней, завершающей стадии Леон не позволял ей смотреть его работы – он хотел удивить ее этим подарком. «Водяная нимфа» сидела на камне в окружении других естественных камней, на краю ручья, омываемая прозрачной водой. Его мать долго молча стояла перед ней. Наконец она спросила:
– Как ты ее назовешь?
– Я до сих пор не знаю, – признался Леон. – Рабочим названием была «Водяная нимфа».
– Тут куда больше, – возразила мать, – намного больше. Я бы назвала ее «Обещание».
Она так и не спросила, кто ему позировал, и, если у нее и были какие-то мысли по этому поводу, она их никогда не озвучивала. Но Леон, заметив ее мудрую улыбку в тот день, когда она посмотрела на статую, а затем на него, почувствовал, что она все знает и рада за него.
– Что же, – сказала она, обнимая его за талию, когда они возвращались к машине, – я уверена, что неприятностей от коллег мне не избежать, но если никто не представит чего-нибудь необыкновенного, я снова выделю тебе почетное место на показе.
Что она и сделала. Но на этот раз недовольных не было. Казалось, работа заставила всех замолчать. И не потому, что натура была обнаженной (так поступали сплошь и рядом), но потому, что чистота и естественность юной женщины как будто пришла из другого века, на мгновение вызвав воспоминание о мифических русалках, отдыхающих на камнях в лучах солнечного света. И все же она олицетворяла реальную девушку и одновременно вечное сияние юной женственности, а потому привлекала еще более пристальное внимание. Но особенно волновало лицо. Такое лицо люди представляли себе, когда думали об ангелах или богинях… но это было удивительно человеческое лицо, радующееся тому, что оно человеческое. Поднятое навстречу ветру, который каждый зритель не видел, но чувствовал, откинутое назад настолько, что длинные волосы купались в воде, глаза полузакрыты, сосредоточены на каком-то внутреннем видении, известном только самой нимфе, рот приоткрыт как будто в ожидании, что ветерок подарит ей поцелуй вместе с дыханием жизни.
В тот день, когда состоялась премьера школьного спектакля, большинство родителей и студентов просто стояли молча перед скульптурой. Говорили мало, но на каждом лице можно было заметить выражение надежды.
Тут появилась группа футболистов.
– Эй, да это же Чаз.
– Разве это не Чаз?
– Лицо не совсем ее, но тело – один к одному. Как насчет большой родинки у нее на жопе? Эй, да он забыл про родинку.
Они попадали друг на друга, заливаясь смехом и обмениваясь шутливыми ударами, как принято среди таких ребят в раздевалке.
Леон стоял в углу и чувствовал, как внутри него что-то оборвалось. Он никогда не называл Валери «Чаз», ему казалось, что это прозвище не подходит к ее мягкой женственности.
Тут появилась она сама и сразу же присоединилась к парням.
– Я все гадала, – засмеялась она, – узнает ли меня кто-нибудь из вас? Здорово, верно? Какая еще девушка может похвастать, что она позировала для настоящей скульптуры, когда ей было шестнадцать?
Она заметила Леона, подбежала к нему, закинула руки ему на шею и потащила к статуе, целуя его на глазах остальных поклонников. Она не заметила, что он не отвечал на поцелуи.
Пока шла пьеса, Леон извинился перед Валери и остальными, прошел в пустое фойе, вытащил скульптуру из воды и вышел из здания. Он сел в отцовскую машину и поехал к реке, на то место, где делал эту скульптуру. Но уже там, на месте, оказалось, что не так-то легко утопить свои мечты.
Несколько длинных минут он стоял на крутом берегу, благоговейно держа фигуру в руках. Его руки дрожали, в последний раз касаясь гладкого мраморного тела, а в голове тупо вертелась мысль о том, что женщина, которую он держит в руках, не просто «обещание». Она была его идеалом, такой, ему представлялось, должна быть женщина.
Он вдруг заметил, что потоки дождя залили гладкую поверхность камня. Сухие, беззвучные рыдания раздирали его грудь. Но он не издал ни звука, только слезы текли по его лицу. Валери… Она была так необыкновенно… прекрасна. И такой чистой, как тот белый мрамор, из которого она была сделана. Во всех отношениях она была тем, что для него свято. Теперь он держал все это в руках в последний раз. Он знал, что должен освободить от этого свое сердце.
Затем мужество, в котором он так нуждался, всколыхнулось в нем. Его родил гнев. Но злился он не на Валери. Он злился на себя. Как мог он быть таким наивным? Ни секунды больше не колеблясь, Леон швырнул «Обещание» в глубокую реку. Фигура сразу исчезла под водой, как будто никогда и не существовала, а слезы высохли, как будто и не были пролиты. Это был последний раз, когда Леон Скиллмен плакал.
Он ушел, не оглянувшись. Вернулся в школу и досмотрел до конца спектакль. Пошел вместе с Валери на вечеринку, которую устроил драматический факультет, смотрел, как она кокетничает с другими парнями и холодно недоумевал, как он мог быть таким глупым, таким младенцем, чтобы верить, что она принадлежит ему так же полно, как он принадлежал ей. Позднее его сестра отправилась еще на одну вечеринку, к подруге. Ее родители уехали на выходные, это означало, что там будет выпивка, может быть наркотики и наверняка опытные девицы. Он решил присоединиться к ней.
Но, прежде чем уйти, он подошел к Валери, которая танцевала с его одноклассником, и, схватив ее за руку, впился в ее губы длинным поцелуем, быстро найдя ее язык, – он знал, что этой сучке нравится! – и не отрывался от нее, пока не почувствовал, что все ее тело запылало огнем желания. Затем он небрежно толкнул ее назад в объятия парня и шлепнул как раз по тому месту, где находилась знаменитая родинка.
– Пока, Чаз!– крикнул он, быстро удаляясь.
На вечеринке старшеклассников он много смеялся и пил много пива. Но не опьянел. Это дети пьянеют. А он уже перестал быть ребенком. Он чувствовал себя превосходно! До конца вечеринки он успел трахнуть двух разных девушек в двух разных ванных комнатах.
Когда после полуночи он и Элли вернулись домой, родители ходили взад-вперед по гостиной, расстроенные, как они считали, кражей скульптуры Леона. С каменным лицом он рассказал им, что сделал. Отец не вымолвил ни слова, просто пошел спать. Но мать несколько часов спорила с ним, умоляла, угрожала. В каком месте реки он утопил статую? Если ему не нужна его работа, она достанет ее сама. И почему? Почему? Леон отказался что-то объяснять. Она ушла спать в слезах.
Мать не оставляла его в покое несколько дней. Стоило ему войти в комнату, как она начинала снова уговаривать его. Через неделю отец попросил его объяснить только одно: почему он решил уничтожить статую? И снова Леон отказался отвечать. Мать никак не могла смириться, но отец сказал: это его личное дело, она должна отнестись к нему с уважением и успокоиться. Леон знал, что рана, которую он нанес тогда своей матери, не зажила до сих пор.
С той поры он начал заниматься сексом со всеми девушками, которые попадались на его пути, а попадалось их немало, потому что он был очень хорош собой. Он просто диву давался, как мало нужно, чтобы завалить их в койку. Он сделал совращение наукой – никто не мог ему отказать. Через некоторое время он стал подыскивать себе наиболее непривлекательных девушек. С ними он действовал как робот, без малейших чувств, но его разум все еще был в ярости, и он наказывал себя самым безжалостным образом за то, что поверил, будто идеал возможен, будто обещание может быть когда-нибудь выполнено. После нескольких месяцев разгульной жизни он почувствовал в себе глубокую перемену и порадовался этому. Отрочество осталось позади.
Леон снова взглянул на мост, содрогаясь от холода и воспоминаний. Он понятия не имел, сколько времени тут простоял. Мост находился в ином времени, подумал он. Как и статуя Свободы, как все «идеальные» скульптуры. Как «Обещание». Его мать тоже принадлежала иному времени.
Мать молчала все лето, но, когда он отказался записаться на старший курс по искусству, споры начались снова. И снова отец остановил ее. Казалось, он понимал, что терзает Леона, и догадывался: к искусству это не имеет никакого отношения. Однажды он попытался поговорить с сыном как мужчина с мужчиной, но Леон упрямо отмалчивался, и отец больше не делал таких попыток.
В колледже Леон нашел другой выход для своих художественных наклонностей: он называл это «конструктивным» или «фигурным» искусством. Он наконец стал понимать (к своему собственному облегчению), что искусство не обязательно должно быть прекрасным или вдохновляющим. Куда большего успеха можно добиться, если оно оригинально и максимально агрессивно. Его насмешливое отношение к любви и связи с бесчисленным количеством партнерш положили конец его детскому идеализму. Оказалось, что он способен смеяться над искусством и мысленно посылать куда подальше всех в мире искусства. Стоит только подойти к происходящему с достаточной долей иронии, как сразу выясняется: самая грубая и извращенная реальность с необыкновенной легкостью может заменить самый возвышенный и прекрасный идеал во всех областях жизни. Именно этому научил нас двадцатый век, не так ли? А двадцать первый? Разумеется, если есть деньги.
Наконец-то Леон был полностью счастлив. И в жизни, и в искусстве. Острый ум и заразительное чувство юмора стали его визитной карточкой. В колледже он «создавал» все – вплоть до гигантских змеев, привязанных к заброшенному дому в Бронксе. Он придумал лестницу, по которой посетители могли подняться в дом на дереве и посмотреть в отверстие на «земляное сооружение», которое он выкопал в миле от этого дерева, на другом берегу реки Гудзон, а также послушать рэп, усиленный с помощью проводов, спрятанных между ветвями дерева. И он смеялся про себя как над критиками, так и над простыми зрителями, которые и в самом деле лезли по этой лестнице, чтобы увидеть его «искусство» и выслушать дикие стихи, которые превращали эту гротескную шараду в мультимедийное действо. Существовал лишь один острый шип, который время от времени царапал его тщательно сработанную персону. Даже когда Роберт Вэн Варен в одном из ведущих журналов по искусству написал о нем большую хвалебную статью и назвал его многообещающим молодым талантом, он иногда, к собственному отвращению, нет-нет да и начинал посещать случайные курсы по греческому классическому Ренессансу. Он тайком бегал на эти занятия, надеясь, что никто не заметит его позора, в том числе и он сам. Во время нечастых визитов в дом родителей Леон проводил часы над какой-нибудь книгой по истории искусства из библиотеки матери, уверяя себя, что чтение избавляет его от разговоров, а ему уже давно нечего обсуждать с родителями.
Его мать ничего не сказала, когда одну из его новых «конструкций» приняли в салон «Челсия» Фло Холлден – шикарный новый авангардный филиал авторитетной галереи на Мэдисон-авеню; Роберт Вэн Варен познакомил его с Эйдрией Касс, которая, в свою очередь, помогла ему попасть к Фло Холлден. А Фло представила его Готардам. Мать ничего не сказала и тогда, когда он бросил колледж на последнем курсе и отправился жить в «Шпалах» – сначала один, потом вместе с Эйдрией. Она промолчала, когда он вдруг сменил свои «конструкции» на то, чем стал отменно знаменит, огромные сооружения из стали и железа с грубыми, ржавыми поверхностями, которые лишали металл последней естественной красоты и чувственности. Она нарушила свое молчание только однажды, спросив, почему он назвал одно свое произведение, бронзовое, то самое, которое Готарды собирались передать в музей, «Вечность». «Потому что материя вечна», – объяснил он. Леон никогда не говорил своей матери, что пошел ей навстречу только в одном: никогда не подписывал свои творения полным именем, ставил лишь инициалы: Л. С. Делал он это из застарелой, привычной любви к ней – ведь в конце концов она его мать, – а молчал об этой уступке в наказание за то, что она заполнила его разум устаревшими понятиями о «красоте», когда он был юн и не способен сам разобраться.
За последние годы Леон редко встречался с матерью. Она все еще преподавала искусство в высшей школе в Нью-Джерси. Он сходил на пару концертов с отцом, но по-настоящему общаться с матерью больше не мог – молчаливое презрение витало в воздухе над ними. Но сегодня он вдруг ощутил непреодолимое желание пойти домой. Затем он вспомнил, что видел в ее кабинете экземпляры журнала «L'Ancienne».
Тоненький голосок в его голове предупредил: не стоит сейчас видеться с матерью, особенно после столь ярких воспоминаний о своей молодости. Этот же голос говорил ему: не стоит встречаться и с Тарой, когда она приедет в Нью-Йорк, потому что он уже понял: Тара затронула в его душе что-то очень глубокое и хрупкое, то, что он считал давно похороненным. Леон в изумлении поднес к глазам свои руки, припомнив, что со дня их встречи его руки хотели изваять ее так, как он никогда не работал, будучи взрослым. С самого начала Тара вынудила его ходить по острию бритвы. С ней он постоянно рисковал потерять равновесие, приблизиться к себе тому, которого он забросил, чтобы предстать в придуманном образе. Он не должен ее видеть.
Но другие импульсы толкали его вперед, те самые автоматические импульсы самосохранения, которые пробуждаются в самоубийце, когда он видит вдруг спасательные канаты, о существовании которых никогда не подозревал.
Один из таких канатов – его мать – находился рядом, на другой стороне Гудзона. А другой? Он снова мысленно увидел Тару.
Леон спускался по ступенькам ближайшей станции метро, не замечая ни холода, ни легкости своих шагов.
Глава восьмая
В доме было темно, но Леон знал, где лежит ключ от кухонной двери. Он был засунут, как и много лет назад, в трещину цементного крыльца, которым давно не пользовались. Из-за этого удобного тайника отец наверняка так и не привел в порядок веранду.
Он тихонько вошел. Родители всегда ложились рано, а было уже далеко за полночь. В кухне горел слабый свет, напоминающий о тех днях, когда мать специально оставляла его на случай полуночных набегов на холодильник. У него стало тепло на душе, будто его здесь ждали. Сама кухня была идеально чистой и веселой. Как и его родители, печально подумал Леон, которые всегда думали о внутреннем содержании и не слишком пеклись о внешнем.
Дом был скромный, но обладал спокойным благородством. В гостиной среди других работ висели морские пейзажи, нарисованные его матерью. И хотя художественный вкус Леона уже давно отверг эту милую простоту, он все равно почувствовал покой при виде одной из материнских картин.
Самой большой комнатой в доме был рабочий кабинет. В отличие от кухни, там царил хаос. Книги сыпались с полок, валялись где попало, включая стол матери. Старые пластинки и кассеты и новые диски перемешаны с видеопленками и видеодисками. Ноты грудами лежали повсюду, кроме пианино, на котором в тесноте стояли семейные фотографии тех времен, когда Леон с сестрой были детьми. Мольберт и стол для красок его матери занимали угол у огромного окна.
Леон, всегда на редкость опрятный и аккуратный, не мог понять, как его родители умудрялись функционировать в этой комнате, и тем не менее она всегда была такой. В своих наиболее ярких детских воспоминаниях он видел мать, читающую в этой комнате по вечерам или рисующую в выходные, и отца, играющего на пианино. Он часто пытался присоединиться к ним со своей домашней работой, но ему никогда не удавалось сосредоточиться из-за музыки, которая совершенно не мешала матери.
Оглядывая кабинет, Леон, пожалуй, впервые осознал, что брак отца и матери был удачным. Эта комната, наполненная ими обоими, скорее всего, была для них такой же интимной, как и та спальня над его головой, где они сейчас спали. Он никогда не задумывался, каковы составные части успешного брака, но сейчас, оглядываясь вокруг, он душой почувствовал их в этой комнате. Это ощущение его порадовало. Он направился к бару и налил себе виски. Затем стал рыться в стопках журналов, лежащих на полу.
Вскоре Леон обнаружил с десяток номеров «L'Ancienne».По-видимому, мать сохраняла только наиболее заинтересовавшие ее номера. Взглянув на мольберт, он увидел, что она рисует его «Весенний цветок». Он с презрением посмотрел на образ, который создал, когда ему было пятнадцать лет. «Какая ерунда», – подумал он.
Леон перевел взгляд на свою задрапированную обнаженную девушку, которая стояла у окна на подставке для цветов. Мать расположила ее так, что зеленые листья живого растения, обвивая подставку, как бы продолжали бронзовый плющ до самого пола. Он снова взглянул на холст. Масло и яркие цвета, выбранные матерью, делали его скульптуру живой. Она не копировала его работу, а использовала ее в качестве модели в своих собственных целях. Странно, для чего она это делала?
Открыв один из журналов, Леон бегло просмотрел список редакторов. Там были ученые из Англии, Израиля, Италии, Америки и Греции. «Афины. Кантара Нифороус». «Тара в моей постели», – подумал он. Что он чувствовал, когда был с ней? Разумеется, радость и силу. До какой-то степени игру. Секс был для нее совершенно естественным. Она не таила ничего. И все же, даже будучи ласковой и игривой, умудрялась передать ему ощущение глубокой серьезности. Что он чувствовал потом? Восторг, чистоту, которых давным-давно не испытывал – со времени Валери. Он вспомнил ночь много месяцев назад, когда он был с Блэр. После секса она повернулась к нему и задумчиво сказала:
– Помни огонь, но не пепел.
С Тарой пепла не было. Ее огонь будто сжигал его до состояния чистоты, и ничего не оставалось от его тела, кроме яркого сияния пламени. Он не видел ее два месяца, но почувствовал реакцию в паху – впервые после его возвращения из Греции. Он долженснова ее увидеть, ему не терпится ее увидеть и снова прижать к себе.
Леон полистал другие журналы и нашел еще две ее статьи. Он заметил также статью Димитриоса Коконаса (длинную) и пометки на полях, сделанные его матерью.
Он начал читать одну из статей Тары. Она касалась различных типов мрамора, который греки употребляли в строительстве и скульптурных работах, объяснялась разница между паросским и пентелийским мрамором и описывалось, как они выветриваются: первый – длинными полосами, а второй – отдельными участками. Леон уронил журнал на пол. Кому какое дело, черт побери?
Просматривая следующую статью, он вспомнил неистовую радость Тары, когда она нашла маленькую бронзовую фигурку атлета в тот самый день, когда они встретились. В статье она писала, насколько редки такие фигурки, потому что в древние времена их часто переплавляли на оружие.
Он встал с дивана и направился в кухню, читая по дороге и удивляясь, как может человек, такой живой в постели, хоронить себя в этих мертвых предметах? Он сделал себе бутерброд, налил стакан молока и продолжал выборочно читать.
Именно в обнаженном человеческом теле древние греки видели прекрасную и разнообразную форму, с помощью которой можно передать высшее состояние человеческого восторга, определив идеальный баланс между сознанием и бытием – между разумом и материей, слившимися в идеальной гармонии.
Леон плюхнулся на диван и остановился на последнем абзаце статьи.
Самые ранние скульптуры обнаженных мужчин в греческом искусстве традиционно считались аполлонами. Аполлон – бог правосудия, его называли еще богом света, потому что для греков правосудие могло быть совершенно только в свете разума. Разве не просил герой Гомера больше света, хотя это был свет, в котором он должен был умереть? Для величайших древних греческих мыслителей не было ничего более захватывающего, чем все реальное и верное своей природе, а быть человеком считалось самым захватывающим…
Леон медленно закрыл журнал. За те несколько недель, что он встречался с Тарой, Леон узнал: она умная, она очаровательная, она предана своей работе и он хочет заниматься с ней любовью. Теперь же он в первый раз задумался, почему она захотела его.Что было в нем такого, на что она отозвалась и так свободно ему отдалась? Или она так же свободно отдается и другим? «Нет, – подумал он, – она сразу же отвергла Перри». Значит, дело в его внешности? Тоже нет, из статьи совершенно ясно, что только гармония тела и разума, считает она, делают греческие статуи обнаженных мужчин уникальными. Об этом он уже догадался там, в Греции. Телом он обладал, но как он сумел увлечь ее словами? Ведь, по сути, он изменил всю свою личность для того, чтобы завалить ее в койку и выиграть пари. Он подумал о бронзовом атлете. Почему она так одержима греческим искусством? В эпоху Ренессанса тоже делали статуи в натуральную величину. Тогда почему ее герой Аполлон, а не Давид?
Тара настойчиво расспрашивала его о его собственных скульптурах. Тогда, в Греции, ему удавалось избегать прямых ответов. Он же не собирался встречаться с ней после того, как выиграет пари. Через пару недель после вручения ему свистульки они с Готардами, как и было запланировано, поплыли домой. Но теперь она приезжала в Нью-Йорк, и он осознал, насколько сильно ему хочется ее видеть, продолжить их отношения с того момента, где они прервались. Но когда она появится здесь, то непременно захочет посмотреть его работы. Леона даже передернуло от ужаса.
Тара будет в Нью-Йорке через пару недель, как раз ко Дню благодарения. Так что у него еще есть время, чтобы сообразить, как себя вести. Черт, он обязательно что-нибудь придумает. Он же всегда умудрялся найти выход из положения.
Леон снова порылся в журналах и нашел статью Димитриоса Коконаса: «Классическое искусство Греции. Образ мыслей». Возможно, Тара и не испытывает романтических чувств к своему работодателю, но, как верно подметила Блэр, он сам по уши в нее влюблен. Учитывая увлечение Тары богами, Димитриос вряд ли является соперником, с которым стоит считаться. К тому же он жутко занудлив. Леон понял: сегодня он больше не в состоянии читать восхваления Греции. Ведь, по сути дела, в современном мире, наполненном террористами и раздираемом войнами, этот журнал не интересен никому, кроме археологов, историков и его матери. Современные художники вынуждены скармливать публике то, что она может переварить по-быстрому, – все, что современно, забавно и непосредственно связано с их жизнью (или от этой жизни отвлекает).
Итак! Завтра же он возьмется за свой заказ. Хватит копаться в себе, мечтать о Таре, будто ему снова шестнадцать. И все же придется каким-то образом оторвать ее от этой ненормальной привязанности к античности, иначе она не сможет примириться ни с его работами, ни с его суматошной жизнью в Нью-Йорке. Он подумал о Димитриосе – его вкусы и убеждения еще более прогнившие, чем у Тары. Получалось, что Димитриос для Тары то же, что его мать для него. Душит. Он вспомнил серые глаза Тары и ее честный, прямой взгляд. Он должен вести этот роман очень осторожно… Господи, его мать!
Леон вспомнил вдруг, где находится, и вскочил. Какого черта он тут делает? Надо убираться отсюда поскорее. Даже думать не хочется о возможной встрече с матерью. Что ей придет в голову? О чем она спросит? И вообще, что принесло его сюда?
Хелен Скиллмен стояла на верхней ступеньке лестницы и прислушивалась. Примерно полчаса назад ее разбудил шум в кухне. Она как раз начала спускаться, когда мельком заметила своего сына, прошедшего в рабочий кабинет. От удивления она не смогла сразу сообразить, что делать, и тихонько поднялась наверх, чтобы он ее не заметил. Она замерла, испытывая одновременно нежность и боль. Часы в холле показывали половину третьего.
Сын так редко к ним заходил: лишь по поводу какого-либо семейного события, когда не прийти было бы просто неприлично. И тем не менее он пришел сюда, причем среди ночи. Мысли ее метались, она боялась поверить зарождавшейся надежде. Годы шли, но она все еще не разрешала себе поверить, что потеряла его навсегда. Она жила надеждой, на которую способны только матери: когда-нибудь сын перерастет свой бунт и снова станет самим собой. После того ужасного случая в высшей школе Леонард убедил ее, что продолжать говорить на эту тему не нужно, это только еще больше отпугнет Леона. И они вместе терпеливо ждали – авось их когда-то выдающийся ребенок оставит свой путь саморазрушения и снова явит себя, покончив со своей таинственной яростью и горечью. Но, похоже, их надежде не суждено сбыться. Ему уже за тридцать. Возможно, того мальчика, которого она так нежно любила, больше не существует. Этого же мужчину она не знала.
Хелен поплотнее прижалась к стене, чтобы избежать искушения спуститься вниз. Что он делает? Тишина. Возможно, заснул на диване. Стоит спуститься вниз, и она может не удержаться и пригладить светлую прядь, как всегда упавшую ему на лоб во сне. А позволив себе этот маленький жест, она может также позволить себе поцеловать его в лоб. И тогда уж он наверняка уйдет – нет, просто сбежит, что бы ни привело его сюда.
Почему же он пришел после такого долгого-долгого отсутствия?
Хелен спустилась на несколько ступенек вниз. Ни звука, лишь тикают старинные дедушкины часы. Она заглянула в рабочий кабинет. Его там не было! Она с беспокойством оглядела комнату. Заметила, что стопка журналов рассыпана. Проглядев их, Хелен обнаружила, что все экземпляры журнала «L'Ancienne» лежат сверху. Остальные были на своем месте. Она не знала, что и подумать. Зачем он приходил? Почему ушел? Почему читал именно этот журнал? От нахлынувших воспоминаний заныло в сердце.
Затуманенный взор остановился на «Весеннем цветке». Хелен вспомнила тот день, когда он принес скульптуру в школу и она, увидев ее впервые, не смогла сдержать слезы радости. Пришлось скрыться в учительской. Как же она им гордилась! Хотя прекрасно понимала, что талант Леона вызрел и развился самостоятельно, без их с Леонардом участия. Конечно, она учила его технике, но, разглядев глубину романтического духа и эмоций, которые сын вложил в «Весенний цветок», Хелен поняла, что ей его учить больше нечему: сын во многих отношениях уже превзошел ее, он должен вырваться на свободу и найти других, более способных учителей, которые помогали бы развивать далее его уникальный талант. Там, в дамской комнате без окон, рядом с учительской, она пережила наиболее счастливый момент своего материнства – казалось, что голые стены осветил солнечный свет.