Текст книги "На перепутье"
Автор книги: Александра Йорк
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 26 страниц)
Глава шестая
– Костас! – прошептала Маргарита, заполняя тарелку свернутыми виноградными листьями. – Кэлли работает здесь последний вечер, слышишь? Хватит. Эти мужчины, они свиньи. Ты посмотри, что они вытворяют прямо на глазах у своих жен. – По принятой у греков традиции она сделала вид, что сплюнула на пол, дабы отвратить беду, и кивнула в сторону столика, за которым сидели Готарды.
Костас нахмурился и, покачав головой, продолжил натирать большой кусок сыра, чтобы заправить салат. Он любил Маргариту (они были женаты почти сорок лет), но категорически возражал против всяких суеверий и ненавидел эту ее манеру. На самом деле она не плевала, как делали крестьяне в старых деревнях, но от одной мысли об этом его тошнило. Он тут же почувствовал легкий удар по ноге и взглянул на жену. Она, извиняясь, послала ему несколько воздушных поцелуев, заметила его улыбку и снова с отвращением качнула головой по поводу проблемы с дочерью.
За пятью сдвинутыми вместе столами ужинали, наверное, человек двадцать пять, но, как обычно, Кэлли крутилась около мужчины, сидящего во главе стола, – мистера Готарда. Оживленное личико раскраснелось, когда она слушала, часто хихикая, что он говорит. Один Бог ведает, что он мог ей наболтать. Костас снова нахмурился. Маргарита права. Их дочь слишком молода, чтобы понять, что может означать внимание такого мужчины. Слишком невинна. Нужно положить этому конец. На мгновение он разозлился на Тару, приславшую сюда этих людей. Неужели она так сильно изменилась? Неужели эти люди могут быть ее друзьями?
– Кэлли! – крикнул он дочери. – За другими столиками ждут.
– Минутку, папа. – Кэлли расхохоталась. – Мистер Готард собирается измерить длину моих волос.
Не сводя глаз с Кэлли, Перри взял нож и вытер его о салфетку. Затем, заговорщически улыбаясь, он начал прикладывать нож к ее волосам, неторопливо переворачивая его, начиная с макушки, в густой каштановой гриве.
– Длиной в двенадцать ножей, – хмыкнул он, положив руку на ягодицу Кэлли.
– Кэлли! – взревел Костас.
Она подбежала к нему, вся раскрасневшаяся от возбуждения.
– Ну что тебе, папа? С этими людьми так интересно. Когда они здесь, это все равно, что сходить в кино.
– Убери со столов! – приказал Костас.
Костас Нифороус, сердито сдвинув брови, оглядел свой ресторан. Из его ярких синих глаз исчезла привычная доброжелательность. Он достал бутылку греческого вина, открыл ее и поставил на барную стойку, откуда ее заберет официант по пути к одному из столиков – еще один повод для его неудовольствия. Никто теперь не подходил к столам с горячими греческими закусками, приготовленными Костасом и его женой Маргаритой: всю еду, заказанную посетителями, разносили по столикам официанты. Костас всегда раскладывал по столикам карточки меню, чтобы угодить постоянным клиентам и случайно забредшим к ним туристам, поскольку его маленькое заведение располагалось поблизости от театрального района в западной части Нью-Йорка. Но постоянные посетители, составлявшие основную массу его клиентуры, никогда не пользовались меню. До последних недель он вообще нанимал только двух официантов, и они в основном занимались уборкой грязной посуды со столиков, а не принятием заказов и доставкой еды. Теперь ему пришлось нанять еще двух человек и заставить сына и дочь помогать им в зале по выходным. Да, его бизнес процветал, все так. Он зарабатывал хорошие деньги. Но удовольствия это Костасу не доставляло.
Он наблюдал, как его сын, Ники, несет поднос со стаканами, чтобы наполнить их водой. Его постоянные клиенты сами наливали себе воду за прилавком, чтобы иметь возможность поздороваться с хозяином и перекинуться словечком с другими посетителями. Костасу было приятно думать, что эта его идея помогает общению. И веселью. Греческий ресторан должен быть таким местом, где люди могут приятно провести время. Он взглянул на молчащий музыкальный автомат с пластинками с греческой музыкой. Теперь он молчал почти всегда. Глаза бы его не глядели на вешалки, заполненные меховыми манто. Да, да, поверх своей идиотской одежды они носили экстравагантные меховые шубы. И наконец, взгляд Костаса остановился на мистере и миссис Готард.
Когда они в тот первый вечер появились с друзьями и заявили, будто они друзья Тары, он не сразу в это поверил. Если его завсегдатаи по бедности одевались скромно, но аккуратно, этим то ли нравилось цеплять на себя драную одежку, то ли им хотелось выглядеть персонажами какого-то безумного телевизионного шоу. Его шестнадцатилетняя дочь Кэлли обратила внимание, что их «крестьянские» юбки сшиты из шелка или замши. А штаны разорваны специально! Потом он заметил их лимузины с шоферами, ожидающими на улице, и совсем запутался. Зачем людям, у которых столько денег, так одеваться? Иногда он видел на них футболки с надписями, джинсы и грязные кроссовки, в такой одежде они напоминали пожилых подростков. У некоторых друзей Готарда он даже видел серьгу в ухе. У мужчин. Эти люди были образованны. Богаты. Почему они из штанов выпрыгивали, чтобы напоминать сумасшедших подростков? Этого он понять не мог.
Но понимал он их или не понимал, одно он знал точно: они ему не нравились. После того первого визита Готарды начали приводить с собой по десятку друзей. И через самое короткое время эта требовательная, наглая толпа отвадила от заведения Костаса его постоянных клиентов. Теперь он готовил в основном для этих людей, которые делали вид, что относятся к нему дружелюбно, хотя на самом деле демонстрировали его своим друзьям как своего рода диковинку. В их присутствии он всегда ощущал себя большим неуклюжим медведем. Нет, ему такой поворот событий был совсем не по душе. Но он решил подождать еще несколько недель, прежде чем что-то предпринять. Когда приедет Тара, он спросит ее об этом лично.
При воспоминании о старшей дочери морщины у него на лбу разгладились, глаза заблестели. Уже десять лет семья не собиралась полностью, потому что Тара переехала в Грецию. Костас никогда в этом не признавался, но втайне был разочарован, что его первенец вернулась жить и работать в старую страну. А сколько он пережил и как рисковал, чтобы вывезти оттуда семью!.. Но по крайней мере теперь она приедет на несколько недель. И кто знает, насколько она задержится, когда вновь ощутит вкус Нью-Йорка? Каким чудесным будет в этом году День благодарения! Он закроет ресторан для посторонних и зажарит целого ягненка, как делал когда-то в молодости в Греции. И они отпразднуют американский праздник вместе с именинами Тары, как они всегда делали, когда жили вместе.
Ну почему, злилась Кэлли, заставляя поднос грязной посудой, почему родители всегда мешают ей развлечься? Почему они не могут стать настоящими американцами? Вся ее семья до сих пор жила над рестораном, хотя уже много лет они могли позволить себе перебраться в район получше. Любой американец так бы и поступил. Кроме того, американские родители разрешают своим детям делать все, что им заблагорассудится. Ее же родители, прожив столько лет в Нью-Йорке, все еще придерживаются старых взглядов. Делай это, не делай того, будь такой, будь этакой, не прикасайся к наркотикам, не пей, получай хорошие отметки, гуляй с хорошими мальчиками… Господи, почему они не оставят ее в покое? Все ее воспитание состояло из запретов, и во всем виноват отец.
Вся ее жизнь благодаря отцу состояла из сплошных хитростей. Каждый день в школе она тайком красилась и мазала ногти зеленым или пурпурным лаком, и все это смывала после окончания занятий. Она даже приклеивала к ушам маленькие серьги – пусть в классе думают, что она тоже проколола уши, как все другие девочки и даже некоторые мальчики. Папа наверняка углядит маленькие дырочки в мочках ушей, если она посмеет на такое решиться. А ведь ей хотелось бы проколоть только уши– она и мечтать не смела, чтобы проколоть нос, брови или пупок, как сделали многие девочки из ее класса. Как же она его ненавидела! А мать у нее – настоящая деревенщина.Толстая, носит платья, сшитые как будто из старых кухонных занавесок, и во рту у нее, когда она улыбается, сверкает стальной зуб. А улыбается она постоянно.
Чего хотелось Кэлли – быть такой же, как девочки в классе. И чтобы ее оставили в покое и дали возможность развлекаться. Она бросила взгляд на мистера Готарда и хихикнула, когда он ей улыбнулся. Такой почтенный джентльмен! Длинные волосы с проседью как у кинозвезды или дирижера оркестра. Ногти покрашены бесцветным лаком. От него даже пахло каким-то экзотическим, терпким одеколоном. Среди ее знакомых не было никого, на него похожего.
Костас заметил обмен взглядами и гневно уставился на Готарда, но Блэр весело крикнула ему:
– Не волнуйтесь, Костас, я не позволю ему беспокоить вашу маленькую mignon [3]3
Mignon (франц.)– малышка.
[Закрыть].
Она повернулась к ультратощей женщине со взбитыми светлыми волосами, сидящей справа от нее:
– Теперь к делу, Фло. Какие картины Эйдрии и какие работы Леона мы должны отдать? Мы отдаем обе картины Эйдрии «Молоток и гвоздь», но какие еще из крупных работ нам стоит…
Флоренс Холлдон с удовольствием потягивала греческий кофе.
– Отдай «Огни города» Эйдрии и «Вечность» Леона, – без запинки посоветовала она. Какая ей разница, какие картины из коллекции Готардов будут висеть в новом крыле музея? Главное, что в их коллекции образуются пробелы, которые она сможет заполнить тем, чем ей захочется. Это означало крупную сумму в ее кармане, а карманы у нее были весьма глубокими.
Фло втайне гордилась собой, тем, что она была честной владелицей галереи (во всяком случае, честной с собой), трезво оценивающей предметы искусства, которые продавала. Разумеется, некоторые дилеры были просто шарлатанами, но некоторые верили – или убеждали себя, что верят, – разглагольствованиям большинства современных художников и критиков. Фло на это не покупалась. Наверное, потому, что она не всегда жила в мире «искусства». Она любила деньги. И любила шик. Когда-то.
После смерти мужа она решила начать работать и открыла стильный дорогой бутик на Мэдисон-авеню. Но очень быстро поняла: большинство клиентов, те, у кого есть деньги, чтобы покупать дорогие вещи, на самом деле не интересуются ни качеством, ни стилем. Им нужно только «быть не хуже других». Поэтому она начала продавать по триста долларов топики с лейблом известного модельера на видном месте и платья, в ткань которых были вплетены инициалы дизайнера. Это было восемнадцать лет назад, еще до того, как такие вещи стали популярными среди среднего класса и пользовались успехом только у элиты. Но в первые же шесть месяцев, после того как в ее магазин случайно забрела одна дамочка, ее доходы возросли в четыре раза.
– У вас все так изменилось, – восторженно пропела покупательница. – Просто замечательно. Вы теперь работаете на более молодых. – Той дамочке было сорок восемь лет, столько же, сколько и Фло в то время, но она не обиделась, потому что эта особа привела к ней своих богатеньких друзей.
Одна из ее подруг, и в самом деле много моложе, лет тридцати в то время, начала заходить постоянно и взяла себе за правило покупать по одному экземпляру всего, что есть у Фло, только разной расцветки. Этой подругой была Блэр Готард. Именно таким образом Фло и попала в мир «искусства».
– Блэр, – Фло не любила перебивать, но все же вмешалась в разговор. – Послушай, солнышко, почему бы тебе не отдать и «Апельсин»? Все здорово повеселятся, пытаясь угадать имя художника.
Глаза Блэр заблестели.
– Блестящая мысль! Я так и сделаю. Просто, чтобы повеселиться.
Фло снова отпила глоток кофе. Бедняжка Блэр. Она так старается. «Апельсин» – дверь, выкрашенная в оранжевый цвет. Двенадцать лет назад она меняла декор своего бутика – делала его более современным для своей «молодой» клиентуры. Блэр как раз пришла, чтобы купить вещи всех цветов, и остановилась перед дверью в примерочную, которая была прислонена к зеркалу в коридоре. Дверь представляла собой кусок дерева: ни ручки, ни петель – ничего. Но она была недавно выкрашена. В оранжевый цвет. Маляр схалтурил, и вся поверхность была покрыта потеками и каплями краски. Фло отказалась навешивать дверь, прежде чем ее перекрасят.
– Надо же, какой фантастический оттенок оранжевого, – умилилась Блэр. – Мне бы не помешал купальник такого цвета.
Фло рассмеялась.
– Разве это не пример настоящего искусства? Прости, но я не выдам тебе имени художника.
Вот так все и вышло. Совершенно непредсказуемо. Настоящее безумие. И все-таки чистая правда. Блэр неуверенно ответила:
– В самом деле? Разве ты торгуешь и предметами искусства? Или ты купила это для своей собственной коллекции? Но как можно создавать коллекцию, если ты не называешь имени художника? Это что-то новое?
Фло перестала смеяться.
– Ну да. Это действительно нечто новое… – быстро нашлась она с ответом. – Но этот художник устал от обилия монограмм и подписей на одежде, машинах, на всем,что стало таким популярным в последние годы. Он хочет, чтобы ценили его за работу, а не за его имя. Но, поверь мне, когда-нибудь он станет очень широко известным безымянным художником.
Фло закашлялась от крепкого кофе. Ей до сих пор невдомек, как она тогда не подавилась этими словами. Тогда это показалось ей милой шуткой. Но Блэр вернулась на следующий день и купила дверь за двадцать тысяч долларов. Деньги для таких людей, как Блэр, не значили ничего. Все делалось из спортивного интереса.
Фло увидела в журналах фотографии картин так называемого постмодернистского современного искусства, которое производилось в «Шпалах». Она поехала туда в ближайшее воскресенье. Оказалось это старое, брошенное паровозное депо в Бруклине, где поселились художники, нуждающиеся в дешевом жилье, правительственных грантах и обществе друг друга. Ей повезло: она познакомилась с Эйдрией Касс, которая специализировалась на пятнах, каплях и пузырях на больших полотнах. Переход от безымянного художника к Эйдрии Фло совершила легко. Это, кстати, способствовало появлению имени художницы в заголовках газет. Один рыночный маневр, и Фло превратилась из продавца в дилера по искусству. Без дураков. Плыви по течению, Фло.
Так она потеряла свой шик. Но какие деньги она заработала! Каждому из сидящих за этим столом она хоть что-то, но продала. А почему бы и нет? Не купят у нее – купят у другого. Это необходимо им для поддержания собственного статуса и светского блеска. Поэтому хватит чувствовать себя виноватой. Кстати, к сегодняшнему дню она прославила по меньшей мере пять художников, что, соответственно, увеличило капиталовложения ее клиентов, включая Готардов. Так что она вполне компенсировала свой первоначальный обман. А теперь «Апельсин» будет висеть в музее. Какой ужас!
Блэр снова обратилась к Костасу.
– Костас, дорогой, когда приезжает Тара? – Как забавно, подумала Блэр. Они все трое были уверены, что Димитриос Коконас испытывает романтические чувства к своей протеже. Тем удивительнее, что, после того как Тара и Леон начали встречаться, Димитриос отправил свою драгоценную Тару прямиком в Нью-Йорк, дабы она организовала в музее Метрополитен выставку их римских находок, то есть непосредственно в объятия Леона.
– Тара приедет ко Дню благодарения, – коротко ответил Костас.
– Блеск! – Блэр одарила его сияющей улыбкой. Она действительно была довольна: ей еще никогда не приходилось хвастаться археологом. – Значит, она будет здесь к открытию крыла, посвященного двадцатому веку, в нашем собственном маленьком музее. Мы устраиваем большой прием в честь открытия, и вы с Маргаритой должны обязательно прийти.
Костас Нифороус пробормотал что-то невнятное.
Глава седьмая
Черт! Леон швырнул бутылку с пивом в стальной оковалок, только чтобы что-нибудь сделать. Бутылка разлетелась вдребезги, и жидкость потекла по краям металла, но сам стальной слиток даже не прогнулся. Он и не пытался сделать вмятину, просто хотел расколотить бутылку. И искусственно ускорять коррозию этой стали тоже не было необходимости: она самостоятельно становилась коричневой в результате быстрого окисления.
Корпорация, заказавшая скульптуру, робко заикнулась, что им хотелось бы иметь что-то коричневое, под стать их логотипу. Леон всегда делал то, что хотел сам, и они это знали, но, какого черта, почему бы не выбрать такую сталь, которая сама проделает за тебя эту работу? Правление было в восторге, когда он согласился.
Леон отправился к холодильнику за новой бутылкой пива. Правление, увы, не знало, что ржавчина с этой стали рассыплется повсюду, так что вскоре после установки скульптуры вся дорожка в подъезду здания будет засыпана противной коричневой крошкой. Прекрасно! Корпорация не сможет пожаловаться. Их требование к цвету будет перевыполнено. К тому же,в газетах появится множество возмущенных статей по поводу изгаженного тротуара, а это вновь привлечет к нему внимание публики. По крайней мере, его творение будет стоять незыблемо. Он вспомнил одного художника, за которого корпорация заплатила очень дорого, считая его надежным капиталовложением, чьи работы, установленные по всей стране, начали разваливаться. Да, это забавно. Возможно, стоит попробовать. Нет, эту шутку придумал другой. С шутками тоже следует быть оригинальным. Это точно.
Леон взял сварочный аппарат и принялся за работу. Если честно, ему надо было оттянуться не из-за этого металла или правления. Просто ему не хотелось делать эту проклятую штуку. После возвращения из Греции он никак не мог заставить себя работать. Неважно из-за чего вдруг возникла эта проблема. Просто его это бесило. Скульптура должна быть готова сразу после Нового года, а она оказалась упрямой, как мул. Ранее придуманный дизайн уже не казался достаточно грубым, а ничего нового в голову не приходило. Он знал, что сотрудникам корпорации это без разницы. Они все равно редко понимали, что делают, когда шла речь об искусстве, но все работы Леона всегда были отмечены только ему свойственной целостностью, а эта болванка не хотела с ним сотрудничать. Или дело было в чем-то другом?
Ладно, какого черта? Леон взглянул на часы и бросил сварочный аппарат на осколки бутылки. Слишком рано, чтобы начинать работать, его помощники еще не появились. В чем он нуждался, так это в хорошем сексе. По правде говоря, вот уже несколько недель именно это ему и требовалось. Секс по полной программе. Он оставил записку рабочим и направился к двери.
– Ты только не волнуйся. С каждым мужиком такое хоть раз, да случается. – Голос Эйдрии был теплым и сочувствующим. Леон рассеянно смотрел на огромные груди женщины, которые свисали до уютных складок на животе. Она была розовой, полной и зрелой, как женщины на картинах Рубенса. Толстой, неухоженной и намеренно грубой. Она олицетворяла все, что он ненавидел в женщинах, и потому была для него идеальным наркотиком. Она также была приемлемой любовницей и верным другом, что ему нравилось, хотя он в этом не признавался. Эта земная женщина давала ему кров, где он мог укрыться от внутренних сомнений, и потому он продолжал приходить к ней, гонимый не столько сексуальным желанием, сколько внутренней потребностью. Она всегда его поощряла и никогда не судила.
Леон откинулся на подушку и прикрыл пах грязным покрывалом. Депрессия давила на него. Все в этой спальне было в равной степени безвкусно. Шпильки, старый лифчик и косметика разбросаны по туалетному столику, на висевшем над ним зеркале чем-то красным – помадой? – было написано: «Чистка». Леон криво улыбнулся. Только Эйдрия могла напомнить себе о необходимости сходить в чистку, мимоходом что-то изгадив.
– Я еще и работать не могу, – сказал он уже без улыбки.
– В чем дело, детка? Уж не влюбился ли ты?
Леон покачал головой. Это было правдой. Он и в самом деле не мог понять, что с ним происходит. Эйдриа потянулась, подняв руки и продемонстрировав густые пучки волос, издающие эротичный, терпкий запах, что напомнило еще раз, какая она в самом деле земная женщина.
Еще она была здорово под кайфом. Она протянула ему полупустой стакан с вином, а себе взяла красную самокрутку с марихуаной и заговорила, не выдыхая дыма:
– Я же говорила, сначала тебе надо расслабиться. Уверен, что не хочешь?
Леон устало покачал головой.
– Ладно, но кончай с депрессией. Вялый член ничего не значит, но депрессию я не выношу. Забудь об этом. Я все еще тебя люблю, хотя ты становишься для меня немного староват. Хочешь, пожарю яичницу?
Леон снова отрицательно покачал головой. Казалось, у него ни на что нет аппетита. Может, он и в самом деле становится старым? В течение десяти лет он время от времени спал с Эйдрией – когда все начиналось ему было всего двадцать. Этот возраст ей больше нравился. Только в прошлом месяце она устроила вечеринку в честь своего пятидесятипятилетия, на которую пригласила всех ее текущих любовников, чтобы познакомить друг с другом. Леон, которому был тридцать один год, оказался там самым старым.
И все-таки что-то было не так. Ничего не получилось у него и с Блэр. Во время возвращения из Греции, после первого постыдного провала, он начал придумывать всякие предлоги, чтобы отказаться, – вроде головной боли или морской болезни, как какая-то светская сучка, решившая проехаться на дармовщинку, не заплатив за поездку единственным приемлемым для Готардов способом. Блэр и Перри рассчитывали на занимательный секс вместе или попарно, но они были хорошо воспитанными старыми друзьями и никогда не поднимали вопроса о его импотенции, делая вид, что все понимают. Но проблема заключалась в том, что он самничего не понимал. С тех пор и до сегодняшнего дня он не пытался заняться сексом.
Джейсон, одиннадцатилетний сын Эйдрии, вошел в спальню и принялся рисовать себе усы материнским карандашом для бровей. Мальчик никогда не видел своего отца. Мужем Эйдрии был довольно известный художник, который любил постреливать из ружья по банкам с краской, и однажды, когда Эйдриа была на пятом месяце беременности, нечаянно застрелился, чистя ружье. Во всяком случае, так писали в газетах. Джейсон Касс-старший оставил своему сыну только имя и плохие сны. Леон даже представить себе не мог, каково это быть ребенком Эйдрии Касс, не имея отца. Она была богата, знаменита, все светские львицы желали заманить ее к себе в дом. Она всегда увлекалась политикой и заполняла свой большой дом в Бруклине самой разнообразной публикой: журналистами, политиками, рок-звездами, астрологами, работниками телевидения и Голливуда, общественными деятелями, манекенщицами. Хотя это и был тот мир, в котором вращался Леон, он никогда не относился к нему серьезно. Забавно – и больше ничего, а вот Эйдриа была ярой активисткой. Но под всей этой мишурой и слоями жира находился на редкость верный друг, и за это Леон всегда был ей признателен.
Джейсон подошел к кровати, сделал вид, что затягивается материнским косячком, и вернулся к зеркалу, чтобы пририсовать себе бакенбарды.
Леон встал, надел брюки и свитер, а Эйдриа тем временем устроилась поудобнее, чтобы еще поспать.
– Увидимся, – сказал он, мимоходом дружески шлепнув Джейсона по попе.
Эйдриа подняла глаза и послала ему воздушный поцелуй.
– Звякни мне, когда прибой снова пойдет в гору, детка.
* * *
Ночь выдалась ясной и холодной (в воздухе уже чувствовалась ранняя зима), но Леон решил взбодриться и пошел пешком. Бруклинский мост протянул множество световых цепей между Бруклином и Манхэттеном, как будто поддерживая два района на плаву. За мостом вырисовывался абрис Манхэттена – ряд многоэтажных огней разной формы и высоты. Они поднимали невидимые дома в небо и были такими яркими, что на их фоне звезды были почти не видны.
В заливе темной воды поднимался в темное небо яркий источник света, надежный маяк, который каждый мог видеть. Леон остановился и облокотился на канат, наконец-то ощутив покой.
– Миледи, – пробормотал он. Именно так он думал о статуе Свободы с того самого момента, как только увидел ее. Ему было двенадцать лет, когда мать одним солнечным воскресеньем привезла его сюда на пароме из Нью-Джерси. Эти еженедельные воскресные экскурсии были самыми приятными моментами за всю неделю. Они были особенно увлекательными еще и потому, что мать его была преподавателем искусства в высшей школе, однако – Леон смутно понимал это уже тогда – никогда не показывала, что чему-то его учит, просто очень естественно говорила обо всем, что они видели, будто любознательный и верный друг. Хотя статуя Свободы была лишь одним из чудес, которые показала ему мать, он сразу же почувствовал к ней привязанность, уже не покидавшую его никогда. Теперь он ощущал даже некоторую неловкость за то, что до сих пор испытывает глубокие чувства к тому, что со временем научился называть «китчем». Он стеснялся признаться, что до сих пор помнит каждое слово из стихотворения Эммы Лазарус, выгравленного на постаменте статуи. Леон поймал себя на том, что тихонько повторяет четверостишие:
…Сильная женщина с факелом, чье пламя
Есть пойманная молния, и ее имя —
Мать беженцев. Из ее вытянутой руки
Исходит радушие, обращенное ко всему миру…
Бессознательной молитвой перед статуей, перед идеей, перед страной, сделавшей эту идею реальностью, перед матерью и своим детством – так звучали для него эти слова. Но было в его голосе и отчаяние. В этот редкий, странный момент оно свидетельствовало о том, что ни на одну из своих детских молитв он так и не получил ответа. И никогда не получит. Потому что единственными богами, перед которыми он когда-либо преклонялся, были боги, вылепленные древними мастерами.
Со временем Леон понял: эти великие, исторические работы, которые он так обожал ребенком, были идеалами, и ни одному человеку не дано подняться до их высоты. Почему же у греков это, кажется, получилось? Он ненавидел их за то, что когда-то верил – это достижимо. Неописуемый трепет, который Леон ребенком испытывал перед этими творениями, далеко превосходил просто восторг от созерцания совершенной формы. Он обожал их, не понимая, что в основе его обожания лежит способность этих скульпторов видеть человеческое благородство как естественное условие существования.
Но Леон тем не менее понимал: его чувства к статуе Свободы во многом объясняются тем, что на ее лице было то же спокойное, уверенное выражение, что и на греческих статуях. Однако дело было не только в этом, хотя он ни за что бы в том не признался: Свободабыла женщиной. Даже в двенадцать лет он был уверен: произведение искусства, держащее факел свободы, по самой сути должно быть женщиной. Поэтому позднее, когда он сам начал всерьез заниматься скульптурой, у него появилось стремление выбирать такие темы для своих работ, которые лучше всего можно было реализовать через женщину или девушку.
Когда ему было четырнадцать лет и он уже несколько лет лепил из глины фигурки зверей, в одной из книг матери по искусству ему попалась на глаза фотография, которую он трансформировал собственными руками: вылепил трех девушек, танцующих, взявшись за руки. Барельеф «Три грации» получился грубоватым, даже несмотря на терпеливые подсказки матери, но ему удалось уловить ощущение игривого веселья. Позднее, в высшей школе, где он учился у своей матери, он назвал свою первую зрелую работу «Весенний цветок». Он отдал своей сестре Элли, которая была на год старше его, все свои карманные деньги, накопленные за семестр, чтобы она согласилась позировать ему дважды в неделю. В тот семестр он должен был изучать драпировку (вроде той, которую он видел ребенком на греческих и римских статуях в музее Метрополитен), и он изобразил задрапированную фигуру девушки, поднимающуюся из листьев подобно бутону. Элли позировала в купальнике, прикрывшись сверху куском шифона, но в конечном итоге его «Весна» стала воплощением обнаженной женственности, лишь слегка прикрытой прозрачным материалом. Он также изменил лицо, приблизив черты лица сестры к тому образу, который жил в его душе. Когда, проработав всю ночь, чтобы закончить работу вовремя, Леон представил скульптуру комиссии в качестве своей экзаменационной работы, он так и не понял, почему его мать вдруг извинилась и вышла из классной комнаты.
Он только знал, что весной мать выставила эту небольшую бронзовую фигурку в холле перед аудиторией, где была организована художественная выставка, в тот самый вечер, когда шла школьная пьеса. Очень многие учителя посчитали это проявлением «фаворитизма» с ее стороны, что было неприятно, но она твердо стояла на своем. Она и до сих пор держит эту фигурку на виду в том доме, где прошло его детство. Наверное, как доказательство рано проявившегося таланта.
Леон пошел дальше по мосту, и его воспоминания были такими же ясными, как ночь. Он видел свет задних фар проезжавших внизу немногочисленных машин. Они казались ему сигнальными огнями на перепутьях его жизни, и указывающий свет каждого огонька будто против воли тянул его за собой – до следующей остановки.
Нет. Это не совсем так. «Весенний цветок» не был ни лучшей, ни последней его скульптурой, изображающей женщину. Была еще одна, но ее больше не существовало, разве что она каким-то образом сохранилась на дне реки.
Странно, что ему вспомнилось «Обещание» сегодня, после стольких лет. Внезапно в его мозгу промелькнул образ Тары. Нет, не в мозгу. В его руках. Руки держали ее образ, как будто он уже создал его. Так он когда-то создал «Обещание». Почему?Почему он думает о них одновременно и именно в это мгновение?
Леон остановился и долго стоял на мосту, не шевелясь. Получалось, что он не может делать два дела сразу. Он может либо идти, либо думать.
Медленно, но со все большей определенностью к нему приходил ответ на вопрос, который мучил его в течение нескольких недель. Почему он заплакал в тот первый раз с Тарой? Последний раз он плакал еще подростком. Смешно. И неловко. И главное – все никак не мог остановиться. Позднее он постарался превратить все в шутку. Для нее. Но для него самого это не было шуткой. Только теперь, здесь, он начал понимать, в чем дело. Тара и «Обещание». Сначала эти слезы, в потом его неспособность заниматься сексом со старыми партнершами. Невероятно! Ведь Тара – всего лишь предмет пари. Но сейчас он начал осознавать: с самого начала все в ней напоминало ему об «Обещании». Неужели все обещания шестнадцатилетней девушки реализовались в женщине тридцати двух лет? Какая глупость, ведь столько лет прошло. Но в глубине души он знал, что это так. Занимаясь любовью с Тарой в тот первый раз в мастерской музея, он чувствовал себя шестнадцатилетним – то же ощущение новизны и тот же трепет. Все, что он считал реальным, когда ему было шестнадцать, когда он был с Валери.