Текст книги "Опасный дневник"
Автор книги: Александр Западов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 19 страниц)
– Вам угодно отложить прогулку? – спросил Порошин.
– Семен Андреевич! – сказал Панин. – Если я решу, что не поедем, будут слезы. Поговорите с его высочеством от себя, он всегда слушает вас, может быть, и сам поймет, что плыть по Неве сейчас неблагоразумно.
– Труденька такая комиссия, ваше превосходительство, но попробую, – ответил Порошин и возвратился в биллиардную.
Павел пускал по столу волчок, заставляя его сбивать маленькие кегли, поставленные шеренгой.
– Как-то нам плыть придется? – негромко сказал Порошин, обращаясь к Мельгунову. – Ветер по Неве сильный, и вода поднялась.
Мельгунов с недоумением посмотрел на него. Павел услышал и ответил за генерала:
– Однако ехать все-таки можно, я думаю.
– Нет, ваше высочество, – сказал Порошин, – вода так высока, что ни под какой мост не подъедешь. Да и ветер штормовой.
Павел, держа в руке волчок, задумался – ехать он страстно желал – и через минуту воскликнул:
– Ведь нам плыть вверх по Неве, к монастырю, там никакого моста нет! А погоды нечего бояться. Помнишь, как прошлого года из Кронштадта в Ораниенбаум на шлюпке мы шли, погода была в десять раз хуже, а я не струсил!
Павел запрыгал, довольный, что поборол препятствие к прогулке.
– Здешние волны еще покрупнее морских бывают, – возразил Порошин. – А ряпушка в бурю лежит на дне, рыбаки на лов не выходят. Нам же стыдно подвергать себя опасности из-за какой-то рыбки.
– Я вижу, тебе не захотелось ехать, – с огорчением сказал великий князь, – и ты все плохое придумываешь про погоду и рыбаков.
Все же надежды Павел не терял и попросил Порошина:
– Ты ничего о погоде Никите Ивановичу не говори. Пусть он сам увидит. А то наскажешь такого, что он и в ясный день запретит нам езду. Ой, уж, право, иногда способу нет с тобой ужиться! Вот и Тимофей Иванович говорил…
Что говорит о нем Остервальд, Порошин узнать не успел: пришел Никита Иванович в сопровождении Григория Орлова и объявил, что прогулка по Неве отменяется.
Великий князь сделал несчастное лицо и собрался было заплакать, но Григорий Григорьевич сказал – Не стоит огорчаться, ваше высочество, погода и в самом деле дурная. Лучше пойдемте в гости!
– В какие гости? – живо спросил мальчик.
– К вашим соседкам, – сказал Орлов, показывая на окна.
– Там фрейлины живут! – догадался Павел. – Как мы раньше не вспоминали об этом! Никита Иванович подал великому князю шпагу, тот надел ее через плечо и воскликнул:
– Идемте же, Григорий Григорьевич!
Компания перешла через двор.
Орлов был среди фрейлин своим человеком, и Павел с восторгом наблюдал, как весело он разговаривал с ними, шутил и жаловался на службу, которая мешает ему часто наслаждаться их приятным обществом. Никита Иванович был пленен ловкостью обхождения Григория Орлова и, может быть, более ясно представил себе, как личное обаяние молодого офицера помогло ему три с лишним года назад провести заговор против законного государя. Разумеется, Зимний дворец не Лувр, его стенам незнакома легкость нравов, столь заметная, если верить рассказам, у престола французских королей, но что Григорий Орлов мог стать своим в каждой фрейлинской комнате, Панин понял, оценил – и позавидовал молодцу…
Позавидовал потому, что Никита Иванович давно уже собирался жениться, но государственные дела и обязанности воспитателя заставляли его откладывать этот шаг.
Свадьба должна была устроить его денежные дела, частые сетования на бедность и нехватку жалованья звучали у него всегда искренне, и он рассчитывал на приданое, которое принесет ему будущая подруга.
Никите Ивановичу шел сорок седьмой год – возраст почти стариковский, как думали в те времена. Длительная заграничная служба помешала ему жениться, и четырнадцать детей брата Петра служили предметом живейшей зависти Никиты Ивановича. Свою любовь к детям он отчасти насыщал в обществе Павла – Панин был привязан к мальчику, желал ему добра, учил, наставлял, далеко не всегда понимая, что его принципы воспитания не согласуются с политическими видами Екатерины и не помогают заполнить пропасть, существующую между матерью и сыном.
Невеста нужна была Панину знатная, но раньше всего богатая. Таких было не много в придворном кругу, и безусловно этими качествами обладала Анна Петровна Шереметева.
Панин думал о ней, когда позволяли дела, не забывал о том, что, как сказала ему императрица, на Шереметеву заглядывается Порошин, человек бедный, но зато молодой, а потому располагающий своими шансами… Никита Иванович соображал и так, и этак, прикидывал одно и другое, но не спешил действовать. Императрица верно заметила, что он, пожалуй, может умереть, если когда-нибудь поторопится.
Мудрая монархиня еще не знала, что ее медлительный министр – увы! – отчасти изменил своим дипломатическим правилам и без памяти влюбился. Избранницу его сердца звали Анна Михайловна, и она только что разошлась со своим мужем, графом Александром Сергеевичем Строгановым.
Анна Михайловна была молода – ей исполнилось двадцать два года – и блистала в обширном кругу своих знакомых, среди которых к иным благоволила особо. Строганов не одобрял ее образа жизни и потребовал развода, причем, как сообщал в Лондон английский посол, не пренебрегавший придворными новостями, это был единственный вопрос, в котором Анна Михайловна не противоречила мужу.
Да, Никита Иванович был влюблен, что не мешало, впрочем, ему, обходя комнаты фрейлин, думать об основанном на разумном договоре браке с одной из дворцовых прелестниц – самой честолюбивой и состоятельной…
Воспитанник его, возвратясь домой, с восхищением рассказывал о своем походе, а позже кто бы ни приходил, всех спрашивал:
– Ты знаешь, где я был сегодня? Отгадай!
И вновь принимался повторять, что был у фрейлин и заходил в каждую комнату с Григорием Григорьевичем Орловым.
Когда уже все всем было известно, Павел позвал Порошина в желтую комнату, повалился на диван и зашептал:
– Я им не говорил, а тебе скажу. Знаешь, кого я там видел? Ее! Понял? Ах, какая она была красивая! И час от часу я больше в нее влюбляюсь. Влюблен… А что такое любовь?
Порошин не мог дать ему точный ответ – он и сам еще толком не знал, что такое любовь…
– Это чувство или состояние человека? – громче спросил Павел. – В натуральной истории господина Бюффона об этом написано, я заметил страницу. Ты, когда мне вслух читал, это место выпустил.
Порошин вспомнил, что в томе огромного труда французского естествоиспытателя, откуда он читал кое-что великому князю, действительно есть характеристика любви, с которой он счел излишним знакомить своего юного слушателя.
– Не сердись, братец, за мое любопытство, – продолжал Павел, – и прочти мне этот кусок по-русски: я ведь по-русски о ней думаю!
– Тогда несите книгу, ваше высочество, – сказал Порошин.
Он рассудил, что устный перевод текста Бюффона, в благопристойности которого сомнений быть не могло, все же позволит ему изложить мысли ученого короче и туманнее, чем написаны они по-французски.
Павел полез под диван и достал книгу.
– Вот здесь, глядите, – сказал он, открывая том.
Глава называлась „Рассуждение о естестве животных“. Переводя французские фразы на русский, Порошин прочитал вслух возвышенные строки – „Любовь! Врожденное вожделение! Душа природы! Неисчерпаемый источник бытия, всемогущая сила, возмогающая все, которой ничто противустать не может… Гм… Ею все действует, все дышит и все возобновляется. Божественное пламя! Источник непрерывного бытия, который предвечный излил на все то, что имеет… гм… дыхание и жизнь. Неоцененное чувство, которое едино может смягчать свирепые и хладнокровные сердца, проникая в них приятною теплотою! Первенствующая причина всякого блага, всякого сообщества, соединяющая без принуждения людей. Единственный и обильный источник всякия неги и роскоши! Любовь! Для чего же ты рождаешь счастливое состояние всех тварей, несчастье же человека?..“
– Почему – несчастье? – спросил Павел.
– Подрастете – узнаете, ваше высочество, – сказал Порошин.
4
Прошла мокрая петербургская осень, наступила зима, приближались рождественские праздники, а дневника Никита Иванович не отдавал.
Вести записки в уверенности, что их содержание осуждается начальником, – а иначе оценить обстановку было нельзя, – становилось неприятно и трудно. В ноябре – декабре Порошин упростил свои заметки.
Он писал:
„Государь цесаревич проснуться изволил в начале седьмого часа. По вчерашнему предписанию господ медиков чай кушал в постели. Часов в десять принял его высочество микстуру. Кушал в опочивальне. Карл Федорович Крузе говорит, что есть еще в теле небольшая лихорадка…
Воскресенье. Его высочество встать изволил в исходе седьмого часу. Тягости в себе никакой не чувствовал. Изволил государь одеться, как обыкновенно…
После обеда приходил к его высочеству с той половины гвардии Семеновского полку капитан Степан Апраксин, который за столом ее величества обедал. Ему девятый год. При рождении пожалован он от покойной государыни Елизаветы Петровны прапорщиком и, как положено офицеру, повышался чинами. Государь цесаревич охотно изволил с ним разговаривать и забавлялся им. Степан Степанович был в гренадерской шапке.
После ужина зашел разговор о том, кто из кавалеров его высочества какие ухватки имеет. За мною знал их его высочество более, нежели за всеми другими: как я за кафтан дергаю, говоря с кем-нибудь в жару – пальцем указываю, как с кем раскланиваюсь и прочее. Что позабывал его высочество, то ему напоминали. Надобно думать, что Никите Ивановичу не без удивления было слушать, откуда его высочество такие подробности ведает, – сам он этого, конечно, не примечает. Мне при всем оном ничего более не оставалось, как смеяться, что я и делал…
Опочивать лег его высочество в половине десятого часу…“
„Что ж, так писать можно и дальше, но стоит ли?“ – думал Порошин. Становилось очевидным, что великому князю нажаловались, будто его кавалер, он же учитель математики, хочет присвоить себе полную власть над ним, наговаривает Никите Ивановичу на других комнатных, рассказывает небылицы о великом князе своим знакомым в городе и читает им записки, что каждый день пишет обо всем, происходящем во дворце.
Порошин перебрал в уме тех, кому говорил он о записках: товарищи по корпусу капитан Беклешов, майор Глебовский, графы Иван и Захар Чернышевы, статский советник Рубановский. Два-три места читал он отцу Платону. Кое-что рассказывал в доме Краснощекова хозяину и некоторым его гостям – то, что могло подать им высокое мнение о наследнике. Вот и все, если не считать Никиту Ивановича.
Великий же князь, который знает немало страниц дневника, верит наговорам, а не своей памяти. Что делать, это недостаток характера, который исправить не удалось, а теперь, видно, и не удастся.
Нужно признаться, думал Порошин, что невежество и зависть, искони выступающие противу всех добрых дел, вооружились на него, едва начавшего труд воспитателя монарха. И хотя их жужжание не может заглушить в нем голос истинного долга и усердия, однако разум требует оставить беспечность и оказать сопротивление врагам.
Помочь тут может приязнь и дружба некоторых влиятельных особ из числа тех, что бывают за столом великого князя, если им осветить положение. На имена не упирать. Да ведь о них достоверных сведений и нет!
Но дальше гусей дразнить нельзя, и потому дневник придется бросить. Что написано – хранить, а подневных записей дальше не делать. Жаль оставить это предприятие, со временем записки могли быть весьма достойны любопытства и чтения. Но, видя надвигающуюся опасность, можно ли продолжать литературные и педагогические упражнения, которые прежде всего требуют спокойствия духа и совершенной безопасности?
Однако, чтобы происходящее во дворце совсем не погибало в забвении, возможно будет вести записи отдельных происшествий, наиболее поучительных. Разумеется, такие заметки останутся в полной тайне у автора, чтобы он мог впоследствии позабавить свое самолюбие некоторыми из бывших с ним приключений.
Мысли эти, наконец-то подсказанные Порошину обстоятельствами придворного быта, могли стать полезными для него, если б он руководился ими, вступая на должность воспитателя цесаревича.
Теперь они запоздали.
Декабрьским вечером Никита Иванович пригласил Порошина зайти к нему, сдав дежурство Перфильеву.
„Какой приятный зефир веет и нову силу в чувства льет?“ – как спросил однажды Ломоносов, – думал Порошин, ожидая на смену товарища. – Ох, уж эти дворцовые зефиры или зефиры, сиречь попутные или противные нам ветры, пусть и не только западные! Никита Иванович наконец-то скажет о жизнеописании великого князя, о моем дневнике…»
Но именно о записках и не было речи, когда Порошин явился к обер-гофмейстеру.
– Семен Андреевич, сказал Панин, не вставая с кресла, – ее императорское величество благодарит вас за службу и полагает, что дальнейший ваш карьер должен проходить в офицерском корпусе нашей полевой армии.
– Где, ваше превосходительство? – спросил Порошин. Смысл фразы оказался для него неясным по своей неожиданности.
– Вы штаб-офицер, полковник, – продолжал Панин, – а потому судьбой вашей ведает Военная коллегия. Туда и благоволите обратиться.
– Ваше превосходительство, – сказал Порошин, заставляя себя держаться спокойно, – ведь наш договор с великим князем, что ставится мне, как услышать довелось, в вину, – это безвинное и почти шуточное условие, принятое для его высочества пользы. А перетолковано это условие так, будто я требую, чтобы великий князь меня одного слушался и делал только то, что я ему велю. Наверное, были прибавлены тут и другие подобные низости, какие только маленький и темный дух вымыслить может. Обо всем этом я уже имел честь вам докладывать, и вы со мной, если вспомните, согласились.
– Я все помню, – ответил Панин. – Но дело не во мне. Вы сами вызвали гнев ее императорского величества. О причинах справляться вам негде, мне о них тоже не докладывали… Что же еще? Жалованье вам доставят на квартиру. С великим князем видеться запрещаю. Дежурство закончено – уходите. Я придумаю, что его высочеству сказать о вас, не пороча вашей репутации. Прошу все же поверить, что мне жаль прекращать ваше сотрудничество, но что делать?! Прощайте.
Порошин молча поклонился и вышел.
Все было кончено.
5
«Сиятельнейший граф, милостивый государь Григорий Григорьевич!
Перемена моего состояния, будучи мне столь тягостна и чувствительна, беспрестанно побуждает меня озираться на прошлые дела свои и разбирать, какие б между ними могли быть причиною этого несчастного в моей жизни происшествия. Вижу, милостивый государь, и слышу, что о поступках моих во время службы при цесаревиче сделано такое описание, от которого теперь я страдаю.
Но, размышляя о прошлом, не могу найти ничего, что могло бы вести к моему предосуждению. При его высочестве состоял я около четырех лет и все силы свои посвятил на то, чтобы полезным быть ему и тем способствовать материнским намерениям государыни императрицы и надеждам всего российского общества. Во все время был при его высочестве почти безотлучно, с ущербом для собственных своих забав и удовольствий, к которым влекли меня и лета мои, и бесчисленные поводы. По такому своему поведению мог ли я ожидать удара, который был на меня обрушен?
Правда, и раньше, будучи почтен от его высочества особливою склонностью и милостью, видел я, что это завистливому невежеству неприятно, принужден был от него сносить иногда некоторые притеснения, но их презирал и ни во что не ставил. А ныне что такое на меня возведено, обстоятельно ни от кого не слыхал и клянусь вашему сиятельству честью и всем, что есть святого на свете, что ничего не знаю. Защитите меня, милостивый государь, многомощным ходатайством вашим. Несчастием своим гублю я родителей, сестер и брата, кои от меня только помощи себе ожидают. На сих днях поеду я в Ахтырку, но откуда б не могла достать меня сильная рука ваша! Пребываю по гроб мой с отличною преданностию и совершенным почтением, милостивый государь, вашего сиятельства вернейший слуга.
С. Порошин.
Москва, мая 3 дня 1766 года».
Глава 12.По дороге в Ахтырку
Господа в свою пользу законы переменяют,
Холопов в депутаты затем не выбирают.
«Плач холопов»
1
Порошин отправил свое письмо Григорию Орлову в Петербург почтой, – если и прочтут его чиновники, следящие за перепиской, и доложат кому следует, хуже не будет. Правда, и лучше, наверное, не станет, но кто знает, как может повернуться судьба?
Он бродил по Москве, где бывать ему раньше приходилось не часто, любовался весенним городом и все Думал о том, что произошло с ним во дворце. Порошин искал причину царской немилости, он понимал, что на него наговорили Никите Ивановичу и государыне, отвратили от него и сердце великого князя, – а уж он ли не любил этого мальчика, не гордился им?!
И ни разу не подумал Порошин о том, что причиной неприязни к нему был его дневник, подробное описание придворного круга, протоколы разговоров за столом его высочества, боязнь, что наблюдения и мысли внимательного человека касательно российской монархини, великого князя, их сенаторов и генералов станут известными за границей. Он все жалел, что пришлось прекратить ведение дневника и что его заместитель вряд ли продолжит записи разговоров и поступков цесаревича Павла…
Порошин медлил с отъездом в Ахтырку. Приказом Военной коллегии назначался он командиром Старооскольского пехотного полка Украинской дивизии. Назначение это подготовил вице-президент коллегии граф Захар Григорьевич Чернышев, и оно было самым лучшим из возможных в те дни. Порошина следовало услать подальше – примерно так выглядело пожелание императрицы, – а в сибирских гарнизонах и на Камчатской земле вакансий для полковников тоже хватало. Но Чернышев отправил его на юг и в распоряжение хорошего человека – графа Петра Александровича Румянцева, командира Украинской дивизии, председателя Малороссийской коллегии.
И когда Порошин, бродя по Москве, встретил графа Румянцева, он понял, что ему действительно повезло, что жизнь продолжается и Ахтырка вовсе не такое плохое место, как думалось.
Румянцев знал Порошина. Навещая Петербург, он всегда бывал в покоях великого князя, имел служебные дела с Паниным и с графом Захаром Чернышевым. Известно было ему, что Порошина постигла опала и он отослан к армии, на турецкую границу.
Увидев Порошина, Румянцев остановил свою коляску, крикнул ему, усадил и отвез в дом своей сестры, Дарьи Александровны Трубецкой, у которой проездом остановился. Румянцев уже несколько месяцев, как покинул город Глухов, столицу бывшего украинского гетманства, и жил в Петербурге. Теперь по своим делам он через Москву ехал в Лифляндию, навестить знакомую еще с времен последней войны даму, из-за которой он совсем было решил тогда бросить службу, но, подумавши, все же остался в армии. С женой генерал не ладил и предпочитал не видеться.
Петр Александрович Румянцев был сыном графа Александра Ивановича, генерала и дипломата, одного из надежных помощников Петра Первого. Мать его, Мария Андреевна, происходившая из боярской семьи Матвеевых, была гофмейстериной Екатерины в бытность ее великой княгиней и все еще несла придворную службу. Дочь Прасковья, в замужестве Брюс, считалась ближайшей подругой государыни.
Румянцев был в юности славен проказами, за что ему сильно попадало от отца, но, войдя в возраст, проявил себя храбрым и дельным офицером. Через пятнадцать лет он добрался до генеральского чина и в Семилетнюю войну командовал дивизией, участвовал в сражениях при Гросс-Егерсдорфе, Кунерсдорфе, громил армию короля Фридриха и заставил капитулировать прусскую крепость Кольберг, чем открыл нашим войскам дорогу на Берлин.
Умный и смелый полководец, Румянцев обладал дипломатическим талантом и был отличным администратором. Эти качества его оценила императрица и дала им простор.
В ноябре 1764 года, повинуясь желанию государыни, гетман Украины граф Кирилл Разумовский подал просьбу об увольнении его от должности. Появилась возможность наладить управление Украиной на великорусский образец, уравнять в правах и обязанностях оба народа, и для этого Екатерине понадобился Румянцев. Она уничтожила гетманство, создала Малороссийскую коллегию и председателем ее, а также малороссийским генерал-губернатором поставила Румянцева. Военная коллегия со своей стороны поручила ему командование Украинской дивизией.
Эта дивизия представляла собой крупную силу и вполне могла бы называться армией. В ее составе было шесть конных карабинерных полков, пять Слободских гусарских, Борисоглебский драгунский и девять пехотных: Белёвский, Севский, Курский, Старооскольский и другие. Полки дивизии стояли в городах Полтава, Миргород, Чернигов, Ахтырка, Лубны, Белгород, Кременчуг, Изюм, Харьков и в некоторых других.
Румянцев обрадовался встрече с Порошиным – ему были нужны толковые офицеры, дел накопилось множество, причем таких, какие не каждому доверишь.
Когда пообедали, он увел Порошина из столовой в свою комнату и сказал:
– История ваша мне известна, Семен Андреевич. Знаю, что близ царя – близ смерти. И неизвестно, где там найдешь, где потеряешь. Вы – потеряли, будем думать – ненадолго. И нечего унывать. Беритесь за службу.
– Я службы не боюсь, ваше превосходительство, – ответил Порошин, – но во дворце, признаться, отвык от строя. Сказать правду, если б не обида, мне нанесенная, – на что, впрочем, воля царская, – я мог бы радоваться, что вышел из четырех стен. И когда б можно было осмотреться мне в незнакомом краю, – ведь я сибиряк, ваше превосходительство, – понять, что тут к чему, каков народ обитает, команду свою не на последнем поставлю месте!
– Иного от вас и не жду, Семен Андреевич, – сказал Румянцев. – Намерение же ваше произвести разведку прежде, чем начать бой, заслуживает уважения и с воинским уставом сходствует. Ныне нам вместе трудиться довелось. Слушайте, что говорить стану.
Он уселся в кресле поудобнее и незаметным движением расстегнул пуговицы камзола – обед был на вид незатейлив, но вкусен.
– Ее величество, – сказал Румянцев, – отправляя меня на Украину, изволила дать секретное наставление, – теперь-то уже пункты его в натуре стараниями моими обозначились, и секретность оно утратило. Надобно знать, что граф Разумовский за четырнадцать лет своего гетманства непорядков здесь не убавил. Какова эта страна, сколько в ней народу живет, где проходят границы с Польшей, где с Турцией – ничего не известно. Надо составлять генеральную карту Малороссийской губернии, и этим занялись у меня геодезисты и рисовальщики. Дело тихое – смотри да черти. А население подсчитать – не шутка. Это значит – перепись. Люди же от переписчиков скрываются. Ибо старшины не хотят, чтобы у правительства точные цифры населения были, – это плутням их помешает. Они распространили слух, что тому, кого перепишут, назначат подушный оклад, как в России, и всех вольностей лишат. Одна из вольностей – свобода переходить с места на место, искать, где лучше. Найти не находят, конечно, у нас везде одинаково, а эта мечтательная вольность весь порядок портит. Понимаете?
– Как не понять! – согласился Порошин. – Мечтательность многое портит.
– Беда Украины еще и в том, что воинское правление – полковое, сотенное – перемешано с гражданским, наглость же и тех и других начальников неимоверна, они собственную корысть службе отечеству и народной пользе предпочитают. Казенные доходы в расхищении, народ разорен, войско в худом состоянии, а земли, этому войску принадлежащие, своевольством высших чиновников обращены в их вотчины. Государыня мне сказала: «По множеству беспорядков, требующих исправления, и при развратных тамошних начальников понятиях губернатору искусно изворачиваться придется, и потому тебе надобно иметь и волчьи зубы, и лисий хвост».
– С большою мудростью ее величество изволила выразиться, – заметил Порошин. – Это значит управлять способом кнута и пряника.
– Пока более кнута требуется, – сказал Румянцев. – Иначе не выходит. Ведь все на мне лежит: торговля внутренняя и заграничная, заботы о плодородии земли, сбережение лесов, расчистка для судоходства рек, осушение болот, постройка дорог, заведение полиции, прекращение взяток в судах и денежных поборов во всех учреждениях, – да всего и не перечислишь…
Румянцев замолк, вспоминая, какие поручения были еще даны ему, и затем продолжал:
– О границе государыня особо подробно меня изволила напутствовать. Мы соседствуем с владениями Польши и Турции. Надлежит с подданными обеих держав иметь доброе и спокойное соседство, с наблюдением в случае обид и жалоб взаимного правосудия. Границу содержать в безопасности от нападений и набегов неприятельских. Смотреть, чтобы не было потаенного и беспошлинного провоза товаров, предостерегать переходы и побеги за границу здешних подданных и, напротив, привлекать их оттуда к возвращению в отечество…
– Обязанности, принятые вашим сиятельством, теперь мне ведомы, – сказал Порошин, – однако не вижу, чем смог бы груз их для вас облегчить: дело мое солдатское…
– Солдат есть первый человек на земле, – убежденно сказал Румянцев. – Он все может и все сделает, поверь, голубчик, я в службе двадцать шестой год. Вам известно, куда и зачем вы посланы?
– Принимать Старооскольский пехотный полк и командовать им, – ответил Порошин.
– Это верно, а откуда взялась вакансия, знаете?
– Нет, ваше сиятельство.
– Прежний полковник господин Аполлон Волков волею божию умре. Я бы поставил на его место подполковника того ж полка Николая Огарева – он расторопно командовал, ведь Волков долго болел, – но Военная коллегия рассудила по-иному: вам пришло время проститься с дворцом, о чем, не скрою, господин Панин отменно заботился, и Старооскольский полк тут пригодился.
– Вы сказали, Никита Иванович Панин хлопотал о моей отсылке?
– Об этом слышал я в Петербурге, – сказал Румянцев, – и, признаюсь, тому не удивился. Всем известная привязанность к вам великого князя не могла нравиться обер-гофмейстеру, и он вашу близость постарался разрушить.
– Проницание вашего сиятельства мне удивительно, – сказал Порошин.
– Ну, я не говорю, что целиком прав, это лишь предположение, – поспешил смягчить свою мысль Румянцев, – но на то выходит похоже. Впрочем, это все было и прошло. Новости ж для вас будут такие. Вы едете в Ахтырку, являетесь в полк и передаете мой приказ. Я пишу, что вас отзываю в мое распоряжение, а подполковнику Огареву продолжать исполнять обязанности командира полка.
– Слушаюсь, ваше сиятельство. – Порошин вскочил и вытянулся. – Но в приказе будет и вторая часть? – спросил он, помолчав.
– И она такова, – ответил Румянцев. – Вам надлежит объехать все полки малороссийские, сиречь уезды, и посмотреть, как посланные мной для сочинения генеральной ревизии господа штаб-офицеры оной занимаются. Например, в Миргородском полку Нижегородского карабинерного полку майор Голенищев-Кутузов, в Гадячском – Борисоглебского драгунского подполковник Норов. И кроме тех еще многие. Что увидите, – а для свежего глаза наблюдения будут изобильные, – все запишете и мне, как возвращусь, письменный доклад представите. Вам поездить-поглядеть любопытно в рассуждении знакомства с местами украинскими, а мне известия, собранные вами, будут преполезны.
Порошин изумленно посмотрел на Румянцева.
– Как вы изволили приказать?
– Составьте подробный отчет о вашей командировке и, как приеду, принесите мне, – повторил Румянцев. – Нет, ваше сиятельство, – твердо возразил Порошин, – прошу от сей обязанности меня освободить. Довольно уж написал я на своем невеликом веку. Снова стану писать – еще дальше уеду, наверное.
– Ин быть по-вашему, – улыбнулся Румянцев. – Обойдемся устным докладом. Действуйте!
2
Приказ был получен, почта на Белгород отправлялась из Москвы по четвергам, и Порошин отбыл к себе, как насмешливо подумал, в Ахтырку с первым же ямщиком. Чин полковника позволял ему требовать на почтовых станциях для багажа пять подвод, но он ехал налегке и вещи брал с собой в кибитку.
Дорога на юг была гладко наезжена, лошадей ждать не приходилось, да и не скупился Порошин, желая скорее начать свою жизнь на украинской земле. Серпухов, Тула, Скуратово, Мценск, Росстани, Долгое, Курск, Маячка – шестьсот верст промелькнули незаметно.
В Белгороде кончался главный тракт, и дальше Порошин через Харьков добрался до Ахтырки.
Городок был скромный, небольшой, жителей, вероятно, тысяч восемь или десять. Порошину бросились в глаза на улицах фигуры пехотинцев и кавалеристов. Армейский вид давал почувствовать соседство границы.
Ахтырка находилась в ста верстах к западу от Харькова, близ реки Ворскла.
При царе Михаиле Федоровиче было произведено укрепление южной границы России с помощью земляного вала и глубокого рва. На триста верст протянулся ров, названный Белгородской чертой, и на этой черте стояли города Хотьмышск, Карпов, Белгород, Короча, Новый Оскол, Верхососенск, Ольшанск, Коротояк.
Земли к северу от Белгородской черты жаловались служилым людям в оклад, то есть раздавались им в награду за ратную службу. Южнее черты земли тоже не пустовали: там расселили земледельцев-солдат, объединенных в пять Слободских полков – Сумский, Харьковский, Ахтырский, Острогожский, Изюмский. Незадолго до приезда Порошина территория, занятая полками, была названа Слободской Украинской губернией, полковые города правительство перечислило в разряд провинциальных центров и каждую провинцию поделило на шесть комиссарств.
Рядом со Слободской Украинской, на южной Украине, годом раньше была образована губерния Новороссийская. Главный командир этой губернии генерал Мельгунов получил задачу заселить этот обширный край и сразу известил о больших льготах для поселенцев: каждый получал участок земли в вечное потомственное владение, денежное пособие для постройки дома, на несколько лет освобождался от податей, малолетных мог отдавать в школу, ничего не платя за науку.
На внешнем виде Ахтырки реформа еще никак не успела отразиться. Несколько сотен домов, составлявших город и сложенных из самана, по-прежнему стояли под соломенными крышами, и вряд ли хозяева их лишний раз по этому поводу побелили.
Каменных сооружений в Ахтырке только два – новый собор, построенный по плану архитектора Растрелли, и колокольня. Приходская церковь была деревянной, но зато в ней хранилась икона Ахтырской божьей матери, слывшая чудотворной.
Такими оказались достопримечательности Ахтырки, о чем Порошин узнал, едва заехав в ее пределы. А на кантонир-квартирах, то есть в домах обывателей, стояли два полка – Старооскольский пехотный и Ахтырский гусарский.