Текст книги "Полынь-трава"
Автор книги: Александр Кикнадзе
Жанр:
Прочие приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц)
– Быстрее, быстрее.
А мыслями, взглядом, всем своим существом находился там, с батальоном. Ему показалось, что он провалился в забытье, когда услышал далекое-далекое: «Господа, господа, победа! Наш флаг над Луцком! Взят Луцк!»
В этот момент и почувствовал Болдин, что силы покинули его. Он по инерции сделал два шага вперед… Сын узнает, что не в штабе, не в далеком тылу, а на самой передовой его отец… Он сделал то, что повелевали долг и совесть…
На второй день в походном лазарете, который уже переправился и разворачивал свой шатер недалеко от берега, Болдина посетил генерал Брусилов.
Подошел, нежно пожал руку, сказал:
– Павел Александрович, спасибо.
Болдина выписали из госпиталя в середине февраля 1917 года.
В ночь осмысления и переосмысления всего прошлого и безнадежного заглядывания в будущее, в ночь, когда он силился представить себе, что ждет страну, что ждет семью, его самого через год, два, три, и когда старался найти ответ на вопрос, что необходимо сделать сегодня, чтобы об этом не пожалеть завтра, он напоминал шахматиста, погруженного в рассмотрение бесчисленного множества вариантов, возникающих за доской, и понимающего, как мало отпущено ему времени для того, чтобы найти единственно правильные, единственно допустимые ходы.
Павел Александрович попросил денщика Прохора спуститься вниз и найти извозчика.
Была одна только ночь, в течение которой он должен был принять решение. Он сидел, сжав голову руками, над газетой «Известия», читал о голоде, о холоде и думал, что стало, что станет с Россией, если победят большевики, если победят… на что сможет он рассчитывать, каким доверием у них пользоваться, он – царский офицер.
Жизнь казалась ему конченной, по крайней мере, на родине.
У него была одна только ночь на размышление, ночь, от которой зависели многие тысячи ночей и дней и в его жизни, и в жизни Ксении, и в жизни его дорогого Коленьки.
В самом конце мучительной, длинной, тягучей ночи, будто бы скинув с плеч тяжкий груз, Болдин сел за листок бумаги и начал писать быстрым, ровным, уверенным почерком в Торжок Николаю Федоровичу Чинику:
«Я принял, уважаемый Николай Федорович, решение, о котором, весьма возможно, буду жалеть. Но если бы я принял решение противоположного свойства, вероятно, жалел бы больше. Мне не по пути с тем, что обозначается все явственнее и надвигается неодолимо. Я уповаю на милость божию и сердцем верю, что ненадолго наша разлука. Не знаю пока, что ждет меня в далеких краях, но я, царский офицер, не слишком подхожу новой власти, так же как и она не слишком подходит мне. Излишне говорить, что ныне вы вступаете во владение всем, что принадлежало мне: и домом и тем, что в доме. Соответствующее распоряжение я пересылаю через Прохора вместе с документами. Если же они не будут иметь той силы, которую имели до сих пор, не сетуйте, дорогой Николай Федорович, возьмите с чистым сердцем все, что дома. Это неделимо, это мое, а значит, ваше, и никто не посмеет это у вас отобрать.
Ксения сидит в другой комнате. Она еще не знает, что через десять – пятнадцать минут, закончив это письмо, я соберу все, что может поместиться в пролетку, и кучер довезет нас с Ксенией и с Николаем до порта. Две последние ночи я не спал, и все же решение мое трезво и твердо. Я обнимаю вас, нежно прикасаюсь сердцем к сердцу. Прощайте, не забывайте и не осуждайте меня. Ваш Павел Болдин».
Ксения ждала мужа, сидя на кровати, и то и дело бросала взгляд в сторону заснувшего сына… Она ждала, что скажет
Павел. Видела луч света, пробивавшийся сквозь замочную скважину, догадывалась, что муж сидит и пишет, и казалось ей, что она слышит скрип пера. Если он пишет, то кому, что?
Ей очень хотелось встать, подойти к мужу, сказать:
«Павел, родной. Куда нам еще с тобой и с Коленькой?.. Перемелется – мука будет. Все обойдется. Главное – вместе, дома. О чем еще можно мечтать в такое время?»
Но Ксения не решалась подойти к мужу и произнести эти слова. А что, если он послушает ее совета, они вернутся в Торжок и там его арестуют? Если это случится, как будет чувствовать она себя, что найдет в оправдание? Что скажет и объяснит сыну? И потом, разве вся жизнь не научила ее повиноваться душой и мыслью сильному, умному, никогда не теряющему спокойствия мужу.
Вошел Павел:
– Ксения, буди Николеньку, собери все самое необходимое в этот саквояж и еще вот в этот чемодан. Едем, Ксения.
Ксения ничего не ответила, только постаралась перехватить беспокойными глазами взор мужа, приковать его к себе и заставить хотя бы на минуту подумать: а единственное ли это решение? Едем – это значило не в Торжок. Тогда у него было бы другое выражение лица, он улыбнулся бы, как человек, который стряхнул с себя все заботы, переживания и сомнения. Его «едем» означало «к пристани, на пароход».
Она прошептала:
– Да, да, Павел. Я сейчас, я быстро, вот только Коленьку разбужу.
Прохор помог снести в пролетку два чемодана, саквояж, котомку. Коля, еще не окончательно проснувшись, только в пролетке спросил:
– Куда мы, к морю?
И понял все. И уткнулся матери в живот, неловко всхлипнул. Отец, сидевший рядом с кучером, обернулся и сказал:
– Николай, ты взрослый парень.
Стоял и долго махал рукой Прохор. Зажав в левой руке империал, задумчиво смотрел вслед, словно спрашивал себя: «Куда это они? Что станет с ними? А что станет со мной?»
…В тот же день неуклюжий пароход «Цицерон», приняв на борт столько пассажиров, сколько не принимал никогда, смачно зашлепал по гладкому морю лопастями, словно в неохотку вышел из порта, развернулся и двинулся к Босфору.
Болдин не понимал оставшегося в России Брусилова.
– Будет плохо отчизне, – твердил Брусилов, – будет плохо и мне. А хорошо ей…
– Алексей Алексеевич, когда ей будет теперь хорошо, матушке-России? Вы один из самых чтимых в Европе русских. Вы должны это сделать не только для себя, но и для будущего России, если только у нее есть теперь будущее. Вы должны уехать, быть с нами.
– Нет, господа, нет. Я остаюсь.
Павел Болдин
«На «Цицероне» отправлялась в Константинополь семья полковника Семенова-Селезневского: он, супруга и мать. Увидев на горизонте огни Босфора, мы спустились в буфет и распили бутылку коньяку за скорое возвращение домой, за благополучие близких, оставшихся в Советах.
Владимир Станиславович неожиданно быстро захмелел и вдруг изрек:
– Я всю жизнь жалел, что у меня не было детей. Всегда казалось – чего-то не хватает. А сейчас… Благодарю судьбу. Не могу представить… Надеюсь, вы меня поймете и не сочтете бестактным… Одним словом, не представляю, как мог бы я воспитать русского сына в туретчине или бог знает где еще, куда занесет.
Я мог бы ответить ему, вспомнив слова одного мудрого француза: «Если к сорока годам дом не наполняется детскими голосами, он наполняется кошмарами».
– Ну дожили, докатились. Русские едут за спасением – куда? К кому? К туркам. Не рассказывайте, пожалуйста, никому, Павел Александрович, засмеют. Ей-ей, засмеют. Не рассказывайте. Да и сами старайтесь не слишком много об этом думать. Вообще меньше думайте о том, что было, и о том, что будет. Что мы имели и потеряли. Благородное слово: старайтесь как можно меньше думать. Вы знаете, что пришло мне в голову, – размахивая сигарой, продолжал мой собеседник. – Так, позвольте вспомнить, что я хотел сказать, боже мой, ведь я что-то собирался вспомнить. Ах да, если бы меня спросили, почему у меня сейчас хорошее настроение, я бы ответил… что мне уже больше нечего терять, мы с вами, Павел Александрович, самые счастливые люди в подлунном мире. Все, что могли потерять, мы уже потеряли. Осталось только находить. Выпьем за самых счастливых в мире людей.
Полковник полез лобызаться. Я подставил ему щеку, но он поцеловал меня в губы жирными губами. Я весь сжался, вытерся салфеткой, предварительно смочив ее остатками коньяка. Он не обратил на это внимания.
– Знаете, даже в самом большом горе есть частица счастья, надо только успеть ее найти. Не говорите, что я не помог вам найти его… Гарсон, еще коньяк! – Он щелкнул пальцами и поднял руку. – Выпьем за это чудесное Мраморное море, которое приняло нас в свои ласковые объятия, за эту страну вечных огней и, пардон, вечного беззакония.
Владимир Станиславович еще долго произносил тосты. В Константинополе его вели по трапу под руки, и все же он едва не принял ванну в своем «ласковом Мраморном море».
Он ждал меня на берегу, чтобы проститься:
– Мой вам совет – не засиживайтесь в туретчине. В Америку! Или, еще лучше, в Канаду, там много славян, Павел Александрович. Для нас с вами есть только один путь. Не Париж, не Мадрид, а Новый Свет.
Он снова полез целоваться.
Мы выбрали Канаду.
В Константинополе продали мой золотой портсигар – подарок генерала Брусилова – и Ксенино рубиновое колье, полученное в наследство от бабушки. Сосчитали капиталы и решили не мелочиться – идти в Канаду первым классом, чтобы снова почувствовать себя хоть не на долгий срок, на время плавания, людьми. Мы были молоды, довольно сносно владели английским, и еще с нами был Коленька. Он давал заряд оптимизма, который и не снился бездетному папе Семенову-Селезневскому, оставшемуся в Турции пропивать свои сбережения.
Канадские иммиграционные власти были учтивы. Нас разыскали члены «Русского фонда», помогли довольно быстро пройти пограничные и таможенные процедуры. Всюду был порядок. Нас окружали улыбающиеся люди. Мы так соскучились по порядку и по улыбкам. Это было первое и, должно быть, самое главное впечатление от Монреаля, впечатление, которому не суждено было выветриться даже за долгие годы.
Раз есть в этом мире порядок и есть люди, способные улыбаться, значит, не все так плохо, так безнадежно, как казалось совсем недавно. Значит, мы сможем показать себя, найти свое место на новой земле под этим ласковым солнцем.
Коля в пансионате для русских ребят. Его содержание оплачивает фонд.
Ксения – воспитательница в детском саду.
Я же помощник рекламного агента старой нефтеперерабатывающей компании. Ко мне относятся как к человеку, имеющему «свежесть восприятия». С самого начала появления в компании я был обязан работать и лучше и больше, чем кто-либо другой.
Через месяц после вступления в должность компанию охватила забастовка. Бастовали операторы установок, чертежники, курьеры, клерки. Не участвовали в забастовке лишь семеро русских. (Я не спешил с ними сходиться, они со мной – тоже, у нас возник как бы негласный договор.) Все остальные были вольны распоряжаться своей судьбой. С нас было довольно. Мы встали к крекингам, кульманам, взяли на себя обязанности разносчиков корреспонденции. Профессиональный союз, собиравшийся было исключить нас из своих рядов, после долгого заседания все-таки проявил великодушие. Как-никак, русские, этим сказано многое. Нас никто не назвал штрейкбрехерами. Дирекция запомнила, как повели себя русские в трудную для компании пору, и начала постепенно выделять их.
Кажется, в первый раз улыбнулся я, когда встретил Юру… Юрия Николаевича Чиника.
Он раздобрел, на его щеках появился румянец; и одежда, и манера держаться – все свидетельствовало о том, что он приноровился к этому миру, ощутил себя в нем, нашел свое место (сколько уйдет лет на это приноровление у меня?). Я не мог не оценить великодушия Юрия Николаевича… Он оставил в Сингапуре на долгий срок жену с маленьким сыном, бросил все свои дела, чтобы встретиться со мной и с Ксенией.
Ксения будто помолодела и отошла душой. Я уже не говорю о себе. Встретить такого человека в такие дни значило, как сказал бы американец, выиграть по лотерее миллион.
Тактично, так, чтобы об этом не догадывался я, Юрий Николаевич передал Ксении триста долларов. Это было целое состояние, позволявшее обзавестись многим необходимым. Мы сняли две комнаты недалеко от вокзала. На первых порах я долго не засыпал ночами, тревожимый гулом, шумом, перестуком колес проходивших поездов. Но однажды поймал себя на том, что перестал воспринимать этот шум… возможно, потому, что привык к нему, а скорее – потому, что рядом со мной до глубокой ночи сидел сердечный друг Чиник. Он рассказал о гибели «Вещего Олега», о клятве, которую потребовал от него в смертный час капитан Дурново, а еще о том, что удалось напасть на след капитана «Эссена».
Брезжил рассвет, но ни мне, ни моему гостю не хотелось спать.
– Погуляем? – предложил Юра.
– С радостью, – ответил я.
Чтобы никого не разбудить, мы вышли на цыпочках. Декабрьское утро обдало нас холодом. Подняв воротники, мы неторопливо шли по улицам медленно пробуждавшегося города. Дошли до Террасы. Утро было тихим и прозрачным, и нам хотелось посмотреть на Монреаль с высоты. На Террасе только что построили балюстраду. На бронзовых перилах ее – стрелы, направленные в стороны наиболее примечательных мест – Чэмпленского моста, пансионата «Нотр-Дам», горы Джонсона, парка Уэст-маунт. Я смотрел на эти стрелы и думал, как найти «свою стрелу», которая показала бы цель в этом чужом городе. Мне легче было бы жить, имей я такую, как Чиник, цель – разыскать врага и выпустить в него пулю… мои поступки были бы облегчены сознанием неотвратимости задуманного. Я поймал себя на том, что завидую Чинику, хотя и не понимаю, как и каким способом можно отплатить капитану «Эссена».
Мое бремя было потяжелее, хоть никому не давал я клятвы, только самому себе. Я знаю – все мое существо, вся моя жизнь будет отдана одному: помочь бесконечно дорогой родине сбросить ярмо большевизма. У меня будут силы, я накоплю их, у меня будут союзники, я найду их.
Мы шли и молчали. Я проводил Юрия Николаевича до отеля, но перед тем, как мы пожали друг другу руки, он задал вопрос, который меня насторожил:
– Если честно, Павел Александрович, не жалеете?
– О чем? – не понял я.
– Об отъезде.
– Я запретил себе думать об этом. Но если честно – нет, не жалею и не пожалею никогда.
Он вскинул на меня глаза и, как показалось, пожал руку не так крепко, как делал это раньше.
Вернувшись домой, я вышел на балкон покурить. Занимался день; на решетчатых перилах застекленного балкона маленький сноровистый и трудолюбивый паучок, неведомо каким образом доживший до зимы, ткал свою пряжу. Я залюбовался его работой: кружочек за кружочком выводил он искуснейшую свою западню. Я подумал, что надо будет попросить хозяйку не трогать паутину. Но вечером застал нашу жердеобразную молчаливую хозяйку-чистюлю с тряпкой в руках. На перилах не было и следа паутины. Я пожалел паучка и не без радости увидел следующим утром, что он снова принялся за свою работу.
Ему не дано другого.
Как и мне.
Пусть жизнь заставит меня пять, десять, пятнадцать раз все начинать заново. Я начну!
Река Тверца и река Стырь помогли мне когда-то поверить в себя. Да укрепится моя воля на берегах Святого Лаврентия!
Я никогда не был злобным человеком, но во мне вскипает жгучая злоба, когда я думаю о своих товарищах по фронту, начавших служить большевикам. Среди них, увы, и бывший генерал Брусилов. Забыть о нем на веки вечные!»
ГЛАВА III
Собираясь в Монреаль, Юрий Николаевич Чиник был движим желанием помочь Болдиным на первых трудных порах вхождения в новую жизнь, привыкания и обустройства.
Он не понимал поступка Болдина, говорил себе: знать, произошло нечто, не доступное воображению, заставившее бросить родину. Не пристало самому расспрашивать, захочет, расскажет сам. А не захочет… Павел Александрович человек обстоятельный и неторопливый в поступках. Знать, была гиря немыслимой тяжести, которая легла на чашу весов и перетянула другую чашу, где все самое дорогое для человека – вся прошлая его жизнь, все привязанности, привычки, горести и радости.
Когда первый раз после долгих лет разлуки увидел Юрий Николаевич Ксению, поцеловал ее, уловил такой знакомый запах волос (однажды давно почудилось ему, что пахнут они грибами, и сейчас подивился точности своего детского сравнения) – сердце его забилось учащенно, он перенесся мысленно в отчий дом, в Торжок, столько нахлынуло дорогих воспоминаний, что он почувствовал вдруг спазм в горле. А Болдин – бесстрашный и благородный Болдин, видно, и на него нахлынуло, отвернулся к окну, чтобы не выдать своего волнения. Есть великая справедливость под этими небесами: ни один честный, продиктованный сердцем поступок не остается бесследным, он родит ответный отзвук… Тогда, на Тверце, и думать не мог маленький Болдин, что сделает для него в чужой стране спасенный им, повзрослевший и успевший так много повидать на своем веку Юра Чиник.
Спасибо небесам, что они дали такую возможность. Он не пожалеет себя, он будет работать больше, теперь на его плечах – забота не только об одной своей семье.
Так думал Чиник в первую свою монреальскую ночь.
За окном плясала, подвывая, снежная метель, ошалело метались в разные стороны большие неприкаянные снежинки… они застилали гору Джонсона и проспект, начинающийся у ее основания. Они застилали от Чиника весь мир, словно для того, чтобы он мог остаться один на один со своими мыслями.
Ему было тепло и хорошо.
На третий или на четвертый день он засиделся у Болдиных. Ксения приготовила крепкий турецкий кофе и, пока мужчины, запивая им коньяк, вели неторопливую беседу, к которой располагала непрекращавшаяся третьи сутки метель (Чинику не хотелось покидать теплый дом, и он, пока позволяло приличие, не спешил прощаться), подсела к пианино.
– Спой, женушка, нам, – попросил слегка захмелевший Болдин, попросил, не догадываясь, чем обернется его просьба. – А мы тебе подпоем, как бывало…
Когда-то давно в старом мирном добром Торжке они устраивали музыкальные вечера. У Ксении был чистый серебристый голос; Юрий помнил, как немец – учитель пения в женской гимназии – уговаривал родителей:
– У голубушка Ксени есть божий искр, не позволяйте ему гаситься, пусть едет Санкт-Петербург, ви никогда не пожалейт, божий искр, истинный крест.
Ксения изменилась, раздобрела. В морщинках на лбу читалось все, что испытала она за последние годы, но голос! – он остался по-прежнему чистым и молодым.
Выхожу один я на дорогу,
Сквозь туман кремнистый путь блестит.
Ночь тиха, пустыня внемлет богу,
И звезда с звездою говорит.
Запела негромко, словно не для других, для себя. Прикрыл глаза ладонью, как козырьком, Болдин. Нахлынули воспоминания, отогнал их решительно и зло.
Голос Ксении пресекся. Совладав с собой, она продолжала петь. Но голос пресекся снова. Не выдержала. Пересиливая рыдания, подошла к Болдину, обняла его…
– Пойди спать, устала небось, – холодно ответил Болдин.
Ксения привыкла к тому, что муж сразу менялся, едва приходили воспоминания о доме. Становился холодным и чужим.
– Успокойся, Ксения, не надо, пойди отдохни, а я соберусь полегоньку… До завтра, – сказал Чиник.
– Не надо ее успокаивать, Юрий Николаевич. Это стало с некоторых пор ее привычкой… потребностью, что ли… так вот, как сейчас, испортить настроение себе и другим, – будто через силу проговорил Болдин, – Мне бы пора не обращать внимания…
Непростительно бестактным показался Чинику неожиданный недружелюбный выпад Болдина, подумал: должно быть, не все так гладко в их семье, как старались они показать вчера, позавчера; ему стало жаль Ксению. Движимый братским состраданием, он произнес:
– Ты должна понимать, что Павлу Александровичу не легче, чем тебе… что судьбы не изменишь… надо смириться.
Тотчас перебил Болдин:
– Слишком многие хотели смириться с тем, что произошло в России. Им легче жить. И в России, и далеко от нее. – Колко, вызывающе посмотрел на гостя.
– Что вы хотите сказать?
– Только то, что сказал, – высокомерно бросил Болдин. – Вы вчера изволили заметить, что русская душа устала от несправедливости, и этим оправдали революцию. Вам представляется возможность посмотреть на одну из многих «справедливостей», которые принесла с собой революция. Почему я, русский, был вынужден покинуть свою страну? Мне все, слышите, все чуждо здесь.
– Но разве вы… не по своей воле?
– Да, по своей. Только по своей. И еще потому, что приехал сюда не доживать дни, а бороться… ибо тот русский, который не борется против большевиков, изменяет родине.
– Не думаете ли вы, что у нее сто двадцать миллионов изменников?
– Вы не дослушали меня. Я хотел еще добавить, что тот военный или бывший военный, который предпочел мирно отсидеться вдали от России, чем бы ни старался оправдать это бездеятельное сидение, изменяет еще и присяге.
Ксения, казнясь и считая себя виновницей быстро разгоравшейся ссоры, тщетно старалась примирить мужчин. Ни один ни другой не спешили ей на помощь.
В комнату вошел разбуженный громкими голосами Коля. Протирая глаза, недоуменно посмотрел на отца. Могло показаться, что приход сына еще больше возбудил Болдина.
– Вы говорили, что у того строя… который имела Россия… иссякла способность к эволюционным переменам. Вы не пробовали найти ответ, какие способности демонстрируют большевики. Голод… болезни… разруха, что еще они принесли… что еще могли принести? И миллионы смертей. А вы… а вы еще позволяете себе…
– Павел, прошу тебя… не надо, зачем же обижать Юрия?
– Ах, это я его, оказывается, обижаю! Ну, женушка, удружила, ну поддержала своего мужа… А что сделали ваши обожаемые большевики с русским языком, с русской грамотой? Вы над этим задумывались? – продолжал Болдин. – Вы помните, как встретила печать проект орфографической реформы двенадцатого года? Следа от него не оставила. А красные, едва придя к власти – более важных дел у них, конечно, не было, – уничтожили среди прочих вещей и букву «ять», которая с давних времен отличала человека интеллигентного от быдла, не знавшего, какой знак употребить в словах «отечество», «верность», «честь». И вы, русский человек, русский интеллигент, готовы одобрить и это тоже?
Показалось в ту минуту Чинику, что в присутствии сына умышленно распалял себя Болдин-старший. Будто хотел показать, что нет силы, способной заставить его свернуть с избранного пути… что ради верности убеждениям готов порвать с самым близким другом.
– Мне кажется, что в вас бродит хмель. Вы даете ему слишком большую власть над собой. А мне пора… – постарался как можно спокойнее произнести эти несколько слов Чиник.
– Вы пользуетесь правами гостя и тем, что я, как хозяин, не имею права ответить так же… не правда ли?
– Ксения, позвони мне, пожалуйста, завтра, – сказал Чиник в передней.
– Она вряд ли сможет сделать это. Мы уезжаем на три дня в Квебек. Я получил предложение, – произнес Болдин.
– Это для меня новость. Впрочем; как вам будет угодно. До лучших времен.
Болдин не ответил, а едва за гостем закрылась дверь, желчно произнес:
– Не удивлюсь, если он окажется на службе у большевиков. Знал бы, кого спасал в Тверце, можно было бы не торопиться. А ты, – вдруг резко обернулся к жене, – имей в виду, если еще хоть раз разревешься, пеняй на себя. И не думай звонить ему.
Через четыре дня Юрий Николаевич покидал Монреаль. Проводить его пришла Ксения. То и дело оглядывалась вокруг, заспешила домой еще до отхода поезда. Передала брату корзину с припасами на дорогу, торопливо поцеловала и ушла, не оглядываясь.
Когда поезд тронулся, Чиник нашел в корзине конверт. Распечатал его. И увидел в нем триста долларов.
После этого отношения между Чиником и Болдиными надолго прервались.
– Ну, как встретили тебя? – спросила Ингрид. – Ты не был целую вечность, похудел. Устал?
– Да нет, не устал, только я к ним больше ездить не буду… А малыш наш вырос. Будто не два месяца, а два года прошло, – улыбнулся Чиник, не без усилия поднял Сиднея и поцеловал его.
В начале 1919 года Павел Болдин с неослабным интересом следил по газетам за судебным процессом, проходившим в Капитолии. Участвовали в нем члены специальной подкомиссии и юридической комиссии сената США. Шло следствие по делу Октябрьской революции.
Среди свидетелей был некий хлеботорговец Френсис, сделавший быструю карьеру на политическом поприще (как это часто случалось в Америке) благодаря импозантной внешности и хорошо поставленному голосу. Посол Северо-Американских Соединенных Штатов в Петрограде торжественно поклялся на библии говорить правду и одну только правду. Его показания на следующий день обошли газеты чуть ли не всего мира:
«Большевики не заслуживают признания, не заслуживают даже того, чтобы вести с ними деловые отношения. Они убивают всякого, кто носит белый воротничок, кто получил образование или кто не большевик. В ряде губерний они национализировали женщин. Я читал об этом в специальных изданиях советского правительства и в центральных газетах».
Второй свидетель говорил:
«Система советской власти обречена на гибель по трем причинам: во-первых, из-за недостатка сырья, во-вторых, из-за недостатка опытных руководителей, в-третьих, из-за отсутствия у рабочих склонности к труду».
Третий свидетель утверждал:
«Большевики, совершив революцию, отбросили Россию на много лет назад и поставили ее за черту цивилизованных государств».
Материалы процесса публиковались под броскими заголовками. Газета «Нью-Йорк тайме», некогда настаивавшая на интервенции в Россию, призывала теперь слать туда «как можно больше войск»: «Поскольку мы вступили в Россию с определенной целью, почему же мы не доводим начатого до конца? Рано или поздно нам придется что-то делать с большевиками».
«Надо всемерно содействовать падению большевиков» – к этому сводилось решение суда над революцией в России.
Болдин выписал протокол. Долго изучал его, подчеркивал места, наиболее созвучные своему настроению. Прикидывал, чем могут кончиться походы против красной России, начинавшиеся в самых разных концах земли. Говорил себе: Америка зря свои войска в чужие страны не посылает. Значит, будет большая война…
Подходил к полке. Брал в руки том Карамзина, с которым не расставался ни на войне, ни на чужбине. Открывал знакомую страницу.
Вчитывался в слова, дававшие надежду и утешение. Старался посмотреть на Россию взором летописца:
«Кроме особенного достоинства, для нас, сынов России, ея летописи имеют общее. Взглянем на пространство сей единственной Державы: мысль цепенеет; никогда Рим в своем величии не мог равняться с нею, господствуя от Тибра до Кавказа, Эльбы и песков Африканских. Не удивительно ли, как земли, разделенные вечными преградами Естества, неизмеримыми пустынями и лесами, непроходимыми, хладными и жаркими климатами; как Астрахань и Лапландия, Сибирь и Бессарабия, могли составить одну Державу с Москвою? Менее ли чудесна и смесь ее жителей, разноплеменных, разновидных и столь удаленных друг от друга в степенях образования? Подобно Америке Россия имеет своих Диких; подобно другим странам Европы являет плоды долговременной гражданской жизни. Не надо быть Русским: надобно только мыслить, чтобы с любопытством читать предания народа, который… открыл страны, никому дотоле неизвестные, внес их в общую систему географии, истории и просветил Божественною Верою, без насилия, без злодейства, употребленных другими ревнителями Христианства в Европе и в Америке, но единственно примером лучшего».
…Переносился мыслями в родные края. Зима. Скованы льдом могучие реки. До поры до времени. Природа возьмет свое. Реки наберут силу, взломают лед, разнесут его, следа не оставят.
Лежит укутанная снегом Россия. Ждет своего часа. Как ждут своего часа оцепенелые реки. Как ждет своего часа Болдин.
Юрий Чиник
«Недалеко от нас живет араб – настройщик пианино, он почтительно величает меня «Абу Сидней». Я знал раньше, что арабы называют людей по именам родителей, но оказалось, что и сын дает имя отцу: «Абу Сидней» значит «Отец Сиднея».
Что. я могу сказать о гражданине, «который дал мне имя»?
Сидней обладает способностью располагать к себе. Несколько дней назад рано утром к нам позвонили и попросили Сида. Я сказал, что он спит. Вскоре послышался стук в дверь.
Мальчишка лет тринадцати, смущенно переминаясь с ноги на ногу, попросил Сида. Я ответил, что тот еще не проснулся.
– Неужели спит? – удивился гость.
Когда минут через двадцать раздался новый стук, Сид вскочил, открыл глаза, спросил, не приходили ли к нему. Я ответил, что приходили. Он мгновенно вскочил и вышел. За дверью началось долгое совещание. После этого Сид вернулся и сказал:
– Папа, я хотел предупредить тебя, ты прости, что я это делаю поздно, но мы устроили на балконе нашей квартиры штаб полка. Там у нас штаб, надеюсь, ты мне позволишь?
– А кто начальник штаба? – поинтересовался я.
– Назначили меня.
– Но ведь все они старше тебя.
– Так уж случилось.
В Сиде признают командира и двенадцатилетние и четырнадцатилетние мальчишки. Он ровен с ними и, как я понимаю, справедлив. Быстр умом, решителен. Помнит зло, но и добро.
Видно, нелегко в наше время быть командиром даже детского полка. Эту должность приходится отстаивать. Судя по всему, в группе появилось несколько человек, желавших занять ее и считавших себя более достойными, чем Сид. Однако Сид уже хорошо знает свои права. Вернулся домой с расквашенным носом, я его не расспрашивал о стычке, но вскоре имел возможность убедиться в том, что его авторитет в мальчишечьей компании заметно возрос.
Он много читает. Больше всего любит книги о войне.
Однажды сказал:
– Папа, мне почему-то трудно читать.
– Может быть, устал?
– Нет, что-то с глазами.
Ингрид всполошилась, повела Сиднея к окулисту. Тот внимательно осмотрел его, попросил прочитать буквы на картонном листе, малыш с трудом различал знаки лишь третьего ряда.
– У вашего сына близорукость. Важно не дать ей развиться. Я выпишу очки, придите ко мне через три месяца.
Во время второго визита доктор выписал очки с тремя диоптриями. Это очень огорчило и меня, и Ингрид.
– Единственное утешение, – сказала она, – Сид никогда не станет военным».
Изучать английский язык Сидней начал с детского сада. Видимо, это был неплохой детский сад, раз его приняли сразу во второй класс гимназии. Она располагалась недалеко от города у подножия горы с множеством родничков. И была создана усилиями попечителя учебных заведений, последователя Жан-Жака Руссо, приверженца «воспитания на природе».
В самих школьных классах ученики проводили немного времени. Ботанику, зоологию, астрономию, географию постигали на природе. Их учили не только тому, что предусматривала строгая гимназическая программа, но и искусству ориентироваться по звездам, читать следы, водить машину. То была типично английская гимназия в колониальной стране, гимназия, которая должна была готовить к жизни «со всеми ее неожиданностями, сложностями и опасностями».
До Сингапура докатывались приглушенные слухи об анти-английских выступлениях в разных частях света, после каждого такого слуха само по себе усиливалось внимание к военной подготовке, длительнее становились походы.








