412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Трокки » Книга Каина » Текст книги (страница 10)
Книга Каина
  • Текст добавлен: 25 июня 2025, 21:43

Текст книги "Книга Каина"


Автор книги: Александр Трокки



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 13 страниц)

Приняв душ, я снова очистил помещение, отправившись пешком в Сохо, где и пообедал во французском ресторанчике. На последующей прогулке до Чаринг-Кросс-Роуд я испытал приятный прилив энергии от выпитого вина. На Лейсестер-Сквер я призадумался. Озаботился вопросом, не стоит ли всё-таки с кем-нибудь пересечься. Чем сейчас себя занять? В тот момент желание пить дальше исчезло, было ещё относительно рано. Я смутно жалел, что заскочил в Лондон, вместо того, чтобы сразу пилить в Ле-Авр. А то б я уже был на корабле. Возможно, мы бы уже стояли в Саутгемптоне. Но, чёрт, какая разница? Надо уметь тратить время попусту и не грузиться по этому поводу.

Монотонно лил дождь, влажные улицы блестели. Прямо передо мной такси, вздымая колёсами фонтанчики воды, свернуло за угол и устремилось к ярко освещенной и оживлённой части площади. Я ещё секунду подумал и последовал за ним. Вполне можно фильм посмотреть. Других мероприятий не намечалось.

Я зашёл в кино и сразу направился в гардероб. Девушка взяла мой плащ и повесила на вешалку. Ткань её униформы мерцала – впечатляющий круп горячей кобылицы. Хмуро развернулась ко мне с номерком. По жемчужнозелёному ковру я отправился к трём малиновым билетершам с хромированными фонариками в руках, охранявшими двустворчатые двери зрительного зала. Крупные девахи в обтягивающих юбках, золотые пуговицы и кокетливые «пажеские» кепки. Две брюнетки, одна блондинка. Самая маленькая из брюнеточек разорвала мой билет пополам и, светя фонариком, повела меня по проходу. Чтоб попасть на своё место мне пришлось миновать семь пар коленей. Сосед слева – мужик в очках и с жидкими блеклыми волосами. Когда я садился, соседка справа покосилась на меня, потом упёрлась взглядом обратно в экран. Ей было где-то двадцать два. Экран показывал каких-то азиатов, огнемёт и пылающие трупы, поджаренных партизан, пять сотен из которых, согласно комментатору, были изгнаны из родных селений. Я украдкой глянул на девушку. Старуха по другую сторону от неё явно не с ней. Она клала в рот конфету. Когда я, искоса оценив ее профиль, вернулся к событиям на экране, стая бомб вынырнула из зевнувшего чрева бомбардировщика, и камера скользнула вниз, с эпицентру взрыва. Дым и бесформенность. Комментатор сообщил, что по последнему коммюнике, стадия зачистки территории от противника закончена, и вскоре следует ожидать начала активного наступления. На закуску в новостях показали Её Величество Королеву в форме полковника Колдстримского Гвардейского Полка[35]. На экране замелькал цветной мультфильм. Такое впечатление, что со зрителей резко сняли некую тяжесть. Моя соседка пошевелила ногой. В мерцании цветастого света её лодыжки казались страшно бледными. По мере смены цветов в луче проектора её бледность окрашивалась в зелёный оттенок, а кожа казалась живой. Алкоголь согрел меня и сделал коммуникабельным, накатила лёгкая похотливость. Я с приятностью воображал её восхитительно белую жопу и нежнейшую кожу на внутренней стороне ног. Она обязательно будет говорить нарочито правильно, по крайней мере, пока мои пальцы не проберутся к ней между ног, и тогда она станет горячее самого ада, как оно случается с англичаночками, когда их щупают, и вдобавок, возможно, неуклюжей, вполне вероятно. И мне пришло в голову ретроспективное наблюдение Чарли насчет того, насколько тщательней француженки, по сравнению с англичанками (девушками), блюдут гигиену пизды. Насколько выше вероятность, что французские репродуктивные органы окажутся сладкими на вкус; а с этими англичанками рискуешь напороться на священную гробницу, хранилище святых мощей, подобное алтарю, выкованному молотом вековых представлений о благопристойности в отравленном смогом девичьем бессознательном, если я правильно понял, о чём он. Не в смысле, что он сравнивал, кто лучше, кто хуже. Только не он. Каждому своё. Вот взять Генриха Четвертого Французского, за три недели до начала событий заблаговременно предупреждавшего своих любовниц, чтоб те прекратили всяческие омовения. Кот на экране как раз дотянулся до окна и созерцал звёзды. Громадная мышь пятилась назад, руки в боки, прямо в мышеловку, предательски отражающуюся в одной из звёзд, и кот это прекрасно видит одним из своих злобных глаз. Очаровательная хозяйка зашла в комнату, словно ожидая найти в ней приятный сюрприз, и видит застрявшую мышь и спасает зверя буквально за секунду. А затем вдруг обнаруживает злосчастного котяру. Топает своим высоким каблучком и начинает угрожающе приближаться к месту, где он сидит и напрочь офигевает. Достаёт скалку, очень кстати оказавшуюся в кармане её чистенького передничка, и прямой наводкой – коту по черепушке, отчего тот складывается в гармошку. А едва он, как пружина, приходит в нормальное состояние, лупит его по почкам, выкидывает в окно, окно разбивается, и шея котяры застревает в изящном разветвлении на дереве. Последнее, что мы видим – совершенно ошалевшие его глаза. Когда шёлковый занавес, как по волшебству, закрывает экран, морским кашалотом возникает многоцветный вурлитцер[36], и органист в белом галстуке и фраке извлекает из него несколько эффектных тактов производства Рахманинова, а потом сползает к жизнерадостному мотивчику «Хочу быть счастливым»[37]… Закончив музицировать, он встал отвесить поклон и сообщить, что теперь он просит уважаемую публику подпеть. Это обещало быть весьма тягостным. Я припомнил, что подобная практика подпевания и воспроизведения на экране цветомузыки имела свойство затягиваться минут на десять, и быстро покосился на мою соседку. Ни одного внешнего признака дискомфорта. Её, казалось, заинтересовали все нас окружающие отдаленные зрительские места. Секунду я колебался, а не предложить ли ей бинокль, но отказался от этой задумки. Посмотреть фильм, идти спать. Пропущу в гостинице пару стаканов, чтоб легче заснуть. По большому счёту, она была мне не нужна. Пизда как пизда. А она, оказавшись в моём распоряжении на короткое время, вряд ли могла бы стать для меня чем-нибудь большим. Не сейчас. Не опять. Рано утром я покидаю Лондон и направляюсь в Саутгемптон, оттуда – в Нью-Йорк. И хотя с самого прибытия на Викторию я остро ощущал свою изолированность, временами почти тошнотворную в своей остроте, и отправился в кино с намерением убить время, я был в тот момент не в силах знакомиться с другим человеческим существом или, точнее, не намеревался знакомиться с другим человеческим существом… в лучшем случае, это было бы чем-то вроде идеальной корреляции часов Лейбница[38]. Меня остановило то, что я сам же себе накрутил. Я высидел основной фильм и немедленно отчалил. По пути в гостиницу, когда я свернул в переулок, со мной поздоровалась неизвестная женщина. Я извинился и собрался было двигать дальше, как она сказала, что уступит в цене. Поинтересовалась, сколько я могу себе позволить. Я не сумел придумать, чего ей ответить, и, поливаемый дождём, продолжил возвращение в отель.

Пройти сквозь вращающуюся дверь и очутиться в просторной приёмной. Она напоминала сгоревший дотла мир. Затхлый воздух, повисший в нём сигаретный дым, пепел, застоявшиеся женские и мужские запахи, и пустой в своей тусклой яркости Романский Собор с широким паласом, расстеленном у улицы с витринами, где выставляли свои товар ателье, парфюмерные магазины и галантерейщики. И всё это – тускло и сдержанно освещено в этот вечерний, наполненный колдовством час. Несколько швейцаров из ночной смены стояли и бездельничали. Лифтёр, ночной клерк за письменным столом беседовал с полноватой тёткой в чёрном платье, сильно размалеванном в стиле помощников администраторов больших, рентабельных отелей. Было впечатление, что все разговаривают шёпотом, словно вот-вот по главной лестнице начнет спускаться похоронный кортеж. Я пересёк зал и засел в баре, где после определенного часа спиртным обслуживали лишь гостей отеля. В этом одна из привилегий постояльца, зарегистрировавшегося в лондонской гостинице. Несколько немногочисленных компаний провинциальных дельцов всё ещё оставались в баре, интенсивно жестикулируя за разговорами. Яблочно-зелёные плетёные стулья в это время суток казались старыми и потрёпанными, запахом бар напоминали холл. Неясные ароматы буфетной комнаты доносились из скрытой за зеленым сукном вращающейся двери, откуда появлялись и за которой исчезали официантки. Одна из них, утомлённая напудренная женщина, лет под шестьдесят, с синей стеатомой[39] на щеке, одетая в застиранное чёрное платье, обслужила меня. Принеся заказ, она отошла чуть поодаль с пустым подносом, её старое лицо скрутило от напряжённого внимания, с каким она, с застывшей и лицемерной улыбкой подслушивающей, внимала речам трёх коммивояжеров с севера. Я вдруг осознал, что, в отличие от меня, они оказались в Лондоне по делу, и стал обдумывать свое путешествие.

Я так много путешествовал и по стольким направлениям, что мне было скучно его обдумывать. К тому же, именно это путешествие, в большей степени, чем обычно, несло в себе нечто зловещее, не только потому, что я никак не мог изобрести убедительный повод для поездки в Соединенные Штаты. Я был относительно уверен, что такового нет. Нет причины, вот в чём дело, плюс я не понимал, ни зачем мне оставаться в Париже, ни зачем куда-то мчаться. В предыдущие путешествия у меня, по крайней мере, работала тема удовольствия от мысли, что мне надо туда или туда, даже если я предпринимал поездку ради неё самой, вроде моей поездки в Испанию на корриду. Но тут я даже представить не мог, что меня ждет. И поскольку человек – не лакмусовая бумажка для фиксирования того или иного свойства объективной реальности, даже лакмусовая бумажка в конце концов истощается от избытка опытов по ее погружению, я был скептически настроен насчет ценности поездки в очередное незнакомое место и сталкивания с совершенно новым набором внешних условий. Либо мне удастся успешно оные отследить, либо нет. В первом случае, я расширю свой социальный опыт, не углубляя его. В путешествии, как и во всём остальном, действует закон убывающего плодородия. А во втором случае, мой опыт, возможно, будет катастрофически недостаточным.

В Париже за последний год я постепенно расходился со всеми бывшими знакомствами. Больше не получалось разделять с ними общие устремления. Большую часть того года я провел в тесной комнате на Монпарнасе, покидая её только ради того, чтобы сыграть партию в пинбол или развеяться в женской компании. В той комнате было три стены и огромное акустическое окно с видом на выступающую крышу одноэтажных студий и высокую серую стену, ограничивавшую обзор неба и летнего солнца. Всё равно, что жить в ящике на кухне в Глазго, когда я был маленький. Всё больше и больше времени я проводил в этой комнате. Помню, как лежал на спине в кровати, рассматривая потолок, размышляя о Беккете и разглагольствуя вслух в назидание самому себе: «Зачем идти на улицу, когда в этой самой комнате есть кровать, пол, раковина, окно, стол со стулом и прочие полезные вещи? В конце концов, ты ведь не коллекционер…»

Именно в той комнате я стал писать «Книгу Каина», наброски к которой занимали непропорционально значительную часть пространства в моём чемодане, и которую я забрал с собой в Америку.

– Не желаете еще выпить, сэр? – ко мне обращалась официантка. Коммивояжеры вставали из-за столов.

– Да, с удовольствием.

– Вам скотч с водой, не так ли?

– Вы правы.

В определенном возрасте, когда я оглядывался на прошлое, меня начало поражать, насколько, за исключением, когда они представали в виде ограничений, объективные условия влияли на меня. Конечно, насколько мне позволяет память, я избирательно относился ко всему, что являлось по отношению ко мне внешним, причем не только, я так думаю, избирательно в плане восприятия. Подчас и бессознательно я исключал «факты», известные моим непосредственным знакомым, факты, которые мне бы следовало на сознательном уровне оценивать как жизненно-важные для моего благополучия, если б я осознавал их. К примеру, дважды пребывал в уверенности, что я живу с женщиной в любви и согласии, и вот появляется друг, указывающий мне на тот факт, что жена дезертировала от меня полгода назад. Помню, я отказывался верить: «Да нет, ты не прав, старина. Она вернётся». А потом вдруг понимал, что нет, не вернётся, не может вернуться, поскольку почти неосознанно я организовывал свою жизнь так, чтоб исключить её оттуда с того самого момента, как она меня бросила. И все же я не совсем заблуждался, поскольку то, что оставалось в нынешнем раскладе, если верить описаниям друга, это была моя собственная воля, и как раз её, вдруг увидел я, сам поразившись, он безнадёжно не учитывал. А потом я понял, что позиционируя себя так, как я это делал вплоть до настоящего времени, не сознавая бегство жены от меня, я постоянно спрашивал его, с чего он игнорирует мою волю, которую прекрасно видит, как нечто внешнее по отношению к нему и мало предсказуемое. Моя секундная досада по поводу, что ему следует считать меня предсказуемым и, возможно, извинять мне это качество, раз уж он мне друг, при этом извиняя самого себя, разумеется, за то, что он извиняет меня, кто, как ему известно, не прям так остро нуждается в прощении, ведь предсказуемо лишь то, что воплощено во внешних формах.

Сидение в опустевшем холле напомнило мне курительные комнаты в центре Глазго, где отец любил засесть и убивать долгие дневные часы. Я подумал, что вполне возможно, папа сейчас один, включает свет в комнате… была почти полночь… и он, возможно, один. В последний раз я видел его на похоронах дяди, который бежал за трамваем, резко упал на колени, руками схватившись за бока, и с ним случился разрыв сердца.

Гроб был отделан латунью и пах лаком. Он стоял на деревянных подпорках посреди квартиры, и он доминировал в комнате, как алтарь доминирует в небольшой церкви, вино закрывает подпорки, и над всем витает аромат цветов, смерти и лака. Словно запах сосновых шишек, который отдаляет скорбящих от покойного в гораздо большей степени, чем это проделала сама его смерть. Этим запахом пропитался весь дом, он встречал тебя на пороге, а когда пришли скорбящие в своих белых воротничках и чёрных галстуках, стали пожимать друг дружке руки, разговаривать вполголоса, кивая другим, смутно им знакомым, он осел на них, пустив их эмоции в нужное русло, неумолимо влекущий их в комнату, отведённую для смерти.

Я посмотрел издалека, как гроб опускали в могилу, он покачивался на шёлковых верёвках, и затем, следуя примеру остальных, бросил горсть земли на крышку. Безжизненный, глухой звук из распухших пальцев, дождь на холсте, ликование отчаяния. После этого скорбящие вновь разбились на группки, и священник отслужил молебен. Он был невысоким, лысым мужичком, облачение он надевал рядом с могилой. Когда он нервно затянул без музыки своим негромким голоском 121-й псалом, все подхватили, и их голоса бесполезно, словно флаг без ветра, повисли между небом и землёй, я в упор посмотрел на отца и на секунду мы, казалось, поняли друг друга. Папа опустил глаза первым, нечаянно, и я взглянул туда, где за провожающими в последний путь и зелёным склоном торчали сломанными зубами серые и белые надгробия, погрузившись углами в почву.

Из-за спин молящихся и поющих уверенно шагнули вперёд двое могильщиков и закидали могилу землей. Длинный холм свежевспаханной земли покрылся венками.

– Это наш, – тихо сказал мне отец, едва приоткрыв угол рта. – Вон тот, с тюльпанами.

Чувствуя, что его затирает более суровый джентльмен на другом краю группы родных, откашлялся в свойственной ему манере и проговорил:

– Ндаааааа. По-моему, он.

И вдруг засмотрелся на него с почти страдающим выражением лица, хамский венок, с самого начала он так им гордился… Пока он не увидел его среди других, более маленький и менее впечатляющий, чем запомнился ему. Священник пожал руки родственникам: Тине, её страшно измучила базедова болезнь, глаза её уже несколько недель неотрывно смотрели в разные стороны, Агнусу, разглядывающему мигающими глазами день, впервые им увиденный после семи лет ночных смен, Гектору, я его никогда таким серьёзным не видел. Тина должна была быть последней, поскольку ей, разумеется, как женщине, не обязательно было стоять у края могилы. Священник, бормоча слова утешения, более напоминающие извинения, подхватил свой кожаный чемоданчик и пошёл по тропинке, не оглядываясь.

Серьёзный вид Гектора привлёк моё внимание. Став коммивояжером, он привык постоянно вешать людям лапшу на уши, освоил профессиональную беспечность, которая теперь улетучилась. Но теперь его отец погребён, и он вроде бы взял себя в руки и впервые меня заметил. Как я поживаю? У меня всё нормально? Вот повезло же жить в наше время за границей! О, а налоги в этой стране, ты себе представить не можешь! Не в меру сердечный, скользкий… вот в кого превратился мальчик, которого я носил на своей спине через опасный выступ возле Бен-Невиса. Разве неудивительно, как всё повернулось, совсем не так, как ожидали? Я заподозрил, что он имеет в виду мою одежду, небрежную, потихоньку превращающуюся в лохмотья – бедный Джо, весь в отца! Мой анонимный облик в целом.

– Заехал навестить нас перед отъездом. – произнес Гектор, но он уже смотрел мне через плечо, где один из его партнёров мурыжил босса разговорами. – Ты нас больше не забывай, старик. Мы с Вивиан будем ужасно рады услышать обо всех твоих странствиях, постоянно тебя вспоминаем. Марко Поло, а? Чего бы только я не отдал, чтоб оказаться на твоём месте!

– Следующий раз, – сказал отец, когда нам удалось остаться одним, – это произойдет со мной.

– Чепуха. И на сей раз, пап, я постараюсь не пропадать надолго.

Я подумал, что почти не соврал. Знать наверняка – невозможно.

Мы ещё долго оставались на кладбище, после того как прочие скорбящие разошлись. Гуляли по усыпанным гравием дорожкам между могилами. Из-за ярких венков дядину могилу было практически не видно.

– Здесь похоронена мама, – произнес отец, – хочешь сходить к ней?

– Не особо.

– Ты ни разу её не навестил.

– Нет, ни разу. Давай, по стаканчику?

– Тебе решать, – ответил он, не глядя на меня. – Но мне казалось, раз уж мы здесь…

– Я не хочу видеть ее могилу, пап. И уже объяснял тебе.

Весна, помнится, подумалось мне. Быть в Англии. Я как бы между прочим остановился подобрать сломанный цветок, упавший на дорожку. Он был вполне свежий.

– Из какого-то венка, – заметил отец.

Мы шли медленно, молча, и небо было низким и серовато белым, словно молоко, долго простоявшее, собирая пыль, в кошачьем блюдце, и подняв голову, я почувствовал каплю дождя на лице.

– Смотри, похоже, вот-вот хлынет, – сказал я.

– Я хожу сюда каждый месяц, – рассказывал папа. – Не всегда получается, чтоб каждый, но это редко. Хотя бы это мне удается.

Я подавил желание нагрубить. Покосился в его сторону, но он отвел глаза, и на щеках появился лёгкий румянец. Как будто папа ответил: «Я уже старый, Джо, ты должен понимать», будто ответил именно это и ничто иное, что не имело значения, и на самом деле не было тем, что он собирался сказать. Мне хотелось обнять его со словами: «Как же мы похожи, пап». Но я не решался сделать такой жест.

Он с неуверенностью смотрел на меня.

– Я, бывало, задумывался, Джо, почему ты не занялся серьезным делом, ну, как Гектор или твой шурин.

– Задумывался?

– Сейчас мог бы ни от кого не зависеть.

– Я и не завишу.

– Да, знаю, – сказал он, – но ты знаешь, о чём я говорю, Джо.

– Деньги?

Покашливание.

– И статус, понимаешь. Взять Гектора, сейчас у него прекрасное положение. А мальчик здорово вкалывал.

– Ты ему завидуешь?

– Кто? Я?

Его смех прозвучал вымученно. Я оглянулся на урну на подставке из белого мрамора; надпись по-латыни… in vitam aeternam[40]

– Сам знаешь, это не так, сынок.

– Не желаю обсуждать Гектора, пап. Бедный парень со своими бесконечными квотами.

– Дело твое, Джо. Я не хотел тебя задеть. Только, в детстве вы дружили. Следуй примеру старшего, вот как у вас было, когда вы были маленькие. Он во всем тебя слушался.

– Да, помню.

Мне хотелось просто сменить надоевшую тему, но отец расстроился, лицо его вытянулось. У меня было возник импульс объяснить ему свое отношение… что по-другому бы я и не смог, что не готов я ворошить прошлое… разве он не видит? Но он бы не понял. «Мы очень похожи, сынок, ты и я». Вот так он мог отреагировать. Его сын, в конечном счете. Второе поколение.

– Конечно, я вполне понимаю, – наконец вздохнул он. – Я не особо помог тебе в жизни.

Я поразился этой нелепости. Он всю жизнь в неё верил: мой сын, мой мир. По крайней мере, он может считать себя виновным.

Я поймал себя на том, что отвечаю немного суховато:

– Не вини себя, пап.

И чуть не добавил: «Ты же ни прямо ни косвенно за меня не решал», но защитная улыбка недоверия уже возникла у него, словно забрало на лице.

Мы брели дальше.

И тут-то я обнаружил, что отцовская шляпа вроде бы ему велика. Так и есть, велика. Не его размер. Я взял его за руку:

– Пап, тебе твоя шляпа велика!

Он рассмеялся:

– На другую денег нет, Джо! Представь, когда первый раз шляпу купил, стоили 12/6 баксов… самые лучшие, прикидываешь. Такая же шляпа сегодня 62/6 баксов. Деньги дешевеют, как буквально на днях Гектор говорил. Дешевые шляпы – дрянь, сплошная дрянь. А эта – «Борсалино».

«Борсалино». Он успел остановиться и снять шляпу, ткнул пальцем на выцветшую шелковую подкладку.

– «Борсалино. Сделано в Италии». Видишь?

– Хорошая, наверно.

– Лучше не бывает.

Мы миновали главные ворота кладбища. Кортеж уже распался, большая часть машин разъехалась. Привратник кивнул нам, когда мы выходили на улицу.

– Полагаю, эти магазины неплохо срубают, – сказал я отцу, показывая на ряд лавочек, торгующих оградками для могил и цветами.

– Основательно, – подтвердил он, – однажды я купил у них урну для бабушки, но как-то прихожу, смотрю – разбили. Это, конечно, давно было. Лет двадцать назад.

– И гробы.

– Да, они торгуют гробами с надписями.

– Вечность в деревянных макинтошах, – произнес я. Но отец смотрел прямо перед собой и тихо семенил, он всегда так ходил по улице. Казалось, он забыл, о чём мы разговаривали.

– Ты прямо сразу за границу?

– Видимо, да. Меня здесь сейчас ничто не держит. Может, на пару дней зависну в Лондоне.

– Потом куда? Во Францию?

– Скорей всего в Северную Америку.

– Был там во время войны, – механически сообщил он. – Александрия.

– Ага.

– Я знаю! Как раз накануне смерти твоей тети Элеоноры.

– Чего?

– Обнаружил, что урну разбили. Вандалы.

– Да, жалко.

– Заплатил за нее 17/6 долларов. Недешево. Пошли, тут через дорогу можно выпить.

Благодаря стоявшему перед каждым из нас стаканом виски, было несложно воссоздать то поверхностное взаимопонимание, которое многими годами раньше я санкционировал сам себе для партий в пул – никогда не загонять в лузу оппонентский шар. Даже потом нашлась тема для разговора, а обоюдная игровая неопытность вызвала у нас улыбку, смех, чувство общности. И так, пока мы не вернулись обратно на солнце и не распрощались. Я – на какие-то занятия в университете, отец – пить кофе в своем любимом кафе, читая и перечитывая местную газету.

Отец, как и дядя, любил снова и снова вспоминать про Каир, Яффу, – апельсины там здоровенные, просто не апельсины, а дыни, – и Суэц, пересказывать историю, как его ранило в голову шрапнелью – осторожно ощупывая пальцами скальп – и в итоге его «списали», отправив в генеральный госпиталь, а оттуда – домой в родную Англию. Так как он нежно выговаривал это словосочетание, я не переставал удивляться, как это он упустил связь между возвращением домой и к тому, к чему он возвратился – возвратился ли он? Поскольку складывалось впечатление, что прошедшие годы и обрывки воспоминаний были единственным позитивом во всей его жизни. После пары стаканов он непременно заговаривал о них, и с того самого дня, как он ступил на английскую землю, он не знал ничего, кроме унижения. Я вырос в мире, где о папиной безработице упоминалось лишь сдержанным шепотом и ни в коем случае не в присутствии гостей. Вот это было время, Джо! Конечно, ты был слишком мал! Отличный скотч, знаешь почем? 7/6 баксов за пузырь, представляешь! Апельсины в Яффе – хочешь сам рви, хочешь – найми черномазого за пару акеров[41], столько подержанная мебель стоила; очень плохо, что ты не обзаводишься домом, могу подсказать дешевый вариант, есть знакомый агент, Сильверштейн, отличная контора в Ист-Энде, с евреями стоит иметь дело. Видел, как мужика в Центральном Уголовном осудили, пятнадцать тысяч золотых часов, за контрабанду, ты подумай! Ничего удивительного, подоходный налог, чертовы грабители… разговоры, оканчивающиеся его замечанием о чьей-то смерти, о новостях из рубрики с некрологами. Будто, повествуя безмолвно о чужой скорби, печатные заметки сообщали, что его время истекает.

Я долго сидел, размышляя об отце, в гостиничном холле, где, дабы разогнать припозднившихся бухариков, погасили почти все лампы. Почти все расползлись, осталась всего одна тётка со стеатомой, и та норовила подольше скрываться в буфетной комнате. Но я начал находить удовольствие в унылости и опустошённости помещения.

Убийца зашёл и сел на некотором расстоянии за столик, единственный, кроме моего, где ещё горела лампа. Я засёк его появление, едва он зашел, но это было словно я удерживал в памяти его визуальный образ в бессознательном состоянии и не совсем связанный с тем, что в настоящий момент я воспринимал. Плоский его образ, лишенный контура, в те десять минут, в течение которых я продолжал скользить взглядом по полым нишам помещения, безвкусной их навороченности, с точки зрения профессионального штукатура, среди теней, в прямоугольном сумраке потолка. Эта пустота, эта сырость, запах лежалого пепла, спирали голубоватого дыма – всё это поднималось наверх под крышу и собиралось в накрапывающее переменчивое облако, как это бывает в зрительном зале, опустевшем после представления. Потом вдруг – минут за десять, по-моему – я неожиданно понял, что он сидит за освещенным столиком, словно поджидая, а это он и делал, белая клякса лица и тёмно-синий костюм, и мне показалось, что он пожилого возраста.

В следующий миг показалась стеатома и пошла к его столику. Возможно, из-за неё я обратил на него внимание. Я уже чувствовал её беспокойство и догадывался, что сам факт появления нового клиента её сильно взбодрил. А я таким образом срывался с крючка.

А потом мы оба сидели во всем том вакууме, и я неожиданно сообразил, что, пожелай один из нас обратиться к другому, ему придется закричать во весь голос. А стоит мне заговорить в полный голос, со всех сторон сбегутся должностные лица, швейцары, портье, ночные клерки, горничные, с целью засвидетельствовать бред сумасшедшего.

Но вышло иначе. Когда наш джентльмен открыл рот, он заговорил пронзительным голосом, но не громко.

– Вы не из Лондона?

Я ожидал, что он обратиться ко мне и был застигнут врасплох. Начал было отвечать «да», но оно сползло до ничего не значащего жеста рукой, который означал огромное пространство помещения и невозможность поддерживать разумную беседу на таком большом расстоянии. Он поднялся и приблизился. – Сяду здесь, не к чему орать. – поведал он мне, а я поймал себя на соглашающейся улыбке. Теперь он здесь по твоему недвусмысленному приглашению, размышлял я. Всё, что происходит – твоих рук дело. Стол, мужик, блеклый свет, стеатома, подворовывающая пирожные в кладовой. Он что-то собирался сказать, но я опустил ладонь ему на бедро в непосредственной близости от паха и посмотрел ему в глаза. Он напоминал оглушённую рыбу, здоровую треску, распластанную на мраморе. У него отвисла челюсть. Затем он отодвинулся, стараясь сбросить мою ладонь, вцепившуюся в него как крюк в говядину, и его лукавая и вкрадчивая физиономия резко подскочила к моей роже, с выражением, заставляющим вспомнить, что не стоит светиться возле кладовой, где, видимо, трудится стеатома.

– Не здесь! – шепнул он беззвучно.

Тут мне ни с того ни с сего пришло в голову, что лизни я его в лицо, как это свойственно коровам, он непременно взвизгнет.

Когда я встал, чтобы идти в свой номер, он оставался за столом (откуда, конечно, он так и не поднимался). Я прошел через холл в фойе, потом на улицу, где моросил дождик. Ночь в Лондоне, думал я. Господи Боже мой, да иди ты спать, нечего тут записывать!

12 

«… двести девочек в возрасте от пяти до двенадцати лет: достаточно поизмывавшись над ними своими распутными экспериментами, я их съедаю.»

– Д.-А.Ф. де Сад

– Способность любить? – переспросил Джео. – Ничего не могу сказать об этом. В Джоди я заметил способность ширяться.

Мона пыталась отыскать работу в Индокитае, и от одной мысли о жизни в этой стране Джео кончал. Я надеялся, что у неё получится. Она бывала на баржах только по выходным, как и некоторые другие женщины, на неделе работавшие. Пока тётки при деле, как правило, они лучше выглядят.

Мона сказала мне:

– Я больше не ребенок, Джо. Мне двадцать два. Я знаю, Джео не может завязать с хмурым, по крайней мере, сейчас, но я хочу четко представлять, что будет со мной. Мне плевать, хороший он художник или нет. Он не пишет картин. Не писал уже год. Но я желаю знать, хочет ли он, чтобы я была с ним. Его заработка на баржах ему не хватает на жизнь. Он вечно в долгах и не замечает, сколько он на самом деле из меня тянет. Я не только про деньги, Джо.

Что можно ответить Моне?

– Она клёвая, – говорил Джео, – в смысле, не мелкая. Можно как следует ухватить за жопу… но иногда мне хочется молодой непресыщенной пиздёнки.

Сейчас молодые пиздёнки в поле зрения особо не маячат. Женщины без шляп, с голыми розовыми ляжками в сломанных туфлях. Красные, плоские, недоверчивые морды. Но под интенсивным солнцем и в мерцании серебристой воды всё тихо. Изредка кто-то с одной баржи орёт кому-то на другой. Вода легонько плещется о дно, и, пузырясь, движется назад. Небольшой красно-чёрный буксир с гигантской белой буквой C, нарисованной на трубе, шумно ухает, отходит от борта одной из барж и устремляется в начало каравана. Баржи выстроены в семь рядов по четыре в каждой. У некоторых на крыше каюты разбит садик, что-то типа наружного ящика для растений, где можно сидеть в окружении герани. Вместе с последним чеком нам спустили циркуляр: «Капитанам, желающим приобрести герань, просьба немедленно уведомить кассира Нью-йоркского Офиса».

Зеленые деревья, древесное благоухание гуляющего по воде ветра, не попадало в ноздри, которые сжимались в попытке найти подходящее для описания слово. Волосы на теле земли; чтоб вырваться за пределы абстракции следовало тонуть или парить в небе; а это не имело названия, я сижу на летнем ветру, утопая, взлетая. Но потом сознание вернулось ко мне, будто серп, готовый к жатве, чтобы проредить мои заросли из чувственных впечатлений. Из вегетативных тропизмов, предков моих, уход возможен лишь посредством символов, этих строительных лесов воображения… Унизительно для мужчины быть деревом, которое знает в сексуальном смысле лишь другие деревья, а не женщину.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю