355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Серафимович » Собрание сочинений в четырех томах. Том 4 » Текст книги (страница 4)
Собрание сочинений в четырех томах. Том 4
  • Текст добавлен: 9 мая 2017, 22:30

Текст книги "Собрание сочинений в четырех томах. Том 4"


Автор книги: Александр Серафимович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 37 страниц)

Я долго не могу уснуть с вечера, лежу и думаю. О чем? Ни о чем. Ведь все передумано.

Не думаю, а прислушиваюсь к темному, свернувшемуся тяжелым комком чувству одиночества и ненависти. Я теперь понимаю ощущение гадливости, почти злобы, когда встречаешь на улице просящих, плохо одетых, в рванье, с сквозящим грязным телом людей. На бледных лицах их выражение готовности на все – убийство, грабеж, издевательство над мертвыми. И от них всегда пахнет водкой.

Вот только бы подняться мне из побежденных в стан тех, кого не судят. Это – закон жизни в громадной проклятой каменной пустыне, которая бесплодно шумит вокруг.

Я берегу свою злобу, берегу свою ненависть, как присосавшихся к груди детей.

Стены моего номера очень тонки. Слышно, как там ходят, разговаривают, передвигают стулья, слышен малейший шорох.

Нет» я ничего не слышу, это я прежде слышал. Для меня немы эти тонкие перегородки, как будто это холодные стены в полтора аршина толщины. Я не знаю, кто там, чего им нужно, да и не интересуюсь... Еще целый месяц!

А я таки, верно, ослабел. Мне трудно вставать с постели, да и лень, апатия, – не хочется подыматься. Уже не мучает чувство остроты голода. Как будто я давно раз навсегда пообедал, и теперь об этом не стоит заботиться и думать.

С вечера трудно уснуть, но когда усну, сон наваливается тяжело, темно и молчаливо, без сновидений. Стоит ровная, траурная мгла, бесконечно немая и пустынная.

Она, положим, стоит и днем, но, обманывая себя, в ней движутся, ходят, разговаривают люди, стоят дома, светит тусклое солнце. Ровная, черная молчащая мгла.

И вдруг среди ее немой черноты и пустоты холода голос:

– Слышишь?

Я вскочил с бьющимся сердцем, опираясь локтем о подушку, вслушиваюсь с расширенными зрачками.

Окно, медленно и слабо играя фосфорическим отсветом, проступает в темноте переплетом. Загораживая, едва чудится, стоит стена. А там, внизу, я знаю, искривленное, с протянутыми узловыми сучьями дерево.

Но не это ударило по сердцу живой, неведомой, трепещущей болью, а заглушенные, подавляемые, должно быть, сквозь стиснутую в зубах подушку рыданья, женские рыданья за перегородкой.

Вероятно, до нее долетел шорох, когда я приподнялся, и там все смолкло.

Я затаил дыхание, не шевелюсь. Как будто теперь вопрос жизни – не подавать о себе признака. Неловко, рука затекла, локоть онемел, но я все так же напряженно неподвижен, все так же не шевелюсь, удерживая дыхание.

Тишина. Медленно течет долгая ночь. За перегородкой затаились чьи-то подавленные рыдания.

Вероятно, там думают, что я уснул, и опять слабо, сквозь стиснутую подушку: ы.. ы.. ы...

Это невыносимо. Все так же не дыша, я подымаюсь, без малейшего шороха крадусь, как вор, прикладываю ухо к перегородке. Я не знаю, кто там, знаю только, что чье-то разрывается сердце.

И вдруг осеняет воспоминание: серо-дымчатая мгла тумана, и в ней утонул город. Только внутри вагона ярко освещено: лица, двери, потолок и чистый девичий лоб, и белая шейка, и ясные глаза.

Да ведь это – она, это там заглушенно рыдает, она, покинутая, обобранная, с отнятой жизнью. Это она!

Я запускаю ногти и до боли прижимаю ухо к шершавым обоям.

Но что я могу сделать? Что я могу сказать ей? Как я могу помочь ей? Не предложить же стакан воды для успокоения.

Должно быть, у меня хрустнули пальцы – там опять все смолкло, и медлительно царит немая ночь с фосфорическим, отсвечивающим окном.

Я тихонько пробираюсь на кровать и, неглубоко дыша открытым ртом, прислушиваюсь. Теперь не уснешь. Буду ждать, пока посветлеет стена за окном, а в комнате проступят из редеющего мрака комод, стол, умывальник.

Опять. Боже мой, что же это!.. Так же заглушенно, так же душу разрывающе. Нет, это не девушка; это не такие слезы. Ведь у нее все-таки впереди жизнь, ведь можно залечить рану сердца, можно снова и полюбить, и дышать, и радоваться солнцу.

Нет, это не она. Это – и у меня мурашки холода ползут, – это – отнимающие всякую надежду старые материнские слезы.

И я опять крадусь, дрожа, и прикладываю ухо к жестким обоям.

Как я не угадал? Я ее никогда не видал и не увижу, но ведь она худенькая старушка, везде ходит в стареньком салопе, везде умоляет о сыне своем...

Я знаю, я знаю эти страшные слезы.

Так проходит ночь, и начинают проступать комод, стол, стулья... о сыне своем, приговоренном...

* *

*

Дни идут. Я не знаю, кто мои соседи. Они меняются почти каждый день. Часто номера пустеют.

Я по-прежнему жду. Но клубок ненависти и ожесточения растаял в груди. Я опять хожу по улицам и смотрю на людей, и у каждого из них – свое лицо, свои думы, свое горе, свои слезы.

И еще я знаю, отчего можно жить в этом огромном каменном, раскинувшемся на громадное пространство городе: оттого, что люди связаны, кровно связаны друг с другом слезами, которые в тиши ночной просачиваются сквозь стены.

СКИТАНИЯ
«ДЬЯВОЛ»

Давно меня тянуло в Черноморье.

Ехать пароходом – это значит издали и мельком увидеть чудесные берега. Лошадьми – длинно, и постоянно будешь связан. На автомобиле – все пронесется, как сон.

Я решил ехать на моем «Дьяволе», как окрестили его друзья. Он безответно и покорно, как лошадь, стоит, отжав уши руля, в ожидании далекого бега.

Я прихватываю к багажнику небольшой сак с необходимым бельем и платьем, плащ, дорожную кружку и говорю провожающим:

– При таком способе передвижения я стану вплотную и к природе и к людям. Остановлюсь, где захочу и на сколько захочу. Я все увижу, ничего не упущу, все почувствую.

А мне отвечают, недоброжелательно поглядывая на «Дьявола»:

– Не забывайте, вы один. Заболел, разбился, будете лежать на шоссе и можете сутки пролежать. Автомобиль выскочил из-за поворота, и вам – крышка. А уж если в городах давят, так там им удержу нет, изувечит и улетит, доискивайся потом. Наконец, не забывайте, это – Кавказ, где разбои стали чем-то классическим. Приятно вам будет лежать где-нибудь под откосом шоссе с перерезанным горлом или пробитой грудью?

Я подумал: «Нет, неприятно».

В Новороссийске «Дьявола» торжественно вывели из багажного вагона, и, окруженный сворой скакавших за мной мальчишек, я пустил его по залитым зноем, переполненным грохотом дрогалей улицам.

Он обрадованно зататакал, и уже далеко позади – ставшие крохотными домики города, трубы элеватора, бухта, исчерченная молом и пристанями с чернеющими всюду пароходами и парусниками.

На крутом повороте мимо белой скалы «Дьявол» на всем ходу накреняется, почти ложится, как яхта с переполненными парусами, идущая левым галсом, потом вылетает и ложится на правый бок, огибая парапет, и, сколько глаз хватает, радостно кидается неохватимая синева моря.

Обгоняю идущих турок в красных фесках, имеретин с кокетливо повязанными на головах черными башлыками, гремящие «дилижаны» с потными бегущими лошадьми. Прогудел низким басом автомобиль, обдал бензиновой гарью и пропал – тяжелый, серый и низкий – за поворотом, лишь мелькнули струящиеся перья дамских шляп.

И опять навстречу скалы, горы, обожженные и лысые или в виноградниках. Проносятся беленькие дачки, ущелья, мостики, и бесконечно несется ослепительно белое полотно шоссе, торопливо извивающееся направо-налево, – вот-вот выскочит и сомнет из-за поворота автомобиль, – и, давая отдых на минутку, нет-нет и блеснет между гор нежная синева морского простора.

Радостное, в буйном восторге не знающее меры кавказское солнце неотвратимо палит и скалы, и белую пыль шоссе, и мою голову, – всюду тени непривычно короткие и резкие, и в созвучии ослепительно, все наливая зноем, нестерпимо звенящим трещанием трещат с деревьев цикады, – кажется, голова разорвется, – и мгновенно пропадают, смолкая, когда уносятся деревья и бегут навстречу голые скалы или парапет над глубоким пустынным провалом.

Мой «Дьявол» исполняет хорошо свои обязанности, – сквозь татаканье в ушах свистит, и в нос, в рот врывается горячий ветер.

«Тише, помни автомобили!»

Он послушно сдерживается, огибая повороты, всегда таинственно несущие неожиданности, и шумящий навстречу ветер падает.

Не знаю, отчего, но охватывает несказанное чувство радостной освобожденности. Старая ошелушившаяся кожа московских и петербургских впечатлений, эти все одни и те же разговоры, ненужная суета и тревоги сползают истрепавшимися клочьями. Погруженные в зной горы, синева, разогретые скалы, ослепительно мелькающая белизна шоссе, хорошо!

Вот и цементные заводы, с неряшливо развороченною вокруг белой землей, и Геленджик с чудесным морем, облезлыми, как и в Новороссийске, лысыми, каменистыми горами, – кой-где пыльно зеленеет держи-дерево да корявый карликовый дубок. По колена в пыли бродят повязанные красным дачницы и дачники с полотенцами в руках, идут на купанье или с купанья, – больше тут делать нечего.

Пропал Геленджик, пропала раскинувшаяся вокруг него каменистая пустыня; горы, строго покрытые лесами, стали кругом и далеко скрыли море.

Шоссе петлями возносит меня к голубому небу. Лесистые отроги расступаются, и через широко раздавшееся ущелье открывается взбаламученное море голубых и фиолетовых гор. Царство дремучих лесов да зверя, – человек вкраплен, как в россыпях золотые песчинки. Я еду уже много часов и почти никого не встречаю.

Тихо. Чуть шевелится лист вековых дубов и буков, и шевелятся по шоссе сквозные золотые тени. Но «Дьявол» не ждет, и горы то раздаются голубым морем до самого края, то сурово сдвинутся узким ущельем, и с одной стороны возносится лесистая стена, с другой – головокружительно обрывается лесистый обрыв, и шоссе тоненько белеет чуть приметным карнизом.

Внизу – бурелом и едва видимая речушка. Но навороченные камни и широкое, теперь сухо белеющее намытой галькой каменное ложе говорят, какая она бешеная, когда хлынут с гор дожди.

Пора и отдохнуть. «Дьявол», обжигая, дышит раскаленными цилиндрами, – не дотронешься.

Приворачиваю к беленькому домику сторожки.

Все то же: измученное бабье вековечное лицо, куча детей, строгое, ставшее лесным, лицо мужика. Тоскуют по «Расее».

– В этой-то благодати да тоскуете?

– Что ж!.. Там выйдешь за околицу, тут и пашенка, березка... – баба утерла углом платка покрасневшие глаза, – а тут зимой человека не увидишь. Надысь с коровой вожусь, а муж кирку набивает, а Нюрка, вот эта самая, за шашой зараз сидит, из цветов венки плетет, глядь, а из лесу медведь – шасть к ней. У меня ноги отнялись, а мужик только глазом делает – не ворочайся! Нюрка белая, как стена, и как держала, так держит цветочек, а медведь ее обнюхал, обнюхал, сел, почесал пузо лапой и ушел в лес.

– Он мне и цветочки обнюхал, – говорит девочка с черными, как вишенки, глазами.

– Одолевают?

– Медведь тут добер. Придет ночью во двор, ежели кадка с водой – опрокинет, воду разольет, ведра раскатает по двору, погремит-погремит и уйдет. А вот свиньи, чего ни посадишь, придут, все сожрут – и не укараулишь.

НАВАЖДЕНИЕ

Я еду широкой долиной. Справа густые леса, слева пустыри, поросли по вырубленным местам.

Ремни, прихватывающие чемодан, ослабели, я чувствую, как качается на ходу мой «Дьявол». Это опасно. Слезаю посреди пустынного раскаленного склоняющимся солнцем шоссе, становлю «Дьявола» на ноги и подтягиваю ремни.

Усиливая зной, с звенящим остервенением трещат цикады, – голову начинает ломить, – и, словно надорвавшись, слабеют; тогда я слышу тишину леса, тор, чувствую, что я совершенно один.

А солнце, – оно уже над лесом, но царственно поет: «Благословенны вы, леса!..»

Уже сколько я еду, уже сколько впитываю торжественность этого гимна, и опять он поражает новизною и величавой необычайностью.

И вдруг в него тоненько-тоненько, как комариное пение, вцепляется голос:

– Авто-о-мо-о-би-иль!..

Смутно и неясно, как во сне, – и расплывается и гаснет среди молчащих лесов, как во сне.

Почудилось?

Цилиндры пышут, никак не остынут, поработали-таки. Пусть отдохнут.

И вдруг опять в этой пустыне, где ни одного человека, далекий, тоненький, глотаемый простором и лесами голос:

– Авто-о-мо-о-би-иль!..

Женский голос – смутный, как сон.

Что за чудеса! Уж не галлюцинирую ли? Солнце перевалило черту зенита, стоит над лесом, уж не сможет родить кошмара, наполняя голову кровавым туманом.

И опять:

– Авто-о-мо-о-би-иль!..

Неизъяснимая тревога наполняет. Ведь – никого; ни малейшего намека на жилье. Откуда же этот голос, вернее – намек на далекий девичий голос. Не отдавая себе отчета, я торопливо беру за руль все еще пышущую теплом машину, откатываю к обочине, ставлю у самой канавы.

В ту же секунду в конце шоссе, которое без изгиба, как стрела, впилось в далекие лесистые горы, засверлило в воздухе, и через минуту, отбрасывая меня сжатым воздухом, взрывом, мутно пронесся большой серый автомобиль. Я не видел людей, он пронесся пустой, и лишь в конце шоссе просверлило в воздухе, да мимо меня все еще бежали, крутясь, воронки белой пыли.

Верст полтораста в час! При таком ходе нельзя свернуть, нельзя предупредить, да он и несся без предупреждения, – бесполезно.

Прислушался – вековечная лесная тишина. Встал ногами на седло, поднялся во весь рост, долго вглядывался из-под козырька ладоней, все – поросли, густые и непроходимые, а за ними синеют леса, а за ними голубеют горы. Ни намека на человеческий голос, ни намека на человеческое присутствие.

Все равно. Я сложил трубкой руки, поднес ко рту и, набрав, сколько мог, в легкие сладкого лесного воздуха, закричал:

– Благодарю-у-у!..

Молчание, великое лесное молчание. И, успокаивая себя, стал возиться с машиной.

С шоссе нигде не было свертка, – тут пустыня...

Я вскочил, и отдохнувший «Дьявол» сразу взял хороший ход: та-та-та...

Шоссе побежало. С четверть часа уж я на нем мог неподвижно лежать мешком с костями, и кругом валялись бы металлические части моего «Дьявола».

Но страшно не это, страшно до мелко пробегающего по спине озноба, что – если... ничего этого не было: ни человеческого голоса, ни пронесшегося пустого серого автомобиля? И я прилегаю к «Дьяволу», даю ему волю. Он рванулся, нервно спутался в ударах поршней, потом оправился, и все ровно понеслось назад. Опять белыми петлями шоссе поползло к облакам, а в открывавшиеся ущелья горы побежали вкруговую невиданным хороводом, – те, что ближе, снизу доверху в темно-зеленом бархате, отставали, а дальние, в голубом одеянии, неслись вперед, даже наклонившись. А по ним хороводом бежали дремучие дикие леса – без человеческого жилья, без человеческого голоса.

– Та-та-та-а-а!..

И на самом дне души тоненько, как паутинка:

– Авто-о-мо-о-би-иль!..

Было или не было?

УКРАИНЦЫ

Я ехал по удивительному месту. Жили тут великаны и ушли, теперь никого нет. Великаны и устроиться хотели по-великаньи. Это, должно быть, предназначалось для входа – передняя или коридор. Стены так сошлись близко, что река внизу, стиснутая, неслась одной пеной.

А это, вероятно, зал для совещаний – он обширен и весь наполнен тишиной и таинственностью. А за поворотом, должно быть, кабинет, да так и остался недостроенным, как и все здесь. Только на краю шоссе огромное гранитное пресс-папье с двухэтажный дом, и на самой верхушке его прямо в камень вцепился телеграфный стаканчик и чернеет проволока. Стены одеты густым зеленым ковром, – деревья держатся на отвесе.

Ушли хозяева, стало и тихо и молчаливо. Остались одни стены, да и те поросли лесом, как травой, и местами обнаженно желтеют на заходящем солнце.

Синие тени потянулись от опустелого жилища, – солнца уже нет. В горах рано оно пропадает.

Мгла тонко стала ткаться, та обманчивая мгла, в которой ни пропастей, ни скал, а только стоят, загораживая, ровные темные стены, и вверху звезды, невиданно крупные звезды – каждая в горсти поместится, ведь тут ближе к ним.

Перевал остался позади. Становится сырее, прохладнее. Спускаюсь в долину, и раскатившегося «Дьявола» приходится все время сдерживать – рука устала.

Долина расширилась, стала просторнее и как будто виднее. Вдоль шоссе бегут плетни и изгороди. Идут коровы, незвонко позванивая: у каждой под шеей четырехугольная звякалка – лесной и горный обычай. Козы толкутся. Тепло мигнули огоньки.

И слышится:

– Та це!

– А бодай тоби, шкура барабанна!.. геть!.. геть!..

Что за чудо! Я в России. Хаты, теснота, дивчата загоняют хворостинами воров.

Приворачиваю к жердевым воротам. Стоит мужик в холщовых портах, в рубахе, подхваченной пояском, – честь честью. Можно переночевать?

Не спеша чешет себе под поясом, потом в голове.

– Та шо ж, можно. Чого ж не можно?

Скрипят ворота. Втаскиваю усталого, запыленного белой пылью «Дьявола». Двор маленький, в навозе.

– Пидемо до хаты.

В чулане – теленок. В хате тесно; передний угол до полстены засыпан пшеницей.

Хозяин нагибается, любовно берет горсть, ласково вскидывает на ладони, лицо блаженно разъезжается:

– Чижолая, бог дав! Та шо я вам кажу. Годов, мабудь, с двенадцать – ох, и пшеныця уродилась, ну, золото. По речке сиялы, и зараз сиим тамо. Воскресенье, помню, як зараз. Сонечко – так, як в обид. Пийшов до рички, дай гляну ще раз, а з утра косить. Глянув, душа радуется. Ну, пийшов до дому, пообидав тай прикурнув трошки, по праздному дилу. Ще й глаз не завел, як зашумит, як забурлит. Прибег сын: «Батя, поля нашего нема!» Побиг я, очима бурк-бурк, – ничого не пойму: оце, де пшеныця була як золото, самый камень та галька, а ричка, яка кошка бешена, цюркается, и уж у берегах бежить. Хто бачив, сказывають, горой вода шла. Повирите, оце двенадцать годив прошло, и як вспомню про пшеныцю – живот болить, до чего душа ное.

Нам ставят самовар.

Старший сын собирается в ночное, а лет одиннадцати мальчишка не хочет, и бабка говорит:

– От як погляжу я тоби у зад хворостиной, та як стане он у тоби добре красный, тож не станешь брыкаться. Кожух возьми тай... – голос бабки сразу добреет, – тай пирожка вишневого положи за пазуху.

– Не пиду-у!.. – гнусавит мальчишка, запихивает за пазуху пирог, берет овчинный пахучий тулуп и уходит с братом.

Молодуха-невестка, с худеньким, недоуменно остановившимся личиком первого материнства и недавнего замужества, возится у стола с посудой.

Крепкая рослая девка, с неподвижным, отсвечивающим влажным лицом, несет самовар и дышит, как запаленная лошадь, свистящим, громким, на всю комнату, дыханием.

Ее прежде дернут или ткнут – и тогда говорят:

– Ганка!

Она мычит, оборачивается, ей говорят, что нужно сделать, она радостно кивает головой и работает за пятерых, – силы-то девать некуда, а замуж никто не берет.

– К дохтору возили; говорят – от перерождения такая, и век у ней такой.

Мы с хозяином сидим под образами на лавке, едим с большой тарелки нарезанные помидоры, огурцы, потом основательно и долго пьем чай.

Крохотный ребенок, совсем голенький, лежит на спинке на коленях у бабки и неумело мотает в воздухе ручонками, ножонками; от давно не стиранных пеленок едко пахнет, и бабка приговаривает:

– У-у, хавалер! – двадцать разов на день вымочит бабку, двадцать разов высохнешь. Хавалер голопузый!..

У матери светится счастьем худенькое личико, и даже девка радостно мычит. Все дожидаются, пока мы кончим.

А у нас «расейские» разговоры.

– Та земли нема. Кабы земли. Шо на шести десятинах сделаешь? А тут зверь одолевает: свиньи хлеб весь изроют, медведь приде – кукурузу поломае. И лис рубить не дозволяеться, зараз начальство. Хоть плачь.

– Что же вы – сады? Ведь черкесы жили же?

– Сады!.. На сады капитала треба. А черкесы жили, так у него, у черкеса, по всем горам тропочки. На каждую гору тропочка. Он тут хозяин был. А нам нельзя, нам дорогу нужно, шоб арбой проехать, потому расейские, нам тесно. От шаши подался – и пропал. А с одной шашой не проживешь. А черкесы, тоже и им трудно: народ тихий, ничого, зла не бачим от их. Им не сахар. Забило их начальство геть у горы; а тут все пусто. По лису, куда ни пидешь, дикие яблони, груши, сливы, – ихние сады были. А теперь все одичало, заросло. Тропки забило травой да кустом, какие обсыпались, – один лис да звирь.

Долго мы вели все те же вековечные российские разговоры: земля, землицы, о земле, – и эти горы, леса и ущелья, это животворящее солнце, эта природа, рвущаяся от избытка производительности, не сумели переменить эти разговоры.

После нас сели пить чай бабы, молча.

Спал я великолепно на узенькой лавке, сунув под голову чемодан. Бабка неистово храпела на кровати, хозяин спал на полу у пшеницы, а из чулана доносился плач ребенка, сонное баюканье молодухи, свистящее на всю хату дыхание девки, да теленок возился. В хате – хоть топор вешай.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю