355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Серафимович » Собрание сочинений в четырех томах. Том 4 » Текст книги (страница 20)
Собрание сочинений в четырех томах. Том 4
  • Текст добавлен: 9 мая 2017, 22:30

Текст книги "Собрание сочинений в четырех томах. Том 4"


Автор книги: Александр Серафимович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 37 страниц)

НА ХУТОРЕ

Немцы заняли хутор. Он лежал в бескрайной степи возле глубокого, густо заросшего оврага. По дну, сквозь заросли, извилисто сверкал ручеек.

Хутор начисто был разграблен. Сопротивляющихся и «подозрительных» расстреляли. Скот собрали для отгона на железную дорогу, а там – в Германию. Девушек и молодых женщин согнали в школу для солдат. Двух самых молоденьких – одной шестнадцать, другой пятнадцать лет – повели к офицеру. Шестнадцатилетняя – черноглазая, нос с горбинкой, вырезанные ноздри – отчаянно сопротивлялась, царапалась, кусалась – ей связали руки. Она ни за что не хотела идти, падала, тащилась – солдаты озлобленно понесли на руках.

Маленькая шла с остановившимися, по-детски голубыми глазами. Нежное личико просило пощады.

Их доставили к хорошему куреню на краю оврага. Вышел офицер, холодно глянул, кивнул, ушел. Старшая девушка, с ненавистью оглядываясь, как волчонок в тенетах, старалась незаметно развязать себе руки.

Офицер ушел в горницу, побрился, вытерся одеколоном, тщательно сделал пробор в рыжих волосах, посмотрел в походное зеркало, закурил сигару. Походил по комнате. Подошел к окну, прислушался: будто далекие, ослабленные расстоянием выстрелы? Еще прислушался – ничего.

Это был боевой, считавшийся храбрым, немецкий офицер. Когда шли в атаку широкой цепью, он шел позади и стрелял в солдат, если они начинали отставать, а стрелок он был отличный. Перед ним шла вторая шеренга, но коротенькая – она прикрывала его. Ему везло: до сих пор и ранен не был.

Офицер позвонил в походный пружинный звонок. В горницу вскочил денщик, вытянулся и покорно уставился собачьими глазами. Офицер молча сделал знак. Денщик покрыл стол маленькой вышитой скатеркой, достал из погребца вина, закусок, аккуратно расставил и исчез. Около крыльца началась борьба: шестнадцатилетняя отбивалась, как могла, плевала в лицо, била ногами, кусалась. Солдаты внесли ее в горницу и вышли. В горнице началась снова борьба.

Взбешенный голос офицера:

– О, русский девка!.. Шволочь!

Пистолетный выстрел... Все успокоилось. Денщики насторожились. Звонок. Солдат кинулся и через минуту выволок за ноги оголенную девушку. Когда тащил, голова мертвой билась по ступеням, разбрызгивая кровь.

Девочка с остановившимися, по-детски синими глазами прошелестела: «Ма-а-ма!..» – и стала дышать коротко, поверхностным дыханием, а по лицу потекла бледность смерти. Ее повели в комнату.

– Мама!..

Денщик дотянул мертвую до оврага и сбросил с обрыва. Тело, желтея, скатилось в заросли. Зашелестели листья, закачались ветви. Денщик побежал к крыльцу, вытирая пот со лба. Его товарищ уже принес ведро воды. Оба засучили рукава и стали чистой тряпкой быстро и умело смывать со ступеней кровь. Потом так же расторопно подмели перед крыльцом и тщательно посыпали песком.

Уже гораздо ближе посыпались за куренями винтовочные выстрелы, и сыпались с перерывами очереди пулемета. Денщик глянул и обомлел: его товарищ бешено несся к машине. С искаженным лицом, поминутно озираясь, шофер заводил машину, и, когда мотор заработал, оба вскочили в машину, и она понеслась, оставляя длинный крутящийся хвост пыли. А опоздавший все бежал и бежал...

Где-то далеко-далеко, точно в тумане, слабо отпечатались последние выстрелы, и все стихло.

Офицер крикнул из комнаты:

– Генрих!

Молчание. Офицер вышел на крыльцо с злыми глазами и сразу осекся – никого! Но страшнее всего – не было машины. Быстро и гибко, как мальчик, офицер спрыгнул с крыльца и побежал за угол. «Да, машины нет». Лишь от того места, где она стояла, круто загибаясь, побежал по улице рябой, как змеиная чешуя, след от шин.

Он бросился к оврагу, а оттуда подымался, трудно опираясь на заступ, высокий старик с изрезанным темными морщинами лицом. Старик подошел, остановился – никак не отдышится. Офицер бросился к нему, протянул руки:

– Спасайт меня! Спасайт... Я много денег отдай... много... много... Я тебя буду спасайт... немцы опять придут... Немец всегда назад, когда уйдет, опять придет... я тебя буду спасайт, а теперь ты меня прятайт... Много денег тебе... Много денег...

Опять вдали отпечатались выстрелы и погасли.

– Спасайт меня!.. Прятайт меня!..

Старик стал задом отступать. Офицер в ужасе кинулся к его ногам, охватил его колени и, глядя снизу по-собачьи, как в бреду, повторял:

– Спасайт... спасайт меня... прятайт...

Старик, с трудом отдирая ноги от его рук, все пятился. А тот тянулся по земле и в самозабвении, с пробивающейся ноткой звериного озлобления шипел:

– Спасайт... прятайт... золото... все... все отдам.

Старик вырвал ногу.

– Уйди, сучий сын, пусти!..

Тот схватился за другую;

– Забирайт... забирайт все!..

Дернул за шелковый шнурок висевшего на поясе небольшого замшевого мешочка, и оттуда потекло струйкой золото. Все так же вцепившись в дедову ногу одной рукой, другой судорожно срывал с себя знаки офицерского отличия. Он неотступно тащился за стариком длинно вытянутой рукой, вцепившейся в дедову ногу, а по пыли извилисто обозначилась тоненькая желтеющая золотая дорожка.

Темные морщины деда стали пергаментными. С неожиданной силой дед с маху развалил ему заступом череп. Мозг вывалился на дорожную пыль, и она быстро стала впитывать оплывавшую кровь. Из-за угла выскочили наши бойцы. Остановились около деда. Офицер все так же лежал лицом в пыли, протянув по земле руку к деду.

– Кто его?

– Я.

Командир показал ногой:

– Это что?

– Его. Купить хотел.

– Ты где прятался?

– В буераке. Бабы сдавна глину брали, вырыли в стенке глубокую нору, ну, туда залез. Был там двое суток, ночью за водой выползал. Нонче тихо стало, постреливают, да где-то далече. Вышел, а он выскочил из горницы, глаза вылезли, как у рака, упал на коленки, обхватил мне ноги и давай чирики рваные на мне целовать – никак ноги от него не отдеру. А как вытащил золото, тычет мне, не пускает, дюже обрыл – я развалил ему голову.

Постояло молчание.

– В овраге много народу прячется?

– Есть. Ды теперь вылазиють.

Командир обернулся к бойцам:

– Человек шесть в оба конца оврага пройдите, может, где немцы укрылись. Настороже будьте. А наши пусть вылезают – отогнали.

– А с этим что делать?

Боец кивнул головой. Немецкий офицер все так же лежал лицом в пыли с протянутой по земле рукой.

– Смешнов и Карпухин, подберите золото, перепишите, заверните в бумагу и в сумочку с остальным золотом – в штаб. Расписку возьмете, мне принесете.

Два бойца разостлали газету, стали собирать золото и, сдувая пыль, осторожно клали на бумагу. Тут были и царские червонцы, и старинные серьги, и брошки в алмазах, и браслеты, и лом золотых часов, перстни, особенно много обручальных колец, некоторые в черной засохшей крови – с пальцами рубили, лом золотых зубов.

Все это завернули в бумагу, засунули в замшевый мешочек и опять в бумагу.

Дед и бойцы хмуро глядели на овраг, отвернувшись от лежащего офицера с протянутой рукой.

– Вот что, старина!.. Теперь зарыть надо. Закопай его.

Старик в судороге передернулся.

– Да ни в жисть!..

– Как это так?

– Ды так...

– Ведь это – зараза! Тут и бойцы, и колхозники, и дети, всякие болезни могут...

– Мы понимаем... Ну только не буду закапывать. Не нудь ты меня, товарищ командир, как гляну на него, воротит из души. Не боюсь я мертвяков, а как гляну, лезут кишки в горло. Бывалыча, скотина падала в старые годы от сибирки, когда еще Советская власть не приходила, дохла скотина. Так, бывалыча, засучишь рукава, выкопаешь яму в овраге, ухватишь за ноги, за рога и в овраг тягаешь... А ведь сибирка, она и на человека прилипчивая – так энта, животная, понимаешь ее, а энтого не могу, ну вот как перед истинным... Не нудь ты меня, товарищ командир, не нудь. Гляну на него, а кишки лезут к горлу, вот-вот выблюю. Что ты будешь делать!.. – развел он руками.

Командир повернулся к бойцам:

– Двое стащите офицера в овраг. Вырыть поглубже, потуже затоптать.

Боец обегал во двор, выдернул длинную слегу. Другой срезал в овраге сук, привязал к слеге, зацепили этим крюком мертвеца и поволокли, не дотрагиваясь и не глядя на него.

А из оврага подымались женщины, старики, дети. Они окружали бойцов, навзрыд плакали, прижимали к груди, не могли оторваться.

– Родные вы наши, близкие, сердце свое вам бы отдали, жизнь вы нам опять принесли...

Ребятишки гладили у бойцов автоматы:

– Много убили немцев?

Хоть бы раз выстрелить в немца!..

– Ему в пузо надо стрелять, а то промахнешься...

– Вот дуреха. А дед заступом и то надвое немецкую башку раскроил.

– Ничего, ничего, ребята, успеете. Ну-ка, пропустите.

Четыре бойца несли мертвую девушку, завернутую в одеяло. Возле девушки-ребенка, держа ее маленькую холодную руку, шла исхудалая бледная женщина. Она не плакала, она только говорила:

– Дитятко мое ненаглядное, зернушко мое золотое, чего же ты молчишь! Думала ли я, такая твоя будет жизнь, такая будет мука?.. Все думала – счастье будет в твоей жизни, ан вот смерть пришла, не успела ты и доучиться в школе. Доктор все говорил: сердце твое слабое, надо беречь тебя, а как подрастешь, поправишься. Я берегла тебя как глаз свой, а вот пришли лютые, все съели и тебя съели... а я... а я... плакать не могу... в две жизни не выплачешь.

Женщины поминутно вытирали слезы. Бойцы мрачно смотрели перед собой. Листья тихо шелестели в овраге. Извилисто поблескивал ручей в глубине.

– Постойте, вот мой курень, – сказала мать. Лицо ее было смугло, как у дочери, и нос горбинкой, как у дочери.

Все остановились.

– Похороните мою доченьку. Тут бабка ее живет, моя мать. А я уйду, уйду к партизанам. Прощай, доченька, прощай! Не пришлось нам с тобой пожить...

Она поцеловала ее холодные губы и пошла, не оглядываясь, да остановилась.

– А вы что, как телята, стоите, немцев, что ли, дожидаетесь, чтоб глумляться стали над вашими детьми?! Ишь глаза набрякли у всех, только и знаете реветь...

– Чего же делать-то? – всхлипывая, говорили женщины.

– Как, чего делать? Кто не может к партизанам, идите в тыл, будете мыть белье, чинить одежу бойцам, ступайте в санитарки. Эх, квелые!..

Она пошла, шагая по-мужски. И лицо, смуглое, как у дочери, еще больше потемнело.

Далеко, далеко за сизым краем степным слышалось ослабленное орудийное уханье. Фронт передвинулся далеко.


ОЧЕРКИ, СТАТЬИ, ФЕЛЬЕТОНЫ, ВЫСТУПЛЕНИЯ


СУМЕРКИ

В комнате все больше и больше сгущались сумерки. Со стороны Садовой доносились звуки рожков, свистки кондукторов конки, трескотня проезжавших извозчиков. Окна темнели, очертания предметов теряли свою ясность. Я сидел, облокотившись о письменный стол, перед нетронутым еще листом бумаги. Не знаю, эта ли сгущающаяся сумеречная мгла, усталость ли от дневной суеты, или что-нибудь другое, только мной овладевала какая-то вялость, апатия; не хотелось браться за перо. Никогда не приходивший мне прежде в голову вопрос: «Зачем?» – теперь назойливо стоял в глазах. Что могут сделать этот лист бумаги, это перо и несколько капель чернил в этом огромном городе, где кипит вечная борьба из-за хлеба, из-за наслаждения, из-за денег и власти. Сколько ни пиши, сколько ни расходуй нервной силы, все равно жизнь будет идти своим чередом, все равно будут воровать, обманывать, душить слабого, лгать перед сильным, все равно кругом будет все та же нищета, отчаяние, злоба и резиновые шины, бриллианты, роскошь. Я закрыл глаза, прислушиваясь к ноющей, неслышно сосавшей сердце боли. В дверь осторожно постучались.

– Войдите.

Вошел молодой человек, чистенький, выглаженный, выбритый, с небольшими напусками на щеках с висков, в безукоризненной манишке и каком-то затейливом галстуке, в ярко вычищенных сапогах. Все на нем до того было новенькое, вылощенное, вычищенное и с иголочки, что, казалось, все его силы, все напряжение его молодой здоровой натуры ушло на этот внешний блеск и лоск и больше никаким другим запросам не осталось места. Я вопросительно взглянул на своего гостя.

– Мы из приказчиков будем-с, по галантерейной части. К вам-с, значит, с покорнейшей просьбой, не оставьте. Как же-с, помилуйте, окончательно...

Не успел я освоиться несколько с неожиданным посещением, и не успел он договорить, как дверь отворилась и в комнату вошло несколько молоденьких девушек. Они были кокетливо одеты, у некоторых на щеках явственно виднелись следы румян и густой слой пудры. Несколько робея и в то же время искоса бросив беглый взгляд с едва уловимой улыбкой на молодого приказчика, они подошли к столу:

– Мы... извините, пожалуйста... можно к вам... нельзя ли в газете... мы модистки и мастерицы, а она вот в шляпной работает...

За дверью по лестнице послышались чьи-то грузные, тяжелые шаги и визгливый голос кухарки:

– Нельзя сюда! Куда ты лезешь, уходи отсюда, а то я полицейского позову.

– Да мы по делу, – подавал реплики чей-то грубый медвежий и хриплый с перепою голос.

– Говорю тебе – нельзя. Взашей полицейский выволочет.

– Да говорят тебе, по делу, мне, значит, до их дело есть и обсказать, значит, все положение и как происходит, мочи нашей нету...

– Ах ты изверг, варвар ты роду человеческого! да я тебе...

Я вышел. На лестнице кухарка, вцепившись обеими руками, стаскивала со ступенек здоровенного малого, по-видимому берегового рабочего, а он отмахивался от нее, как от надоедливой мухи:

– Ну, чего пристала!

– Вам что угодно?

– Да я к вашей милости, а она вот прилипла, как банный лист.

Я попросил его идти за собой, и он вошел в кабинет, неуклюже и осторожно ступая, точно боялся продавить пол, и стал у притолоки. Он, видимо, стеснялся и переминался с ноги на ногу. От него пахло потом, немытым бельем, перегорелой сивухой и тютюном. Приказчик брезгливо покосился на него, а модистки отодвинулись от него к приказчику.

– Вы что-то говорить начали, – обратился я к приказчику.

– Да я, то есть, насчет того-с, по отношению к нашему положению. Невозможно-с, что же это такое! Ведь и мы люди. Кажется, и христиане, и богу молимся, и семьи у которых из нас есть; и что же мы не знаем ни отдыху, ни сроку. Лба перекрестить некогда, ведь люди же мы. День-деньской за прилавком стоишь, измаешься, истомишься. И никому до тебе дела нет. Хозяевам что, хозяевам какое дело до того будет, что мы ни бога не знаем, ни семьи не видим, а уже как вырвешься из магазина, прямо в трактир, в гостиницу, сейчас тебе мамзельку, – при этом приказчик скосил глаза на модисток, которые потупились, – ну и пошел писать. Да посудите сами, куда нам деваться. Деваться-то ведь некуда. Кто об нас позаботится. Конечно, правильно, если бы дело шло, так дума должна бы положение наше облегчить, улучшить, да как бы не так. Вы посмотрите, что они запоют там, когда подымется вопрос о воскресном нашем отдыхе. Эх, просто читать срам: возьмешь газету – только и знаешь, то одна, то другая дума ассигновала из средств города на народный театр, на читальни, на библиотеки, народные дворцы устраивают, а наши что? Вон уже на что в Баку народ живет, только об одних деньгах и думают и то полтораста тысяч ассигновали на просветительные учреждения народу. Да что говорить, стыдно за свой родной город.

Приказчик отвернулся и стал глядеть в окно.

– Так чего же вы, собственно, хотите?

– Пропишите вы их, ради господа, прохватите вы их, пожалуйста, чтобы волчком завертелись. Ведь к кому же нам обратиться: одна надежда на газету.

– Да вы бы обратились непосредственно к гласным, к голове, наконец в думе оппозиции есть.

– Эх, не знаете вы, видно, их. Ну что голова, у головы на руках сложное, огромное хозяйство, да и от оппозиции все отгрызаться приходится, не до нас ему, о нас они и не думают. Гласные, так они что: сидят да ковыряют у себя в носу или решают дела, близкие их сердцу; оппозиция – так та поголовно метит попасть в городские головы, ей одна только забава, как бы всячески облаять существующий режим, и облаять его не для пользы дела, а для самого облаиванья. Вы посмотрите, сделала ли оппозиция хоть одно положительное предложение? Нет. Очень ей нужны наши интересы, интересы обывателей. Эх, да что толковать: забытый мы народ.

Приказчик махнул рукой.

– Они действительно правду говорят, – взволнованно заговорила одна из девушек, пересиливая свою робость и подступая к самому столу; густой румянец пробивался из-под неестественного цвета притираний. – Они истинную правду говорят, об нас все забыли. Мы, конечно, малограмотные, не знаем там всех делов, а только вот недавно попалась ваша газета, где у вас писалось и про нашу сестру. Правда-то уж правда, что греха таить, и по гостиницам ходим... Да, господи боже мой, куда же нам деваться! Весь день-деньской, день-деньской сидишь за иголкой, не знаешь ни отдыху, ни сроку, ни развлечений, все одно, все одно и то же, ведь мы живые люди. А тут уговаривают, обещались горы всего, дарят, проходу не дают, ну и... Да вот она, – и модисточка показала на стоявшую в стороне молоденькую девушку, почти ребенка, с грустными глазами, обведенными синевой, – она в шляпной мастерской работает, ей только семнадцать лет будет, а у нее уже ребенок был.

Молоденькая девушка из шляпной отвернулась; жгучие горькие слезы у нее катились из глаз.

Я, наконец, не выдержал и вскочил:

– Господа, да что же я-то могу сделать? Ведь вы не знаете этих господ, их не прошибешь. Разве им можно втолковать, что позор для такого города до сих пор ничего не дать на просветительные учреждения? Ведь нельзя же у них вынуть сердце и мозг и вставить туда другие, с иными мыслями, идеями, чувствами. Ваши жалобы, ваше горе, ваши нужды для них ничего не стоят. Ведь только в самое последнее время почтеннейший Солодов перестал лезть на стену по поводу народного театра. Разве не он заявлял прежде, что ни за что не позволит своим рабочим идти в народный театр? Да ведь это один из самых лощеных. Что же о других сказать? Вы думаете, их проймешь газетной статьей? Как бы не так. Если пригвоздить в печати на всероссийский позор, и то им как с гуся вода. Разве вы не слышали, что рабочие пастуховского завода по крохам собрали на народный театр двадцать восемь рублей, а эти господа и ухом не повели.

Рабочий, все время стоявший с вытянутой шеей, раскрытым ртом и напряжением мысли на лице, очевидно не понимавший, о чем идет речь, и лишь инстинктивно угадывавший, вдруг шагнул ко мне и заговорил:

– Оно ежели прямо говорить, так, окромя кабака, нам некуда. Да, вашскблагородие, господин хороший, куды же нам. Сами знаете. Ну, и пьешь.

Он замолчал, глядя на меня широко раскрытыми глазами.

– Пропишите об этом самом.

Я безнадежно махнул рукой.

Посетители мои один за другим удалились. А я ходил из угла в угол, взволнованный собственным бессилием. В моем разгоряченном мозгу одна за другой вставали фантастические картины. И одна из этих картин была такая.

Обыватель, серый, усталый, с потным хмурым лицом, изборожденным морщинами повседневных забот, надоедливых, мелочных, вечно занятый, вечно копающийся в своих личных делах и делишках, изо дня в день тянет одну и ту же трудовую лямку. Он падает, встает, оправляется, душит своего ближнего или сам погибает под его натиском. Частое горе, редкая радость сменяют друг друга. Он занят только своей семьей, своим домом, своей профессией. И ему некогда подумать о других, себе подобных, и об общих с ними интересах. И вот за этим-то задавленным суетой, как рыбочка об лед, бьющимся обывателем с неусыпной заботой следят мудрые старцы. В жизнь обывателя они вносят как раз то, чего ему недостает; обыватель задавлен исключительно личной жизнью, мудрые старцы блюдут его общественные интересы. Они заботятся о его здравии, об удобствах внешней жизни, об общественных развлечениях, о том, чтобы обыватель не тонул в грязи, не наставлял себе впотьмах фонарей. Но паче всего они заботятся о его духовных интересах; они строят для него целые народные дворцы, народные театры, библиотеки, читальни, музеи, школы. И на всем трудящемся люде лежит отпечаток этой заботы: девушки пользуются отдыхом, пользуются разумным развлечением и не продают себя; мужчины идут не в кабак, гостиницы и притоны для разврата, а в народный дворец...

Я очнулся: густая серая мгла затянула весь город; отовсюду несся смрад; откуда-то издалека доносились звуки оргий.

Бедный город!

КАК СОЗДАЕТСЯ ГАЗЕТА
I

Утро. В окно заглядывает дымное, закопченное городское небо. Вы только что поднялись, оделись, умылись, отгоняя последние следы ночного сна, который еще цепляется слегка за ваши ресницы. С улицы несется бесцеремонный треск извозчичьих пролеток, слышатся рожки конок, идут пешеходы, торопятся гимназистки, выкрикивают названия изданий газетные разносчики. Начинается обычный рабочий будничный день. Он ждет, чтоб надвинуть вам на шею хомут, тот хомут, которым вы тянете изо дня в день свою привычную постылую лямку в конторе, в канцелярии, в магазине, в каком-нибудь «управлении» – словом, там, куда судьба и несчастье вас запрягли. Вы торопитесь.

На столе весело кипит самовар и гостеприимно манит и ждет. Вы садитесь к столу. Возле лежит аккуратно сложенная, свежая, слегка влажная, еще пахнущая краской газета. И как бы вы ни спешили, как бы ни торопились, какая бы кислая рожа вашего хозяина или начальника ни ожидала вас, вы, прихлебывая из стакана и косясь глазами на газетный лист, пробегаете телеграммы о войне, о гибели парохода, о свидании императоров, об убийстве, о мордобитии в городской думе, о прибыли воды, о колебании биржи, затем, разом отхлебнув полстакана, скользите по местной хронике – кража, убийства, думские постановления, полицейские протоколы и, наконец, допивая стакан, кое-как с пятого на десятое прыгаете по статье на местную злобу, жадно ища, не продернули ли Ивана Ивановича или не вывели ли на чистую воду Петра Петровича. И только добежав до конца, вы подымаетесь и спешите к своему хомуту. Без газеты вам день не в день. Попробуй-ка опоздать номер, да вы оглушите по телефону контору редакции звонками, засыплете ее сердитыми укорами, угрозами. Газета вам так же нужна, необходима, неизбежна, как воздух, вода, свет, пища, любовь, счастье.

Почему же так?

Потому, что газета раздвигает перед вами поле зрения безгранично. Вы узнаете, что делают, как живут, думают, борются, страдают, наслаждаются во всех концах земного шара. Жизнь проходит у вас так серо, так скучно, так плоско и пошло, и вдруг простой печатный бумажный лист среди серой обстановки, среди серых людей раздвигает, как в панораме, целый мир событий, фактов, явлений, мир яркий, разнообразный, блещущий всеми красками.

Мало того. Девяносто из ста читателей читают только газету; задавленные текущими делами, они не имеют ни времени, ни охоты уделить книге и одной минуты, и газета является для них единственным источником, откуда они черпают содержание для своего внутреннего мира. Газета для них – евангелие, энциклопедия, источник развлечения, мысли; она им освещает события, дает оценку фактам, общественным деятелям, людским поступкам.

Вы теперь видите, какую огромную роль играет газета для многочисленных лиц, которые стоят в обычном уровне провинциального торговца, купца, чиновника, служащего, приказчика и проч. Неудивительно, что, проснувшись утром, он, прежде чем влезть в свой обычный рабочий хомут, жадно пробегает газетный лист.

Но как же создается этот лист, который так же необходим, как воздух, как свет, о котором вы сейчас же вспоминаете, как только открываете утром глаза? Я думаю, это будет небезынтересно. Так пойдемте же, читатель, и вместе проследим, как зарождается, вырастает и выходит в свет божий уже готовым этот тонкий бумажный лист, с нанесенной на нем черной краской, на котором не видно следа тех усилий, того труда, той траты нервов, здоровья, жизни, которые положены сюда и о которых вам и в голову не приходит думать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю