355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Серафимович » Собрание сочинений в четырех томах. Том 4 » Текст книги (страница 17)
Собрание сочинений в четырех томах. Том 4
  • Текст добавлен: 9 мая 2017, 22:30

Текст книги "Собрание сочинений в четырех томах. Том 4"


Автор книги: Александр Серафимович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 37 страниц)

VII

– Антип! – закричал кто-то пронзительно-тонким голосом.

Антип вскочил, как ужаленный. А?!.

Возле никого не было.

Холодная река, берег, длинно протянувшаяся над горизонтом белесая полоса выступали из редеющей мглы.

Пассажиры, разбуженные предутренним холодом, подымались с заспанными, в красных рубцах, лицами, потирая руки, поеживаясь, греясь движением.

Пароход шел поперек, и берег плыл по воде ближе, ближе, и вода, холодно поблескивая, влажно лизала темные столбы пристани.

Когда навалились и положили сходни, Антип перекинул опустевший мешок через плечо и пошел. Он пошел спокойно и уверенно, как будто ничего не случилось и все шло, как надо. Он прошел по гнущимся сходням до конца, и пароход как тяжело давивший кошмар, остался позади. Матрос, стоявший у конца сходен, загородил дорогу и оттолкнул его назад.

– А?.. Ты чего, милый человек?.. – удивленно и добродушно ухмыляясь, спросил Антип.

– Ступай... ступай назад... ступа-ай! – и матрос продолжал толкать его до самого парохода.

Та привычка, которая пятнадцать лет гоняла Антипа между каменными немыми громадами, погнала его без сопротивления на пароход. Антип шел, ухмыляясь и бормоча:

– Оказия... Што тако?.. А?

Отвалили. Пристань поплыла прочь.

Первые лучи глянувшего из-за синей тучи солнца холодно блеснули по воде. И, в странной связи с ними, по палубе пронесся крик ужаса многих человеческих голосов:

– A-а!.. гляди, гляди!

Фигура с насмешливо оттопыренным назади полушубком мелькнула за борт. Все кинулись к борту, перегнулись, жадными глазами ловя расходящийся по воде и убегающий от парохода круг. Погрузившись краем, плыла шапка, так же убегая назад от парохода.

– Гляди, гляди!.. Вон он... бьется, сердешный, к берегу...

Колеса оглушительно заработали назад. Матросы рвались как бешеные, спуская шлюпку.

Мешок тянет...

– Да где?..

– Вон он... волоса моет...

– Кончено!.. Шабаш!..

– Опять выплыл... вон он...

– О господи!..

Сдавленный пар, дрожа, оглушительно шипел. Истерический бабий крик визгливо метался по пароходу. Плакали дети.

На прыгавшей под ногами лодке матросы, задыхаясь и рискуя каждую минуту опрокинуться за борт, ловили что-то баграми в весело колеблющейся воде.

Уже высоко поднялось солнце, когда пароход пошел дальше. На палубе стояло возбуждение и беспокойный говор. Матросам нельзя было показываться.

– Ишь отъелся, идол пузатый!..

– Морда скоро треснет... Людей топите, на этом и жируете!..

– Сволочи!

– За что человека утопили!.. За девять гривен? Чтоб вам ни дна ни покрышки!..

– И-и, проклятые!.. Как вы на свет-то божий смотреть будете... анахвемы!..

Работали колеса. Дышала труба. Светило холодное солнце. Убегала назад сердитая река, и все бежал вперед синий горизонт, дальние деревни, мельницы, зубчатая лента синеющего леса.

«ЗОЛОТОЙ ЯКОРЬ»

Меблированный дом «Золотой якорь» был большой, сомнительной чистоты. Мимо по улице, тоже грязноватой, заставленной нечистыми домами, с утра до ночи грохотали по выбитой мостовой тяжелые дроги с кипами товара, – с вокзала нескончаемо тянулись в город.

На улице была своя жизнь, в «Золотом якоре» – своя.

На улице, толкаясь, озабоченно шел народ; то и дело с визгом отворялись и затворялись двери закусочных, чайных и дешевых ресторанов, выплывал пар из харчевен и извозчичьих трактиров; бесчисленно пестрели вывески магазинов, лавочек, мастерских, и важно дымили в мутное небо темные трубы фабрик.

В «Золотом якоре» днем и ночью шло одно и то же: приезжали, уезжали, швейцары вносили и уносили чемоданы и корзины приезжих, а по номерам горничные, с ног сбиваясь, прибирали, вытирали пыль, оправляли постели, таскали кувшинами воду для умывальников.

По коридорам, задрав головы, как взбодренные кони, мелкой рысцой бегали официанты. Каждый из них бесстрашно нес на ладони над плечом большой поднос с кипящим самоваром, с посудой. Потом рысцой подавали обед, потом чай, потом ужины, потом на несколько часов заведут глаза – и опять утро, чай, приборка, обеды, ужины. Так без перерыва недели, месяцы, годы.

Звонки в комнате для прислуги не прерывались, трещали назойливо, не умолкая, – кто-нибудь зачем-нибудь да уж звал.

Иногда в этот однотонный ход машины врывались выходящие из порядка события.

Однажды в номере повесился приезжий купец и висел, высунув черный язык, выпятив глаза, и толстая шея оплыла петлю.

Застрелился молодой офицер. В одном номере приезжая помещица родила тройню, а в другом после беспробудного кутежа компания вместо дверей стала шагать в окна второго этажа.

Но события проходили – и снова только чай, обеды, приборка, приезжающие и уезжающие.

Как и все, официант Андроник из третьего буфета в четвертом этаже не знал ни покоя, ни отдыха. С раннего утра до глубокой ночи он рысцой бегал по коридорам, с кипящим самоваром на ладони над плечом, и лицо у него было землисто-бледное и матово отсвечивало клейким потом. Страдал несварением желудка, имел красные, припухлые, слезящиеся веки, подъедал и выпивал на ходу остатки от обедов и, казалось ему, жил на свете лет семьдесят, а ему только на призыв идти осенью.

Как и вся прислуга, он жильцов делил на нижерублевых и вышерублевых. Свое человеческое достоинство, гордость, часто надменность проявлял по отношению к тем, кто платил за номер меньше рубля. Один такой после месяца квартирования выложил тридцать копеек на чай. Андроник их отодвинул и сказал:

– За баню больше плачу.

Платившие больше двух рублей за номер казались ему красивыми, солидными, и он, не чувствуя унижения, кланялся им низко.

Месяца в два, в три раз урывался на полдня из гостиницы. Его обдавало уличным простором, движением, запахами. Заходил в кинематографы, слонялся по улицам, подолгу стоял перед витринами и раньше срока возвращался в гостиницу, как заключенный в неизбежную тюрьму.

А в гостинице в сутолоке, в беготне, между делом, где-нибудь ловил горничную в пустом номере, и они торопясь, коротко отдавались любви, и опять каждый бежал по своим делам.

Жизнь была каторжная, – он так и называл ее. Невозможно бы было тянуть ее, если бы впереди где-то отдаленно, смутно не маячила светлой точечкой надежда. Перед глазами стояла судьба хозяина гостиницы: был он тоже официантом, много лет тянул лямку. Однажды опился кутивший молодой купчик. В белой горячке повезли в больницу, а официант предварительно опорожнил его карманы – с того и взялся, и теперь тысячами орудует в «Золотом якоре».

И вся, сколько ни было здесь прислуги, вся она жила смутной надеждой так или сяк, чистым или нечистым путем, а выбиться, как выбился хозяин.

В номере пятьдесят втором жила девушка с миловидным личиком, на котором странно сочетались детски-трогательная беззащитность, беспомощность и наглость.

Андроник, когда его спрашивали об этом номере, презрительно бросал:

– Живым мясом торгует.

Глазами, подмигиваниями сзади, улыбочками он провожал ее и показывал другим. А она ему и всей прислуге платила тем же, – обращалась надменно, капризничала, донимала звонками, гоняла и, когда говорила, презрительно вздергивала носик, щурила глаза и роняла приказания, не оборачиваясь, через плечо.

В белом девическом, похожем на венчальное, платье слонялась она по целым дням в коридоре, подолгу стояла наверху устланной ковром лестницы, глядя на входящих, либо часами просиживала у окна или беседовала по телефону, смеясь, кокетничая, не договаривая, полусловами, чтоб не понимали швейцары.

А по вечерам из-за плотно закрытых дверей ее номера слышался смех, звон рюмок, посуды, возня. Андроник то и дело приносил, стукнув в дверь, закуски, вина. На диване либо молоденький офицер с разгоревшимся лицом, либо студент, либо штатский, – всё молодые, красивые, хорошо одетые, с деньгами – она разборчиво выбирала. У нее лицо все такое же нежно-девичье, полудетское, и красиво вырезанные ноздри нагло раздуваются.

Андроник делал свое дело, скользя мимо, все видел, точно вполглаза, не до того, – усталость, беготня, недосыпания, боли в желудке, заботы, чтобы все было, как следует, наполняли все время, внимание, напряжение. Его тоже не замечают ни посетители, ни она – у них свое.

Раз ночью Андроник проснулся от свечи, которая ярко и назойливо беспокоила сквозь слипающиеся веки. В четвертом коридоре густо басом пробило три. Смутно и отдаленно пробило и во втором коридоре.

Андроник сел на постели, спустил мозолистые, пахнущие потом ноги.

– Чего такое? – недовольно спросил он, щурясь на свечу, игравшую радужным ореолом.

– Слышь, хозяин велел... Ступай помоги... в номер пятьдесят второй... Слышь, ты!..

Андроник разодрал веки, потер кулаком. Стоял официант из нижнего этажа, где жил хозяин, – и тени плясали по стене, – свеча, что ли, дрожала в руке.

– Да ты что же, прохлаждаться!.. Говорю, хозяин велел. Да не звони завтра об этом, ежели не хочешь вылететь.

Поставил свечу и торопливо ушел.

Андроник почесал поясницу, потер кулаком глаза и стал натягивать брюки и штиблеты.

– И черт их давит, и ночью покою нет. В первом ляжешь, в шесть вставай, да ночью подымают – каторга! Где такие порядки?..

Он оделся, глянул в осколок зеркальца, пригладил ладонью волосы и, взяв свечу, вышел из-под лестницы, где помещалась его каморка.

В длинном коридоре, слабо освещая, одиноко горела дежурная лампочка и мерно чокал маятник больших, от пола до потолка, часов.

Однообразно темнели плотно запертые двери, тая спящих, и у каждой двери немыми свидетелями проведенного дня чернели выставленные парами ботинки.

Андроник подошел к пятьдесят второму, постучал – там было могильно-тихо, хотел стукнуть еще раз, раздумал и нажал. Дверь отворилась, и разом необыкновенное, чего он меньше всего ожидал, кинулось в глаза: на полу посреди комнаты стоял таз с водой, возле таза – кровать, на кровати, выделяясь черными косами на белой подушке, девушка, с страшно осунувшимся, горячечным лицом, черными кругами вокруг ввалившихся глаз. Рослая, плечистая пожилая баба возилась возле.

Андроник на секунду запнулся в дверях, – туда ли попал. Баба грубо бросила:

– Ну, иди, что ли... свети, держи свечку.

Тонкий задавленный стон пронесся по комнате.

– Цыц!.. Али оголтела...

Андроник брезгливо отвернулся, стал лазать глазами по потолку, а со свечи стало капать на пол.

«...Хозяин велел... Чай, и сам пользовался... Гостинице доход... скандалов не бывает... умелая...»

– Держи свечу-то, уродина!..

«Ага-а, возить-то саночки не вкусно... падаль!..» – глянул на подушку: на провалившемся лице была несказанная нечеловеческая мука. Оскаленные зубы судорожно закусили платок, а руки царапали простыню. Стонать нельзя было – беспокойство квартирантам

Баба возилась.

Глухо стиснутые зубы все-таки пропустили стон.

– Цыц, тебе говорят!.. А то брошу да уйду.

Потная маленькая девичья рука схватила руку Андроника, и глянули с безумной мольбой глаза.

Андроник с изумлением глядел в эти молитвенно следившие за ним глаза, – только сейчас он увидел их, увидел незнакомое, так не похожее на прежнее лицо.

– Не капай свечкой, остолопина!..

Андроник, не отрываясь от ее молящих глаз, вдруг почувствовал, как она притянула его руку и, не отпуская, стала целовать сухими потрескавшимися губами.

У него задергало губы: бабка, кровать, черные волосы на белой подушке подернулись туманом, а свеча радужно окрасилась. И, не сдержавшись и скрипя зубами, вдруг всхлипнул, крепко держа маленькую потную ручку.

Кто-то бил его по затылку, таскал за волосы.

– Остолопина... собака проклятая! Постелю подожжешь... черт окаянный, навязался на мою душу грешную. Прислали сатану оголтелую...

Потом ему нужно было выносить таз, убрать тряпки, протереть пол, и он все делал, мало понимая, судорожно всхлипывая, и сквозь радужный ореол колебалось пламя забытой на полу свечи.

А утром то же: звонки, самовары на ладони, завтраки, обеды, предъявление счетов, ожидания на чай. Только прислуга спрашивала:

– Чего-то у тебя морда кислая, как выворотило. Либо пьянствовал ночку-то?..

– Так чегой-то. Животом мучаюсь. Все к доктору собираюсь... Очень табачный дым вредит.

Месяца через полтора стали заходить в пятьдесят второй те же офицеры, студенты, штатские. Заглядывал и хозяин.

Так же грохотали по грязной тесной улице мимо гостиницы дрогали с вокзала, приезжали и отъезжали постояльцы, швейцары вносили и выносили багаж, и не смолкая звонили звонки в комнате прислуги.

На лестнице часто белела девичья фигура в белом платье или переговаривалась, смеясь, полусловами по телефону. И когда, показывая на нее, спрашивали у Андроника:

– Кто такая?

Он, полуухмыляясь и делая бровями, говорил:

– Такая...

ИСТОРИЯ ОДНОЙ ЗАБАСТОВКИ
БРОДИТ ТРЕВОГА

Снаружи подумаешь: как было на фабрике, так и есть, ничего не переменилось. Так же трясутся стены корпусов и несется все заглушающий грохот; быстрыми клубами вываливается из черных труб фабричный дым; у ворот строго сидят сторожа, обыскивают всех выходящих. А присмотришься: тревожно и беспокойно внутри на фабрике, то и дело останавливаются станки, бегут вхолостую ремни; ткачи и ткачихи собираются в проходах, горят глаза, вскидываются кулаки – грозят кому-то злобно. А мастера, как цепные хозяйские псы, подняв собачьи уши, разгоняют собирающиеся кучки, примечая тех, около кого больше собираются. Разгонят в одном месте, – глядь, а уж собрались в десяти других.

Но особенно много собирается неурочно народу по уборным. Накурено, не продыхнешь, теснота – друг на дружке, как сельди, и за надобностью никому не позволяют, а все стоят плечо в плечо и не спускают глаз с нового человека. И как он пролез на фабрику? Должно быть, свои ребята провели. Влез на вонючий стульчак и оттуда вычитывает по листку. И запаха никто не чувствует, все смотрят на читающего.

И о чем он читает? Да все о том же, что известно-переизвестно, что каждый день на своей шкуре все испытывают, – известно-переизвестно, а как будто только что услыхали, как будто вековечные раны кто солью посыпал. Вычитывает в листке, а ткачи ревом подхватывают:

– Верно... правильно... Так! Замучились, нет числа...

Горят глаза, поворачиваются друг к другу, мотают кулаками, разгорается сердце у ткачей: есть кто-то в городе, кто прячется от полиции, от жандармов, от шпионов и печатает эти листки, и, как береста в огне, вспыхивают от них замученные сердца.

А мастер уж тут как тут – выгоняет, записывает штрафы.

Ходит беспокойство по всем корпусам, а снаружи и не подумаешь. Как год, как два, как десять лет назад, трясутся и грохочут почернелые корпуса, торопливо вываливаются из высоких труб черные клубы, подводы за подводами вывозят тюки свежего товара и привозят хлопок, и его без перерыва пожирают ненасытные трясущиеся многоэтажные корпуса, откуда несмолкаемо несется грохот.

Ходит тревога, ходит беспокойство.

НА СПАЛЬНЯХ

Престольный праздник.

Угрюмо сечет дождь темно-кирпичные казармы. А внутри холодно, голодно, тревожно. Бабы с замученными лицами, с ввалившимися глазами ходят, как волчицы, – кожа да кости. У рабочих то же – краше в гроб кладут, испитые, с прозеленью, и морщины, а еще молодые.

...Как и у всех, у ткача Ивана Вязалкина в каморке голодно, неуютно. Татьяна, баба его, тоже ткачиха, злая, замученная, кости торчат. Кричит на ребятишек.

– У-у, ироды проклятые! Ну, чего вам?.. Кофеев да чаев вам... Не натрескаетесь? Только б жрать с утра до ночи...

Мальчик и девочка, подростки, сидят на скамье, глядят на нее огромными глазами, ничего не говорят, а мать слышит:

– Мамм, поисть бы...

Тогда баба оборачивается и кричит исступленно на стариков:

– Вы еще тут, старое дерьмо, навязались, смерти на вас нету. Отжили век, ну, пора и честь знать!

Старики – отец Татьяны и мать Ивана – покорно моргают красными облезлыми веками, затуманенно глядя перед собой, – забыли радость, забыли ласку, тепло, свет; да и было ли это когда-нибудь?..

А баба уж к мужу:

– А ты, идол!.. Вот навязался на душу мою грешную... чем бы об семье подумать, а он бунтует фабрику, окаянный! Ты мне, Мишка, ежели от отца будешь бегать с листочками, голову оторву! Знаешь, за эти листочки жандармы зараз в тюрьму. Тут осень, зима идет; ни одежи ни обужи, надо дров запасать, дети – голые. Мишутку али так и не сводим в училище? Ды головушка ты моя бедная... ды зачем ты мене, матушка, ды на свет породила... ды разнесчастная-а... о-о-о... ой-ей-ей...

– Цыц, т-ты, сстерва!..

Стукнул волосатым кулаком по столу – стол затрещал.

– Развылась, покою от нее нету. Давай суды гривенник, давай, те говорят, а то две половинки из те сделаю!

– Не дам... не дд-а-ам... ой, не да-а-ам... караул-ул!

Закричали дети. Завозились старики.

Дверь распахнулась, на пороге – дьячок с дымящимся кадилом.

– Что у вас тут за штурма? Али оголтели?.. У людей престольный праздник, а у них драка. Принимайте батюшку.

– Ох ты, окаянные мы... да што это мы...

Татьяна быстро поправила растрепавшиеся волосы и кинулась затепливать прилепленный к закопченной доске в углу восковой огарок. Иван обдернул рубаху.

Вошел поп и, не здороваясь, ни на кого не глянув, замахал кадилом:

– Благослове-ен господь...

Дьячок закозлил. Татьяна кинулась на колени и со слезами больно давила себя тремя пальцами в лоб, в тощий живот и в каждое плечо, исступленно глядя на мерцающий огарок. Не успела она рассказать черной доске свое неизбывное горе, а уж поп:

– ...во имя отца... аминь, – и ткнул каждому в зубы тяжелый холодный крест.

Татьяна набожно приложила иссохшие губы к холодной, вызолоченной меди и положила в руку попа два пятака. Да вдруг не выдержала и зарыдала:

– Батюшка, мочи нашей нету... замучились... голодные, холодные, с ранней зари до поздней ноченьки за станком, а принесешь получку, глядеть не на што...

– Господь терпел и нам велел. Сказано убо: не пещитесь о земном, ибо господь ваш уготовал вам небесное... Нет пред господом больше вины, как ропот. Терпите, и дастся вам.

И пошел по другим каморкам.

СТОЛ ЛОМИТСЯ

У хозяина фабрики тоже встречали престольный праздник.

В громадной столовой протянулся огромный стол. И чего только тут нет: и заморские вина, и фрукты, и сладости, и закуски, и блюда, каких и не выдумаешь.

Хозяйка – белотелая, в дорогом платье из Парижа, с множеством сверкающих бриллиантами колец на руках и по груди голая.

И дочка голая, сама вся сверкает бриллиантами: и булавки бриллиантовые, и застежки бриллиантовые, и гребни в волосах бриллиантовые, и брошки бриллиантовые – так вся и сверкает на свету, так вся и играет переливающимся блеском.

У папаши – фабрикантское брюшко и по брюху – собачья толстая золотая цепь.

Гости: директор фабрики с дочкой, несколько инженеров, соседние фабриканты с женами и жандармский офицер. Не приступали к еде, ждали священника.

Пришел и поп в шелковой рясе, с большим золотым крестом на груди. После рабочих он принял ванну, побрызгался одеколоном и теперь с преданно-собачьим лицом именем Христа, простерши холеные руки, благословил яства и пития. Все шумно стали усаживаться, и усаживались в известном порядке: во главе стола хозяйка, хозяин и дочка, фабриканты, а в конце – директор фабрики с дочкой, и у обоих умиленные лица, на которых – готовность каждую минуту вскочить, подать стул, поднять хозяйский платок. Посреди стола – поп с жандармом и скромно – фабричные инженеры.

Началось разливанное море – не успевали стоявшие за стульями лакеи наливать в бокалы пенистое вино. Гремел оркестр музыки.

– Да, неспокойно у нас среди рабочих, – проговорил поп, – распустился народ, ропщет, храм божий мало посещает. Особенно во второй казарме, в пятнадцатой каморке, молодой парень, Осипов, весьма беспокойный, такие речи говорит...

– Это – высокий, рыжий, – предупредительно наклоняясь, сказал директор.

– Да, высокий такой, смущает народ.

Жандарм мотает на ус, по-собачьи наставив уши.

Всю ночь светился огнями фабрикантский дворец.

КРОВЬ

Не узнать фабричных корпусов – не слышно всегдашнего гула, не дымят высокие трубы. По каморкам шныряют рабочие, да вдруг пронеслось по всем коридорам:

– Выходи, ребята, во двор... Пошли... Ге-э-ей, все!

И повалила черная толпа – женщины» дети, старики, молодые и бородатые рабочие, весь двор фабричный запрудили.

Прибежал директор с злобно перекошенным лицом, заорал, затопал, но толпа с ревом надвинулась на него, он сразу осел и заговорил с собачьей ласковостью:

– Товарищи рабочие...

– Кобель тебе товарищ!

– Кровосос!..

– Долой!..

– Уходи, пока цел...

– Хозяина сюда!..

– Освободить Осипова! За что вы его арестовали?..

– Пока не освободите, не станем на работу.

– Мочи нашей нету, все одно пропадать...

– Расценки увеличить!..

– Штрафы скостить!..

– Обращаться с нами как с людьми, не как с животными...

Стоял визг, шум, крики. Прижатый директор исчез. Замелькала полиция, синий мундир жандарма. И грозно и тяжко подошла серым строем рота.

Рабочие подняли на руки человека, чтоб видней и слышней его было, и он, натружая голос, закричал:

– Товарищи солдаты! Неужто вы будете стрелять в своих братьев? Ведь вы такие же труженики, как и мы. Мы только одного хотим – заработанного куска хлеба, человечьей жисти да чтоб ребята наши, как щенята, не дохли с голоду. Фабриканты жиреют нашей кровью...

– Ве-ер-но-оо!.. – взрывом заревели ткачи.

И куда ни глянешь – открытые чернеющие кричащие рты, как лес, мотаются поднятые кулаки, и во все стороны – только картузы, кепки, да платочки, да, как белая бумага, под ними истомленные бабьи лица, и, как разгорающееся зарево, тронул их горячечный румянец гнева, отчаяния, непотухающей злобы.

Офицер вынул саблю, крикнул:

– Вся власть передана мне как представителю воинской части. Требую немедленно прекратить агитаторские речи и разойтись. В противном случае будет дана команда к стрельбе.

Негодующий шум покрыл двор корпуса:

– Кровососы!..

– Ироды!..

Из-за рядов вывернулся поп и, придерживая широкий рукав, пошел к толпе, высоко держа крест.

– Братие! Во имя господа нашего Иисуса Христа молю вас утишить ваши сердца. Помните веление господа нашего Иисуса Христа, сына божия: властям предержащим да повинуются. Зачем же вы идете супротив воли царя небесного, который уготовал вам награду во царствии своем? Тут потерпите, а на небеси вам воздастся сторицею. Вот вы все говорите о хлебе, а Иисус Христос, сын бога живого, рече: «Не единым бо хлебом жив человек». И еще сказал нам господь Иисус Христос: «Кесарево кесареви, а божие богови», – значит, каждому свое. Вам господь послал вашу долю, вы и несите ее с кротостью и терпением и за это получите награду у господа под кущею райскою; хозяину вашему господь послал его долю, он ее должен нести...

– Пошел!..

– Вон!..

– Проваливай, долгогривый жеребец!

– Все вы – одна шайка... все вы заодно.

Поп спрятал крест и, согнувшись, нырнул за солдатскую шеренгу.

Офицер скомандовал:

– Пря-мо по толпе пачками!..

Взвыло бушующее море голосов.

– В своих?! В своих!..

– Нате... жрите человечину!.. – исступленно закричала высокая, костлявая распатлатившаяся ткачиха и разорвала на тощей груди рубаху, а на нее глядели винтовки, – жрите!..

А тот человек опять:

– Солдаты, или братьев и сестер своих, кровных своих будете расстреливать в угоду фабри...

Сабля, блеснув, опустилась, и огненно брызнула команда:

– Пли...

Никто не слышал залпа, видели только, как повалились, вскидывая руками, люди; повалился Иван Вязалкин, без крика повалилась ткачиха с разорванной на груди рубахой; быстро стала кроваветь земля под лежавшими в уродливых позах.

Через час поп в черном, полосатом от белых позументов, расходящемся книзу балахоне, с белым крестом на заду, мотал кадилом над длинным рядом мертвецов, аккуратно лежавших вдоль стены со сложенными руками и закрытыми веками; запекшаяся кровь была смыта.

– Со-о свя-а-ты-ы-ми у-у-по-ко-о-ой...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю