Текст книги "Собрание сочинений в четырех томах. Том 4"
Автор книги: Александр Серафимович
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 37 страниц)
На пароходе было так, как бывает всегда. На корме и на верхней площадке – господа, на носу – серый, простой люд. Кто пил чай, кто закусывал и, отвернувшись, выпивал из горлышка, иные сидели и разговаривали, иные лежали на скамьях, на полу. Были богомольцы, были лапотники, торговцы, женщины с ребятами, мещане, люди неопределенной и подозрительной профессии.
Матрос шестом мерил глубину и лениво вскидывал на секунду вверх пальцы руки, нехотя взглядывая на капитанский мостик.
– Чудеса! – говорили те, что сидели возле кип с шерстью. – Дух от нее, от шерсти, чижолый.
– Чижолый дух, чисто дохлятина.
– Гм!.. – вертел носом матрос, проходя мимо, – несет... должно, с берега.
– С берега, откуда же больше? Всячину на берег-то валят.
Пошел контроль.
Публика подымалась, из карманов, из-за пазух доставала кошельки, кисеты и, порывшись, вытаскивала билеты. Матросы заглядывали под лавки, между мешками, ящиками, осматривали все уголки и, нюхая вонь, несущуюся от кип с шерстью, добрались до Антипа.

Подошел капитан. Собрались любопытные. Между кипами покорно глядел на публику весь покрытый заплатами зад и истоптанные, заскорузлые подошвы, – Антип неподвижно лежал ничком, уткнувшись в шерсть.
Кругом засмеялись.
– Вылезай, черт вонючий!.. Ишь ты, забрался... младенец!..
Матрос завернул ему на спину полушубок и сунул ногой, и Антип ткнулся в шерсть, потом выполз задом и поднялся. Лицо было красно и потно, взмокшие волосы обвисли.
– Билет?..
– Ась?
– Ну-ну, не притворяйся!.. Я тебе притворюсь... Билет, тебе говорят...
– Билет-от?.. – недоумело, ухмыляясь, оглядел он всех. – Билета нетути.
– Как же ты смел без билета?
– Без билета-то? Потерял, стало быть... – И он опять, ухмыляясь, недоумело оглядел всех, точно спрашивая, зачем его заставляют врать, ведь и так ясно.
– Да ты что зубы-то скалишь?.. А... Без билета, да еще скалишь...
Красное от загара и водки лицо капитана стало багроветь. Побагровела шея, лоб, напружились жилы. А Антип стоял перед ним, ухмыляясь губами, лицом, бровями, и назади насмешливо оттопыривался, как лубок, рваный полушубок.
Публика посмеивалась.
– Что с него!.. Шиш с маслом...
– С голого, как со святого...
– Молодчага!.. Чистенький, как родился. Одна кожа, да и та боговая...
– Вот ты и потанцуй около него, – на-кось, выкуси...
– Ей-богу, молодчага!..
– А то они мало с нашего брата дерут... Нашим братом только и наживаются... Что господа! Ему каюту целую подай, да чтоб чисто, да хорошо, да убранство, – и денег-то его не хватит, так только, одна оказия, будто платят больше...
– И-и, бедному человеку, где ему денег набраться... Много ли ему места надо? – сердобольно говорила женщина, суя открытую грудь кричавшему ребенку.
– Хо-хо-хо... молодца!..
Антип ухмылялся.
– Куда едешь? – прохрипел капитан.
– В Лысогорье.
– Во-во-во... Как раз одна станция, – слез и пошел...
– Ха-ха-ха!..
– Я жж ттебя!!. – И большой, волосатый, весь в веснушках кулак с секунду прыгал у самого носа Антипа, точно капитан давал его понюхать.
Капитан пошел дальше. Не слышно было за шумом колес, что он говорил, но долго видна была багровая шея и широкий тупой затылок, злобно перетянутый шапкой.
IVАнтип то стоял на носу, то сидел, привалившись к кипам шерсти. Берега плыли в одну сторону, а смутно видневшиеся на горизонте церкви, деревни, мельницы бежали в другую. Люди ходили, сидели, лежали на палубе, а пароход шел да шел, независимо от желаний и цели этих людей. Казалось, он торопливо работал колесами не затем, чтобы развозить их по разным местам реки, а делал свое собственное дело, особенное, ему только нужное и важное.
С холодно синевшего неба равнодушно глядело негреющее сентябрьское солнце. Было скучно, и время так же тянулось, как однообразно тянулись берега.
– Подь сюда... Ей-богу, молодец!.. К примеру, ты высчитай, сколько они с нашего брата барыша лупят... Стань-ка под ветерок, очень уж ты духовитый... Их, чертей, учить надо!.. Хочешь водки?..
Бритый, весь в угрях, с рваным картузом на затылке, человек, сидя на палубе, распоряжался закуской и засаленными картами.
Вокруг разостланной газеты с нарезанным на ней хлебом и закусками сидели два товарища. Один – мелкий торговец, с волосами в скобку. Другой, длинный и прямой, с вытянутым носом, вытянутым лицом и поднятыми углом бровями, сердито и строго глядя на кончик носа, жевал не дававшуюся, как резина, колбасу.
– Покорно благодарим, – говорил, утирая усы, Антип, чувствуя, как приятно и жгуче разливается по жилам водка, и прожевывая хлеб.
– Опять же сказать, взять с тебя нечего...
– Обыкновенно, нечего, весь тут.
– Ежели протокол составить, так и бумаги ты не стоишь.
– Это уж так.
– Ну, дадут раза по шее, и все.
– Чай, не перешибут.
– А то вот есть иностранное царство, – заговорил вдруг длинный тонким голосом, подняв глаза, и глаза у него оказались круглые и совсем не гармонировали с впечатлением длинноты, которое лежало на всей фигуре, на лице, – там возют всех даром, хоша на конке, али в вагоне, али на пароходе. Сейчас подошел, – дескать, туда-то мне. «Пожалте», – и валяй. Вот как.
Он засмеялся, и опять разъехавшееся лицо, по которому побежали морщинки, нарушило впечатление вытянутости и длинноты.
Антип ухмылялся, чувствуя себя героем, поглядывая на капитанский мостик. Там стояли только два лоцмана и равнодушно и, казалось, без всякой надобности вертели штурвал.
– В карты можешь?
– В карты?.. Без денег каки карты...
Антип отошел и опять привалился к кипам и слушал, как без отдыха шумели колеса, дышала черная труба и бежал назад песчаный берег.
Неохотно ехал он. Отвык от деревни, отвык от жены, от семьи, в городе у него была любовница. За пятнадцать лет был дома не больше двух-трех раз, недели на полторы, на две, и всякий раз с удовольствием опять уезжал в город. Казалось ему, что тесно, грязно, беспокойно живут мужики. И хотя у него самого была работа грязная и нечистая, он чувствовал себя независимее, был уверен в завтрашнем дне, и кругом было больше порядку, благообразия. Но половину своего заработка аккуратно отсылал семье. Он не спрашивал себя – зачем, а делал это из месяца в месяц, из года в год, потому что дома пахали, сеяли, держали кое-какую скотину.
К жене относился совершенно равнодушно, но было жалко, что она помирает, и надо было распорядиться по хозяйству.
Все те же звуки, то же движение, все то же мелькание берега и убегающей воды. Веки слипались. С трудом разбирался, где он и что с ним. И дальние деревни, бегущие вперед, и влажные отмели, под блеском солнца убегающие назад, и угреватый с картузом на затылке, и длинный с длинным лицом, и женщина с плачущим ребенком, и груды товара на палубе – все путалось в движущейся, неясной, двоящейся картине.
Он не знал, сколько спал, а когда открыл глаза, – было все то же: холодное солнце, светлая река, бегущий берег, убегающий вперед синий горизонт.
Антип встал, почесался, зевнул, покрестил рот и опять сел.
Далеко на отлогом берегу зачернелось что-то. Сначала нельзя было разобрать – что, потом с трудом обозначились люди, повозки, лошади, а у берега лодки. По дороге, видно было, кто-то спешил, подгоняли лошадей, а они торопливо бежали, и пыль сухая и, должно быть, холодная тяжело подымалась из-под колес.
Деревни Лысогорья не было видно, – она верстах в семи за бугром, – но уже все было знакомо: поворот реки, луг, поросшие осокой озерца, рощица, пыльная дорога и одиноко белевшие на лугу гуси.
Антип вскинул на плечи мешок и прошел к борту, около которого уже суетились матросы. Столпились пассажиры с мешками, сумками, котомками, сундучками.
– Задний ход!..
С шумом вспенили воду колеса, пароход навалился, притянули канатами, перебросили сходни. Пассажиры, теснясь, протаскивая сундучки, сумки, устремились по сходням. Антип, тоже теснясь, двинулся со всеми, но матрос грубо оттолкнул его:
– Куда ты?.. Назад!..
Антип с удивлением остановился. Потом лицо его расплылось в благодушную, широчайшую улыбку.
– А мне здеся слезать.
Матрос снова оттолкнул его так, что он покачнулся.
– Да ты што!.. Мне, сказываю, слезать здесь...
– Назад, тебе говорят...
– Да ты што... ты што!.. – чувствуя, как злоба перекашивает лицо, говорил побелевшими губами Антип и рванулся по сходням.
Подскочил другой матрос. Здоровые, молодые, сильные, они подхватили, почти подняли Антипа на воздух и бросили на палубу. Он задом пробежал несколько шагов, мотая руками и стараясь удержаться, но не удержался и повалился на спину, высоко вскинув ноги в рваных, истоптанных сапогах и показав заплатанные порты.
Кругом захохотали.
Спеша, прозвучал пароходный гудок, выбрали сходни, канаты, заработали колеса, и пристань с лошадьми, с людьми, с повозками, с лодками у берега поплыла назад, и все стало маленьким, миниатюрным, потом смутно и неясно зачернело на отлогом берегу, потом потонуло и пропало за поворотом, и была только река, бегущие вместе с пароходом дальние деревни да убегающие назад берега.
И солнце равнодушно смотрело негреющими, холодными лучами.
VАнтип был ошеломлен и не мог прийти в себя.
– Дозвольте... то ись, как это... оно, значит... мне, стало быть...
– Вот тебе и дозвольте... Хо-хо-хо... Не хочешь, а везут.
– Ха-ха-ха...
– A-а, братец мой, а ты как же думал, так это тебе и сойдет с рук?.. – говорил угреватый, еще больше сдвинув картуз на затылок. – Почему такое другие пассажиры должны платить, а ты задарма?.. Не-ет, милый, не резонт... Покатайся-ка... хе-хе-хе... В Лысогорье, говоришь?.. А то нам без тебя скучно...
– Вот от таких-от самых зайцев и воровство бывает, – спокойно наливая из жестяного чайника в стакан мутный чай, говорил торговец. – В вагоне ежели учуешь под лавкой зайца, зараз зови кондуктора, беспременно упрет что-нибудь. Один раз вез пару арбузов, закатил под лавку – цап!.. мягкое, патлы: ага – заяц!.. Пожалел, не заявил... Опосля захотелось арбузика, полез – одни шкорки. Вот они, зайцы.
– Честные господа.... да как же так?..
То, что произошло с ним, было так чудовищно, так бессмысленно-огромно, что он каждую минуту ждал, – они поймут весь ужас происшедшего, и, ожидая этого, он улыбался мучительной улыбкой, глядя на них, и руки у него тряслись.
Но они так же спокойно продолжали пить чай. Публика, поговорив и посмеявшись, опять расположилась по местам.
Бежала вода. Непрерывно шумели лопасти колес. Далеко тянулся пенистый след.
– Ах тты, божже мой!.. – бормотал Антип, хлопая себя по ляжкам, и обращался то к одному, то к другому из проходивших матросов: – Как же так?.. Господин!.. Сделай милость... Ведь мне в Лысогорье надо слезать...
Но те либо посылали к черту, либо молча проходили, не отвечая.
Поворот за поворотом, отмель за отмелью уходили назад старые знакомые места, а навстречу бежали новые деревни, луга, перелески. Пароход бежал вперед, и город уходил назад в смутную, неясную даль, – город, представление о котором сливалось с представлением неподвижных, спящих каменных громад.

Каждую ночь, зимою и летом, весною и осенью, в слякоть, дождь, грязь, мороз и в тихие лунные ночи Антип выезжал на бочке и трясся по мостовой, а сзади с таким же грохотом тянулась вереница таких же угрюмых, неуклюжих бочек, и на них тряслись молчаливые возницы.
Они проезжали мимо темных и молчаливых церквей, мимо садов, скверов, бульваров, театров, проезжали молча среди грохота тяжелых колес, и по обеим сторонам стояли строгие дома, сонные, со слепыми, невидящими окнами, и так же молчали. И целую ночь качал Антип липкий насос, а под утро, когда серело небо, серели дома, мостовые, панели, телефонные столбы, он тянулся в веренице грохочущих бочек по тем же безлюдным, молчаливым, крепко спавшим предутренним сном улицам. Он жил на окраине, грязной и заброшенной. И в короткие промежутки между сном в течение дня и ночной работой, когда приходилось ходить и убирать лошадей, он видел дневной свет и живых людей.
Но теперь, по мере того как пароход уходил все дальше и дальше, все это тонуло в туманной дымке, становилось чуждым и далеким.
Солнце стало склоняться, и от бегущих лесистых обрывов легли на воду бегущие вместе с ними тени. Потянул ветер, острым холодком пробираясь в дыры рваного полушубка, посерела и подернулась сердитой рябью река.
– Вот этот самый, – говорили, когда Антип тоскливо проходил мимо пассажиров, – захотел нашармака проехать, а теперь его и катают...
Антип останавливался около машинного люка и долго смотрел внутрь. Там все было необыкновенно. Длинные, в руку толщиной, стальные оглобли, блестящие и скользкие от масла, торопливо выскакивали и прятались. Коленчатый вал так же торопливо с размахом крутился, и, покачивая головками, независимо от размашистых, мелькающих движений остальных частей, чуть поблескивая, тихонько и задумчиво двигались взад и вперед тонкие длинные стержни.
Эта огромность и непрерывность работающей силы поглощала Антипа, и он подолгу стоял над люком. Белесо-дымчатый пар местами таял над торопливо работающими частями, и то там, то здесь со спокойными движениями появлялась рука, и масло тянулось желтоватой струей из длинной лейки в сочленения работающих частей.
Антип подымал голову и с тоской глядел на сердито бегущую навстречу реку, на начинавшее хмуриться холодное небо. Хотелось есть. Вытрусил из сумки крошки, перебрал на ладони, струсил кучкой, съел, потом долго, растягивая, запивал водой. И опять нечего делать, и опять все то же.
Стало вечереть, и небо совсем посерело, когда показалась пристань. Антип повеселел. Хитро ухмыляясь, скосив глаза, он отошел дальше от борта и притаился между ящиками.
Поднялась обычная суета. Выждав момент, Антип, как крадущийся кот, направился к сходням, но матросы снова грубо и злобно оттолкнули его. Он завопил не своим голосом:
– Кррр-а-у-у-ллл!.. Убивают... Господин капитан!..
– Да ты что орешь?.. Поори, зараз свяжем...
Антип шумел, рвался, кидался к сходням. Раза два ему сунули снизу в подбородок, он ляскнул зубами, и шапка съехала на глаза. Пароход пошел. Опять собралась публика.
– Это что такое?
– Да опять энтот, как его...
– Ну, скандалист... Орет, как резаный.
– В трюм сам просится...
– Да больше ничего.
– Господа!.. честной народ!.. – говорил Антип, страдальчески подняв собранные брови. – Што такое?.. Как же так... братцы!.. А?..
– Дурак ты, дурак... Ты сообрази. К примеру, хозяин парохода... Эка радость ему тебя задаром возить... Ежели у него да набьется полон зайца... Тебе спусти – другой влезет, третий, четвертый, – оглянуться не успеешь, пассажирам садиться некуда, везде заяц... А ведь деньги идут: капитану плати, услужающим плати, матросам плати, а угля сколько он жрет, страсть. Тебя провези, другого, третьего – да и полетишь в трубу.
– А как же, – воодушевляясь, заговорил торговец, – по нашему, по торговому делу, копеечка рубль бережет... Ты спусти раз приказчику, он те сразу дорожку найдет...
– Вонь от тебя стоит, – с сожалением, покачивая головой, проговорил тонким голосом длинный.
– Пошел ты, дьявол вонючий!.. Как из бочки. И зачем их таких на пароход пущают.
– Кто его пущал! Сам влез. – Картуз сердито высморкался, дернув сизый нос.
В холодной реке потухла красная заря. Пароход, не переставая, работал колесами, вползая в сырую мглу. И она становилась гуще, глуше, поглотила берега, реку, небо. Только электрические лампы и фонари на мачтах боролись с ней, холодной и темной, и, дробясь, ложились живой колеблющейся полосой мириады искр, играя по темной, невидимо шевелящейся воде.
VIАнтип размяк и ослаб. Без цели слонялся или подолгу стоял и все ухмылялся бессильной, униженной улыбкой, сам не замечая этого.
На кухне повар и поваренок в белых колпаках торопливо варили, жарили, резали красное мясо, разрубали крошившиеся под тяжелым ножом белые кости. Антип расширял ноздри, втягивая щекочущий воздух, потом отводил нос в сторону. Откуда-то доносилось:
– Ше-есть... шесть... четыре... четыре с половиной... ше-есть...
Неподвижно стояла ночь, и слепой холодный мрак мертво глядел со всех сторон. Казалось, среди моря тьмы пароход стоял на одном месте, и колеса бесцельно и зря работали, и не было видно ни брызг, ни пенящихся валов.
– Ах тты, божже мой!..
– Ванька, сундучок куда поставил?
Шумели колеса.
– Мм... э-э... это вы?.. Это вас?..
Перед Антипом стоял барин на тонких ногах. В глазу поблескивало стеклышко, и от стеклышка к жилету бежал шнурок, а тонкая и длинная шея сидела в белой высокой кадушечке, из которой выглядывала голова.
– Это над вами... мм... э-э... насилие?
Антип сгреб с головы шапку.
– Ваше благородие... господин!.. Вот как перед истинным... двести верст отвезли... Мне в Лысогорье...
Господин подобрал верхнюю и оттопырил нижнюю губу, слегка прищурив свободный глаз и поблескивая стеклышком.
– Жалуйтесь... жаловаться надо... Протокол... Полиции заявите... так нельзя.
– Ну да, а то как же можно, человека прут неведомо куда, – послышался голос из кучки, до этого молча стоявшей, не зная, как отнесется барин.
– Ваше благородие... барин хороший!.. Сделайте божецкую милость... Заставьте вечно бога молить... – с отчаянием заговорил Антип, делая поясной поклон. – Баба помирает... Обернуться не поспею... Заставьте век бога молить...
Барин, все так же брезгливо-жалостливо подобрав и выпятив губу, осматривал сверху донизу Антипа.
– Жалуйтесь... мм... э-а... Я ничего не могу сделать... Жаловаться надо, – и он повернулся и пошел, выделяясь изо всех, кто был на палубе, светлым пальто, желтыми башмаками и высоким белевшим воротничком, из которого выглядывала голова.
– Слышь ты, жаловаться надо, вот и барин говорит.
– Да, а то не буду, што ль!.. Ей-богу... вот приедем, подам заявление, зараз следствие производства, – говорил, нахлобучивая шапку, Антип. – Што я – каторжный, што ль? Не-ет, брат, не те времена!.. Теперича запрещено... крепостного права нету... Не-ет... брат!..
– Дурак ты, дурак... И куда ты пойдешь?.. Покеда пожалуешься, тебя верстов с тыщу провезут, жалуйся.
– С голоду сдохнешь.
Опять та же неподвижная ночь, неподвижный пароход, неподвижно и слепо глядящий мрак и без цели шумящие колеса. Ветер, острый и резкий, бежал вдоль палубы, и только по тому и можно было догадаться, что шли полным ходом.
Пассажиры устраивались на ночь, кто как мог. Заворачивались с головой в одеяла, в мешки, скорчившись калачиком и втянув голову в плечи, лежали на скамьях, на тюках, на ящиках, на палубе, или, свалявшись в ком по нескольку человек, неподвижно темнели, и оттуда торчали ноги, руки, головы.
Антип опять забрался в шерсть. С холодным ветром из кухни приносило тепло и запах. И чудилась изба, нагретая печка, баба возится с пирогами, ребятишки лазают по лавкам. Слышно, как работают колеса и бежит неустанное дрожание, и из-за него доносится лязг кос, шуршание падающей травы. Народ в косовице.
– Ше-есть... шесть... четыре с половиной... шесть... четыре...
Дядя Михей, высокий и жилистый, остановился, оперся о косу, отер пот с лица и лысины и закричал:
– Давай шесты с правого борта!..
Опять косогор, бродят телки, околица, осинник, березовая рощица, чуть тронутая холодным солнцем. Пахнет свежепеченым хлебом, квасом, за печкой шуршат тараканы.
«Э-эх!.. – думает Антип. – Пятнадцать годов...»
И он теперь понимает, почему аккуратно каждый месяц посылал домой деньги. Тут родился, тут жил, тут и помирать. Как живая, стояла деревня со всеми интересами, с бедностью, с лошадиным трудом, с вольным воздухом полей.
«Э-эх!.. Пятнадцать годов!..»
– Ванька, черт!.. да куда ты сундучок запропастил?
Над жнивьем носится чибис и жалобно кричит.
– Чьи-ви... чьи-ви...
– Пя-а-ать... пя-а-ать... четыре с половиной... пя-а-ать...
«Пятнадцать... – поправляет Антип и радостно думает: – Молотьба зачалась... зерно-то... зерно – золото!..»
И он с наслаждением запускает руку в островерхую живую кучу свеженамолоченного хлеба и вытаскивает полную пригоршню вонючей, густой, отвратительной жидкости... Золото!.. Бочка зеленая, неподвижно стоит впряженная кляча, неподвижны молчаливые улицы, церкви, театры, дома, мимо которых он ездит каждую ночь, в которых люди и которые немы для него так же, как деревья в лесу... Золото!..
«Э-эх, пятнадцать годов!»
– Убью-у-у!!.
– Господа старики, кабы не прошибиться... Действительно. Сидорка – вор, – говорит Антип степенно, – ну только с конями ни разу не поймали. В Сибирь загнать человека – полгоря, да как отмаливать грех будем, ежели понапрасну? Кабы ошибочка не вышла. Вы караульте. Ежели накроете, так и Сибири не надо – кнутовище в зад, и шабаш.
– Убью-у-у!.. – куражится Сидорка.
– Известно, пьяный, – говорит Антип и хочет отойти и не может – ноги по колено увязли в земле, и Сидорка наваливается, огромный, и растет и кричит уже без перерыва так, что ушам больно, и глаза у него волчьи, светятся, как огни.
– Уууу-у-у-у!..
Ближе, ближе.
Антип подымает голову.
– Уууу-у-у-у!.. – несется, разрастаясь, из холодной ночи, и от этого тяжелого звука самый мрак, густой и неподвижный, кажется, колеблется.
Кругом смутно, неясно, выступают чьи-то руки, головы, ноги, смутно виднеются очертания тюков, а дальше безграничное море непроглядной темноты.
И в этой тьме встает огненное чудище. Тысячи голубоватых лучей, сияя и скрещиваясь, изламываются и дробятся в реке, тесня нехотя, злобно и густо расступающуюся тьму. Видны странные и неопределенные контуры, не мигая, смотрит красный и зеленый глаз, и. высоко вознесшись, отделенная тьмой, плывет одиноко белая звезда.
Антип не может разобраться и понять, и ему хочется опять к околице, на косогор, на покос с дядей Михеем... «Ку-уда?.. Назад!..» И он трясется на бочке, и бочка грохочет под ним железным грохотом, и неподвижно и мертво стоят каменные громады, заслоняя и околицу, и косогор, и телок, и людей, заслоняя самую ночь.
Баба машет рукой и что-то говорит, но Антип из-за непрерывного грохота, потрясающего ночь, не может разобрать и трясется все с той же улыбкой скуки и привычки к своему ночному делу.
«Ах ты, сердяга... измаялась... Пятнадцать годов!..»
И с щемящей, новой, незнакомой тоской он выбирается из тюков, подымается и протирает глаза. Множество огней, странно висящих во тьме, удаляются, тускнеют и гаснут, и вместе с ними удаляется непрерывающийся могучий шум, и слабые отголоски его тонут в шуме колес
Опять одна тьма. Ветер. Антип ежится. Угреватый, в картузе, лежит согнувшись, натянув на голову и на вылезающие ноги пальто. Ему холодно, и он скрипит зубами и стонет во сне. Длинный свернулся калачиком, и можно подумать – это мальчик.
Антип с минуту стоит и вдруг вспоминает все, бьет себя об полы.
– Ах тты, божже мой!..
Потом опять стоит, озираясь, и снова лезет в шерсть. Сон, тяжелый и черный, как ночь, наваливается, и он спит тяжело, неподвижно, без сновидений.








