Текст книги "Рассказы, эссе, философские этюды"
Автор книги: Александр Воин
Жанр:
Рассказ
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 15 страниц)
Другой раз мы расположились на берегу моря на одном из упомянутых вначале пляжиков, отгороженных скалами. Впрочем, в это время эта отгороженность не имела значения, никто посторонний нас все равно не мог увидеть, так как с наступлением темноты запрещалось купаться и вообще находиться на берегу в Одессе. Ведь на противоположном берегу была капиталистическая Турция, а в головах советского начальства – параноидная шпиономания с картинками из тогдашних кинофильмов, как в двух километрах от берега с небольшого суденышка ныряет диверсант с аквалангом, вылазит на таком пляжике, прячет в скалах акваланг и вот его уже ничем не отличить от других ночных купальщиков и отдыхающих. Ну, а если купаться ночью запрещено, то прячь, не прячь акваланг, но если ты на берегу в это время, то ты – шпион.
Когда мы спустились к морю, Алена предложила искупаться и, раздевшись донага, легла на спину в воде возле самого берега. В свете полной луны, в набегающей легкой волне она была так прекрасна, что я забыл о намерении с разбегу нырнуть в блаженную прохладу моря и вместо этого опустился рядом с ней. Вдруг в самый разгар нашего занятия по морю и по берегу заскользил луч прожектора пограничников. Достигнув нас, он остановился. Черт, это было неприятно. Вряд ли, конечно, они нас приняли за шпионов, но не было сомнения, что в этом упертом в нас и не двигающемся луче прожектора они нагло разглядывали нас в бинокли. Ни я, ни Алена не были эксгибиционистами. Мы вскочили, подхватили нашу одежду и покарабкались по склону в надежде, что они не последуют за нами лучом и мы найдем где-нибудь местечко, дабы закончить наше занятие. Действительно, на высоте метра три над морем мы нашли узенькую площадку, заросшую колючками, уже упомянутыми мною, и таки закончили там наше дело.
Еще раз мы делали это на кукурузном поле. Была уже примерно середина июня, кукуруза не только поднялась достаточно высоко, чтобы укрыть нас, но и выбросила молодые початки. Земля, кстати, была покрыта теми самыми твердыми и острыми как камни «грудками», что не остановило нас, точнее Алену, которой и приходилось терпеть их за двоих. Мы лежали голые, отдыхая после первого «раза» и вдруг услышали голоса и треск ломаемых початков. Судя по речам и тону, голоса принадлежали не лучшим представителям славного города Одессы и встреча с ними в столь удаленном и безлюдном месте не сулила нам ничего хорошего, особенно, если учесть, что Алена была хороша и нага, а я – один против трех-четырех, судя по голосам. Мы замерли, оценивая, куда они движутся. Похоже было, что они движутся прямо на нас. Когда нас разделяло уже несколько метров, Алена, ни слова не говоря, схватила свое платье и упорхнула во тьму бесшумно, как дуновение ветерка. Я намеревался сделать то же самое в ту же сторону, но в темноте и без очков я не мог так быстро найти свою одежду, а главное не мог найти очки. Убежав без них и без одежды, я, наверняка, не нашел бы потом ни Алену, ни одежду. Пока я лихорадочно шарил руками по земле вокруг себя, компания прошла мимо буквально в двух рядах кукурузы от меня, меня при этом не заметив. Я, наконец, нашел очки и одежду и начал размышлять, как же мне теперь найти Алену. Как вдруг она появилась столь же бесшумно и неожиданно, как исчезла.
Через две недели такой жизни, когда я каждую ночь добирался до своей ночлежки часа в 3 и, поспав два-три часа, вставал, чтобы вновь тащиться на работу, я почувствовал, что уже едва забираюсь на подмости. Не помню, сказал ли я об этом Алене или она сама догадалась, но моя умница тут же придумала новое решение. Зачем ей вылезать через окно на свидание со мной, когда я могу залазить через это же окно к ней. Правда, в доме, точнее во дворе, были две собаки овчарки: мать и ее годовалый сын Тепа, как его называла Алена, а я называл его Степа. У Степы была такая пасть, что по выражению Алены, в нее могла свободно поместиться нога 45 размера ботинка. Так что лазить ночью через забор нашего дома, а потом еще и в аленино окошко, постороннему не рекомендовалось. Но меня собаки знали и только ласково виляли хвостами вертясь вокруг, когда я совершал эти операции. Теперь я мог уже более-менее нормально выспаться, главное было не проспать рассвет, так как потом вылезать было бы уже не безопасно.
Но все на свете имеет конец и работа моя в свой срок была закончена. При других обстоятельствах это нисколько не повлияло бы на наш роман. Даже если бы я не нашел еще халтуры в Одессе, заработанных денег мне вполне хватило бы, чтобы кантоваться до конца лета там и продолжать встречаться с Аленой, пусть и с меньшими удобствами. Деньги никогда не были главным в моей жизни, но ведь была причина, по которой я на сей раз погнался за ними, сменив престиж старшего научного сотрудника на облик бродяги-шабашника.
Моему превращению предшествовали бурные события, перевернувшие вверх дном и зачеркнувшие всю мою прежнюю жизнь, жизнь тихого советского инженера, а затем научного сотрудника в третьеразрядном НИИ, увлеченного своей профессией, рыбалкой, книгами, музыкой и общением с узким кругом близких друзей. Все началось...
Впрочем, очень непросто точно сказать, с чего все началось. По большому счету все началось с рождения или, по крайней мере, вскоре после него. Просто очень долго шел процесс внутреннего вызревания того, что выплеснулось наружу в положенный срок.
Я родился евреем в роковом 37-м году. Мой отец был расстрелян через десять месяцев после моего рождения и это вместе с моим еврейством заложило фундамент того внутреннего процесса, который привел меня много времени спустя к превращению из научного сотрудника в бродягу шабашника. В 51-м году были посажены в ГУЛАГ по 58-й статье мать и старший брат. Меня не взяли только потому, что мне было тогда 13 лет. Было бы 14 – взяли бы. После смерти Сталина всех их реабилитировали, но к жизни отца уже не вернули, и здоровья матери и брату – тоже. Затем, когда я подрос, я стал получать плевок за плевком в лицо за мое еврейство. Я не говорю о бытовом антисемитизме. За слово «жид» я бил морды, но не предъявлял за это счет обществу или государству и не копил обиды на весь мир. Но когда я окончил Политех, меня, лучшего студента на факультете, распределили на завод детских игрушек с зарплатой 70 руб. А моих менее способных соучеников – на престижные заводы с зарплатой в полтора-два раза больше. Когда я попытался поступить в аспирантуру при кафедре теоретической механики родного Политеха, завкафедры с глазу на глаз прямым текстом сказал мне, что здесь евреев не берут. Я все же прорвался в аналогичную аспирантуру в Ленинградском Политехе, но когда по окончании ее я вновь вернулся в Киев (где оставалась сильно больная уже мать), имея рекомендательное письмо в киевский Институт Механики от самого Лурье – был такой признанный бог в этой области, известный во всем мире – меня не только не взяли в этот НИИ, но не пустили вообще ни в какую науку. Все по той же причине. Я вынужден был вернуться вновь к инженерной деятельности, чувствуя, что мне ломают уже расправившиеся крылья ученого, понимая, что у меня есть дар к науке, именно, а не к инженерии (хоть я был и неплохой инженер).
В моих жилах текла кровь моего отца, который был в подполье во время гражданской войны, воевал за идею, в которую верил. То, что он ошибался насчет этой идеи – это уже другое дело и уж точно не его вина, что эту идею затем превратили вообще черт знает во что. За свою ошибку в выборе идеи он заплатил жизнью, но не покривил совестью. Когда ему, третьему, не то второму секретарю горкома Киева повелели уволить из партии двоих невинных по его мнению людей (что означало неизбежную последующую их посадку), он отказался, зная, что заплатит за это своей головой.
Но я жил позже моего отца, когда разобраться в том, что из себя представляла идея, а тем более, ее исполнение, было несравненно легче, даже не имея моей биографии. Короче, я не мог не взорваться раньше или позднее и это случилось через какое-то время после того, как я вынужден был вернуться к инженерной деятельности. Я дошел до состояния, когда, если бы достал оружие, то применил бы его против первых попавшихся советских чиновников. К счастью, вместо этого я попал на диссидентов и присоединился к ним.
Диссиденты, к которым я примкнул были достаточно своеобразной разновидностью этой породы для того времени в Союзе. Это был клуб, типа тех чехословацких, которые позже сделали пражскую весну, подавленную советскими танками. Идея была использовать легальные формы деятельности для развития демократии, отправляясь от конституции, которая разрешала формально практически все те свободы, что были на Западе. Полем деятельности были культура и история, а поскольку клуб был киевский, то это были прежде всего украинская культура и история. Клуб состоял наполовину из украинцев, наполовину из евреев. Антисемитизма не было, но в готовности моих соплеменников, воспитанных на русской культуре, переключиться на украинскую, не вспоминая про свою, я чувствовал ущербность, отсутствие своих корней. Я осознал то, что давно чувствовал, и что давно сформулировали сионисты: живя в рассеянии, утратив свою религию, язык и культуру, асиммилировавшись среди других народов, но нигде не будучи приняты вполне за своих, мы утратили свое достоинство. Я ничего не имел против стремления украинцев развивать свою культуру, я готов был помочь им в этом, но почему мы евреи, должны были это делать, забывая о своем? Я стал создавать кружки идиша, найдя учителей, и сам учился в них, кружки еврейской истории, где сам же читал лекции, предварительно самостоятельно изучив ее, собирал старые пластинки с еврейской музыкой, организовал небольшой еврейский ансамбль с певицей и даже провел вечер еврейской поэзии в киевском доме писателей, уговорив для этого еще живших еврейских поэтов (Риву Балясную, Могилевича и других) и руководство союза писателей (не знаю, что было трудней). Именно на этом вечере, увидев как наши поэты, у которых у каждого были достаточно хорошие лирические и национально-патриотические стихи, убоялись их читать, а читали лишь сплошное «спасибо партии» на идише, я понял, что здесь еврейскую культуру и язык оживить нельзя, это можно сделать только в Израиле.
В это время в Киеве уже действовала первая группа сиоинстов нового времени из 8 человек, руководителем которой был мой товарищ Амик (Эмануил) Диамант. Он раньше меня прошел этап попыток возрождения еврейской культуры в Союзе и пришел к сионизму. Теперь пришел мой черед. Я тоже подал на выезд в Израиль, но первым препятствием на моем пути стала не советская власть, а две мои бывшие жены, которые потребовали от меня выплатить алименты наперед. – А вдруг тебя там убьют – сказала одна из них на мое заявление, что ты ж меня знаешь, за мной не пропадет, я буду высылать оттуда. Не сумев одолжить деньги ни у родственников, ни у богатых евреев, которым, кстати, мы, сионисты, добывали вызовы из Израиля и обучали их теперь уже ивриту, я, вспомнив свой опыт работы строителем в составе комсомольского строительного отряда (хоть лично комсомольцем никогда не был) на стройке коммунизма в Нефтеюганске, решил поехать в Одессу, полагая, что в вольном городе Одессе я найду халтуры, и не ошибся. Вот так я и превратился из старшего научного сотрудника НИИ третьей категории в бродягу-шабашника. В сотрудники НИИ я сумел все-таки прорваться после 4-х лет работы инженером. Но прорыв оказался запоздалым: любовь к науке уже перегорела во мне и новая страсть двигала мною. Я хотел послужить своему многострадальному народу и на этот алтарь готов был принести в жертву и науку (я отказался от предложения, полученного в сионистский период деятельности, возглавить кафедру в Вашингтонском университете – хотел ехать только в Израиль), и расставание с детьми и расставание с жизнью, если потребуется (от чего был не так уж далек в последний период перед выездом). Любовь тоже не могла меня остановить.
Обо всем этом мы давно уже переговорили с Аленой. Так же как я не мог отказаться от служения идее, Алена, истинная дочь Одессы, не могла оторваться от нее и от музыки – здесь для нее уже открывалось музыкальное будущее, а что было бы в Израиле, было совершенно неизвестно. Я был готов ко всему, но не мог требовать этого от нее.
Итак, наши пути расходились. Еще не насовсем, точнее неясно было, насовсем или не насовсем. Ведь я еще не получил разрешение на выезд и в те времена еще ни у кого не было гарантии, что он это разрешение, вообще, получит. Мало того, еще совсем недавно даже сама мысль о том, что можно подать заявление на выезд из Советского Союза и получить разрешение, а не немедленную отправку в тюрьму, казалась всем безумием. Было немало обывателей, которые полагали, что не то что в тюрьму, но и к стенке за это могут поставить. Так собственно и было бы во времена Сталина. Конечно, уже давно произошло разоблачение культа, но народ был весьма далек от того, чтобы поверить, что КГБ стало вегитарианским. Проверить это можно было только рискнув, рискнув головой, что и делали первые отважные. Как я уже сказал, на Украине это был Амик Диамант с товарищами , в Москве и Ленинграде были другие. Им повезло и на описываемый момент часть из них, включая Амика, уже получили разрешение и выехали. Но что значит повезло? Они боролись в течение ряда лет, испытывая судьбу. И повезло не всем. Часть еще оставалась здесь в неведении, выгнанные с нормальных работ и периодически изгоняемые с работ кочегарами, дворниками и т. п., с постоянными допросами, обысками, подслушками в домах и «топтунами» на улице. Многие были не раз уже избиты якобы хулиганами, а кое-кто к этому времени уже сидел (в Киеве – Кочубиевский). Первая брешь в стене была пробита, но это была еще очень узкая щель и совершенно неясно было, кто через нее еще пролезет, а кто застрянет и может быть будет раздавлен.
Поэтому неизвестно было, ни когда я уеду из Союза, ни уеду ли вообще. Но с другой стороны ясно было, что с выбранной дороги я не сверну и если не уеду на Ближний Восток, то «уедут» меня на Дальний и уже во всяком случае никакой нормальной жизни в Союзе, которую могла бы разделить со мной Алена, у меня уже не будет. Понимая это, мы хоть и не расставались еще совсем, но у нас хватило мужества не обманывать себя ложными иллюзиями и уверениями. Не исключая возможности, что мы еще увидимся (я обещал, что по крайней мере перед отъездом в Киев я загляну к ней проститься), мы честно договорились, что уже не связаны друг с другом обещанием верности. Что, при таком договоре, могла означать наша будущая встреча или встречи, мы не обсуждали, предоставив это судьбе. А пока что я уезжал под Одессу в приднестровские села, зная по опыту предыдущего сезона (я шабашил уже второй год, за первый нужную сумму не набрал), что там можно найти халтуру, иногда легче, чем в самой Одессе.
Приехав в Маяки, я встретил там товарища, с которым шабашил в прошлом году. Он как раз нашел халтуру и ему нужен был напарник. Вдвоем мы за месяц вывели стены небольшого дома, получили деньги и после этого я поехал в Одессу положить деньги в банк, ну и повидать Алену.
Я написал это «ну» и внутри меня что-то заныло. Как же так: не помчался повидать любимую, а поехал в банк «ну и...»? Но ведь мы уже расстались. Души наши уже освободились, отъединились одна от другой. Ведь Алена уже не была моей. Она могла уже быть и чьей-то еще. Сам я не изменял ей пока хотя бы потому, что и случая благоприятного не было; мы работали от зари до зари и ложились спать на том же дворе, где работали. Но дело ведь не только в физиологическом акте. Ну не представился случай. А если бы представился? Я ведь уже разрешил себе это. И ей. И она мне, и себе. Нет, душа все-таки не синтетическая и не безразмерная и не совместимо в ней все, что угодно.
Конечно, прошлое не исчезло вовсе, но оно как бы задвинуто было в какой-то душевный ящичек и закрыто там на ключ и ключик этот был не у меня, не в моей сознательной воле. Я не мог волевым решением извлечь из него это прежнее чувство и оживить его, но оно обладало способностью вырваться оттуда само при каких-то неведомых, не поддающимся вычислению обстоятельствам.
Покончив дела в банке, я поехал к Алене, со странным чувством зыбкости, неопределенности, ненадежности всей ситуации. Неизвестно было не только свободна ли Алена или уже с кем-то, неизвестно было, застану ли я ее дома, застану ли одну. Если бы дома была ее мать, было бы довольно неловко: чего ради шабашник, закончивший работу и получивший расчет заходит опять. – Проходил мимо и решил узнать, не отвалилась ли штукатурка. – Нет, нет, все в порядке. Спасибо, что поинтересовались. Всего хорошего. – От мыслей о таких возможностях становилось еще муторошней на душе и появлялось сомнение: а ехать ли. Все же я поехал.
Случай благоприятствовал мне, я застал Алену дома и одну. Она пригласила меня на кухню, где что-то готовила и не могла прервать процесс. Я уселся на табуретку и мы вели какую-то серую как жвачка беседу; при этом она все время возилась у плиты, что-то там мешая в кастрюле, стуча посудой: – Ну как жизнь? – Что нового? – Как заработки? – Как мама с братом?
Непонятно по каким признакам я чувствовал, что у нее никого еще нет. И тем не менее мы вели эту пустопорожнюю беседу, теряя драгоценное время (могла вернуться мама), и наши чувства продолжали пребывать в душевных ящичках, не желая ни извлекаться, ни сами выскочить оттуда. Вдруг было произнесено какое-то слово, не то фраза. Не помню, ни кем из нас она была произнесена ни что именно было сказано, но это был код от тех самых ящичков с чувствами. Все всколыхнулось в нас мгновенно и одновременно. Я подхватил Алену, которая сама упала мне в объятья, забыв о своих кастрюлях и не выключив газ, и унес ее в комнату. Все возвратилось и «повторилось все как встарь».
Все возвратилось. Но как когда-то это не свернуло меня с моего пути, так и на этот раз я снова уехал на брега. На этот раз я застрял там надолго до начала декабря. Товарища своего в Маяках я не нашел, да и искать его не было смысла. Он был алкаш, пропивающий все заработанное до копейки и пока у него были деньги, он к новой работе не приступил бы. И работы никакой ни в Маяках, ни в других селах между лиманом и границей с Молдавией я не нашел.
Зато обнаружил, что в Днестре классно ловится короп на обыкновенные закидушки и сбывать его можно на базаре в тех же Маяках, а еще проще прямо на трассе, идущей вдоль берега. Я посмотрел, сколько там люди налавливают за день прикинул сколько этот улов стоит и получилось, что не менбше, чем я зарабатываю за день на стройке.
Я решил взяться за это дело. Технику ловли коропа я освоил быстро, но главное было захватить и удерживать кусок берега, где короп «шел». Это было совсем не просто. Места эти – нечто вроде американского дикого Дикого Запада. В камышовые дебри могучих плавней по правому берегу советская власть с ее милицией не проникала, там скрывались и жили годами объявленные в розыск бандиты. Да и на самом берегу публика в массе не была обременена правилами английского джентльмена. Обитатели прибрежных сел также были (не все конечно) хорошие бандюки и браконьеры. У них была застарелая война с одесситами, некоторые из которых, приезжая на брега, имели манеру обчищать сети и верши местных и даже портить их. За это местные время от времени, собравшись большой ватагой, нападали ночью на приезжих рыбаков, жестоко избивая их. Были и случаи убийства. Это называлось у них «пустить труп по реке для острастки». Острастка, впрочем, этим не достигалась. Под одно такое нападение ватаги человек из 20 с железяками попал и я, но успел сбежать вместе с товарищем. А двух других одесситов, рыбачивших метров в 50 от нас, они таки завалили, к счастью, не насмерть. Поэтому захват и удержание своей территории смахивали там на образование первых государств у первобытных племен – захваченную територию нужно было удерживать силой.
В конечном счете я все же захватил уловистый кусок берега длинной метров в 150 и держал его вместе с двумя товарищами до конца сезона. Из-за того, что участок нужно было «держать», я не мог поехать в Одессу, повидать Алену. Мои товарищи были спившимися бомжами – других там найти для этой цели нельзя было. Оставлять на них участок можно было лишь на короткое время и то с риском. Правда, на одного из них можно было положиться хоть в том, что он, по крайней мере, не своровал бы моих снастей и не смылся за время моего отсутствия. Он был в прошлом капитаном торгового флота, имел дом и семью и сохранял еще кой-какие понятия о чести и даже некоторые замашки одесского джентльмена. В ситуациях, пахнувших мордобоем, он с важностью изрекал: – Вы знаете откуда я? Я с Малой Сегедской. – Удивительным образом это его, как правило, выручало, хотя вряд ли кто там на брегах знал эту одесскую улицу, Другой ради выпивки, мог обокрасть родную маму, не то, что товарищей. Но в качестве боевой силы, способной в мое отсутствие держать оборону участка, они были близки и нулю. Алкоголь давно разрушил их организмы, да и комплекцией ребята были хиловаты. Когда нас пытались потеснить на флангах, они бежали за помощью ко мне (я располагался в середине). Я брал дрын и шел выяснять отношения с нарушителями границ.
Однажды, возвращаясь после короткой отлучки в Маяки за хлебом, я еще издали услышал вопли в нашем стане. Подбежав, я увидел, что два незнакомых типа повалили Серегу-капитана и месят его ногами. Нашего третьего не было видно, как выяснилось потом, он дал деру. На голове одного из агрессоров была фуражка типа милицейской, а у берега стоял катер, похожий на рыбохранный. Это ставило передо мной сложную дилемму. Вступать в драку с представителями власти было не резон каждому в советское время (да и в постсоветское). Будь ты тысячу раз прав, но доказать свою правоту против власти – дело крайне проблематичное. Но у меня резон был особый, т.к. я был во всесоюзном розыске, объявленном милицией. Отнюдь не по тем же причинам, что у скрывающихся в плавнях, а из-за того, что упорно отказывался явиться в военкомат на переподготовку, несмотря на постоянные повестки. Тогда был такой приемчик у ГБ в борьбе с желающими выехать: брали на переподготовку на 2 недели и даже не в лагеря, а прямо в городе после работы. Там показывали плакат с изображением какой-нибудь древней, давно снятой с вооружения ракеты. После этого ты получал «законный» отказ на выезд на 10 лет, по причине знания тобой военных секретов. Кроме того, меня можно было подвести под статью о тунеядстве, как неработающего (на советской, официальной работе) уже более года. В общем, в любом варианте такое столкновение означало для меня – прощай Израиль.
Я продолжал бежать к ним, замедляя ход и соображая, что же мне, собственно, делать. Не оставить же товарища, алкаш он или не алкаш, в беде. К счастью, когда я был от них метрах в 15-ти, нападающие оставили Серегу и бросились на меня. Это облегчало мою задачу. Теперь я мог позволить себе драпануть, заботясь лишь, чтоб с одной стороны они меня не догнали, а с другой – не вернулись добивать Серегу. Я побежал в сторону трассы и хоть не успел сообразить, зачем я выбрал именно это направление, но это оказалось удачным ходом. Как только я выскочил на трассу, бандюки развернулись и бросились назад, но не к Сереге, а к своему катеру, столкнув который на воду, дали газ и стремительно умчались. Как выяснилось из расспросов моих товарищей и наших соседей, это были не настоящие рыб охранники, а местные бандюки, которые мазались под рыбохрану, возможно даже сотрудничали с ней (те ведь тоже были местные), брали на прокат катер и фуражку и просто избивали и грабили приезжих одесских рыбачков, придираясь к нарушениям якобы правил ловли. Продолжать свои действия на трассе с мощным движением, где иногда проезжала и настоящая милиция, они не могли себе позволить.
В общем ситуация не позволяла мне бросить дело и поехать в Одессу к Алене. Тем более что дело, несмотря на трудности и опасности, шло хорошо и у меня были шансы до конца сезона заработать необходимую мне сумму и, получив освобождение от жен, подать, наконец, документы на выезд (среди которых должны были быть и справки, что жены не возражают). В противном случае я должен был терять еще одну зиму и следующим летом продолжать отработку долга, откладывая еще чуть ли не на год только подачу заявления. А ведь с него только начиналась собственно борьба за выезд..
К концу октября короп стал брать все хуже, пока не перестал совсем, но пошел рак и на нем можно было зарабатывать даже лучше, чем на коропе.
Но в конце ноября выпал довольно глубокий снег и рак тоже почти перестал ловиться. Мои товарищи сбежали, а мне нужно было добрать еще немного до полной суммы. Я услышал, что рак еще хорошо идет в самом устье. Но не имея лодки, туда было не так то просто добраться по берегу в это время года. По дороге нужно было пересечь несколько ериков глубиной примерно по грудь. Летом было не проблема перейти их вброд. Но другое дело в конце ноября – начале декабря. Днестр еще не схватило льдом, но на болотах лед был уже довольно крепкий и я решил рискнуть, надеясь, что на ериках он меня тоже выдержит. Я нагрузил огромный тюк, упаковав туда палатку, тулуп, одеяла и прочие пожитки, включая кучу рачниц, взвалил все это на горб и двинулся. Два ерика я перешел по льду благополучно, но на третьем, последнем, провалился в полынью, скрытую под снегом. Я погрузился в воду по горло вместе со своим огромным тюком и с трудом, ломая лед, вылез на противоположный берег. Короткий декабрьский день кончался, смеркалось. Переть назад до Маяк с моим огромным тюком, намокшим и отяжелевшим, продираясь в темноте сквозь камышовые хащи по едва заметной и днем тропинке у меня уже не было сил. До наступления полной темноты я успел найти группу деревьев, под которыми было достаточно ровное место, не заросшее камышем, поставил там мокрую палатку, кинул на дно мокрые одеяла и упал на них в мокрой одежде, накрывшись мокрым тулупом. Развести костер было невозможно, т.к. спички тоже были мокрыми.
На другой день я чувствовал себя неважно, но «воля к победе» держала меня. Я расставил рачницы, наловил за день тьму раков, переночевал таким же образом еще раз и на следующее утро двинулся назад в Маяки и оттуда прямо в Одессу.
Продав раков на Привозе и сдав вещи в камеру хранения на вокзале, я отправился к Алене.
На этот раз меня не волновало, есть ли у нее кто-то новый, застану ли я ее одну или с мамой. Не мучила меня и совесть, что я уже изменил ей на сей раз. Летом на берега приезжали из Одессы компании отдохнуть и развлечься. Приезжали и отдельные девицы, а некоторые, поссорившись, отбивались от своих и бродили по берегу в одиночестве. Это не были проститутки, работающие за деньги, но можно сказать, что они были любительницы приключений в узком смысле слова. Морального запрета на связь с такими я не держал ни тогда, не утверждаю его и в философии. Но натуре моей такие связи не очень соответствуют. Поэтому их было очень мало в моей предыдущей жизни. Даже, когда я под давление среды пытался это делать (а такое давление существовало в какой-то степени всегда, и до сексуальной революции тоже, хотя после оно стало тотальным и гнетущим) у меня это плохо получалось. Давление порождает у меня двоякую реакцию, либо я поступаю прямо обратно ему, иду наперекор, поперек, навстречу, либо, если, уступаю, теряю почву под ногами, уверенность, даже впадаю в ступор. Но здесь на брегах я не испытывал на себе этого давления. Здесь была свобода. Не какая-то маловразумительная «осознанная необходимость», а свобода дикой природы, закон джунглей. Организованное общество с его милицией здесь практически не защищало человека, он должен был сам заботиться о своей защите. Эта свобода снимала психологическое давление. В свободе дикой природы или Дикого Запада в нем нет нужды с одной стороны и нет эффективности его применения с другой. Зачем кому-то давить на чем-то неугодного или не нравящегося ему другого психологически, если он может просто применить к нему силу. Ну хотя бы прогнать его без объяснений, чтоб тот его не раздражал. Это, если он полагается на свою силу. Если же не полагается, то применять психологическое давление не стоит, дабы самому не схлопатать по морде и не быть разогнанным.
Эта свобода была мне по душе. Она пьянила меня настолько, что у меня мелькала даже мысль, а не плюнуть ли на Израиль и не остаться ли на этих брегах до конца жизни. Но в этой свободе была и обратная сторона. Она подсознательно освобождала человека от собственно человеческого, от того, что дала человеку цивилизация, а точнее культура. Другое дело, что сексуальная революция освободила и человека живущего в организованном обществе от многих ограничений морали и от духа. Но я, к счастью, родился и сложился достаточно крепко в эпоху до этой революции. Поэтому и соблазн свободой я выдержал, не отказавшись ни от моральных норм ни от служения духовной идее. Но что касается понимания своей натуры в вопросах связей с тем или иным сортом женщин, то, как я уже сказал, я и до того не слишком понимал себя (и большинство людей тоже), свобода же, скажем так, упростила и огрубила меня в этом отношении. Короче я, пользуясь терминологией любителей этого жанра, не упустил там нескольких представившихся случаев.
И тем не менее, как я сказал, меня не тревожило и не смущало на сей раз ни чувство вины, ни сомнения в Алене, ни, тем более, такие мелочи, как застану ли я ее одну. Никакой неопределенности отношений, бывшей в прошлое мое посещение, на сей раз не было. Я ехал прощаться с любимой навсегда. Ведь вернувшись в Киев и подав заявление на выезд, я мог быстро получить разрешение (случалось уже и такое) и уехать, больше не увидев ее. Могло быть и не так. Я мог задержаться еще и на годы и может быть нам было суждено еще видеться не раз. Но могло быть и так. Не было, как прошлый раз, уверенности, что мы видимся не в последний раз. Это в корне меняло ситуацию. Не имели уже никакого значения ни возможные, ни реальные измены друг другу, ни переспим ли мы еще раз или нет. Я ехал прощаться с любовью, которая была – это факт. А было ли там что-то после нее, теперь в момент прощания навсегда, было неважно. Прощание с любовью возносило нас над всей шелухой жизни.