
Текст книги "Рассказы, эссе, философские этюды"
Автор книги: Александр Воин
Жанр:
Рассказ
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц)
В литературе характер этих отношений подается обычно как строго иерархический: пахан – вассалы – солдаты – шестеры и вся вертикаль держится только на силе. Не знаю как во всем мире, но в Израиле эта схема, хоть и является преобладающей, но не абсолютно. К чести (по моим понятиям) для Израиля в нем довольно таки распространена и другая схема отношений, которую можно назвать разбойной демократией, нечто напоминающее Запорожскую Сечь, хотя в последней была хоть какая-то степень иерархии в виде гетмана и старшин. В рамльской же тюрьме мне доводилось сиживать в камерах и даже в одном отделении полностью укомплектованном своеобразным братством вольных разбойников, не признающих над собой никаких паханов и те кстати и не пытались установить над ними свою власть.
Нужно принять также во внимание, что и сам характер паханской власти тоже не везде одинаков и подобно монархической и авторитарной власти в государстве он может колебаться от жестокой деспотии, до сравнительно либерального правления. Наконец, само установление паханской власти в камере зависит не только и может не столько от наличия в ней сильной деспотической личности рвущейся к власти сколько от характера основной массы сидящих. Как я уже сказал, над вольными волками никакой пахан не мог установить своей власти. С другой стороны попадалась публика, которая сама искала под кого склонить выю. Тем более, что наличие в камере пахана имеет и свои плюсы. Как и у любой власти у паханской есть и свои полезные функции, в частности защита от внешних врагов (авторитет пахана страдает, если его вассалов, бьет не он сам, а какие-то посторонние) и поддержание внутреннего порядка, например судейство в разрешении конфликтов внутри камеры, которые иначе гораздо чаще разрешались бы кровью.
Так вот я в тот раз попал в камеру, публика в которой очень уж хотела, чтобы ими правили (и их опекали) и они не сговариваясь и не спрашивая моего согласия вытолкнули меня в паханы так, что я и сам не успел осознать, как это произошло. Просто, когда ко мне в первый раз обратились за тем, чтобы я рассудил, кто там прав, кто виноват в каком-то конфликте, я согласился, не заподозрив, что вступил тем самым на путь паханства, а дальше пошло-поехало. Конечно, я никого не притеснял, не взимал дань, не заставлял готовить мне кофе и т. п. Не успел я осознать себя паханом камеры, как меня за такового стали считать и за пределами ее и когда у нас освободилось одно место Tурку попросил меня взять его в нашу камеру. И я согласился, не заметив даже, что забыл спросить мнения об этом моих сокамерников. Вот прекрасная иллюстрация к психологии возникновения культов личности. Кстати, никто в камере и не вздумал возражать по этому поводу и все приняли это как совершенно естественное осуществление мною своих прав сюзерена.
Согласился я по своей интеллигентской мягкости из сострадания к несчастному, готовый на жертву терпения его соплей и воплей, но не зная еще какую гадюку я пригреваю, так сказать, на груди. Вскоре выяснилось что Tурку имеет манеру воровать у своих сокамерников продукты из тумбочек. Крал он, правда, у арабов, а не у евреев, полагаясь то ли на то, что в этом меньше греха, то ли на то, что пахан, то есть я, еврей и в случае чего его прикроет. У нас там сидело 3 араба по обвинению в членстве в боевой организации палестинцев ФАТХ и выдававших себя за страшно религиозных шейхов, абсолютных вегетарианцев и пацифистов принципиально отказывающихся от применения силы. Не знаю, что было большей правдой: их членство в ФАТХ или их религиозный пацифизм или имело место и то и другое, я не выяснил. Знаю только, что среди них был один высочайшего, насколько я понимаю, класса каратист, который при желании управился бы с Турку вместе с его чудовищной силой. Этот парень демонстрировал нам каратистский приемчик, какового я не только и в кино не видел, но не мог даже помыслить себе. Это был удар носком ноги через себя в лоб идущему сзади человеку, скажем конвоиру, неосторожно приблизившемуся. Носок его ноги уходил за его спину удивительным образом чуть ли не на пол метра и если учесть, что он еще сильно откидывался спиной назад, то можно представить себе насколь эффективен этот прием в действии.
Но, как я сказал, арабы то ли были сильными пацифистами, то ли сильно в это наяривали, но от разборки с Турку (как и от любых других они решительно уклонились и обратились с жалобой ко мне. Для установления истины мы провели следственный эксперимент: один из арабов в присутствии Турку положил себе в тумбочку, какую-то привлекательную в наших условиях снедь, а потом вечером, когда нам на пару часов открывали камеры и разрешали ходить по коридору отделения и заходить в другие камеры в гости, все вышли и установили тайное наблюдение. Увидев, как Турку воровато оглядевшись и не заметив слежки нырнул в камеру, мы кинулись за ним и застали его на месте преступления. Я велел ему складывать вещи и уходить из камеры. Он даже не пытался возроптать, а по своей манере стал плакать и просить простить его. Я остался непреклонен, т. к. считал и поныне считаю, что воровство нужно наказывать, тем более воровство у товарищей по камере да еще в ситуации, когда держали нас там просто впроголодь. Вообще то в израильской тюрьме, в нормальной, в которую люди попадают после суда, кормят отнюдь не плохо, и уж точно достаточно в смысле калорий. Но в этом отделении по соображениям быть может, чтобы нам натощак лучше думалось как себя защищать на процессе, питание было из рук вон плохо. Мяса не было в рационе вообще, давалось пол вареного яйца в день, иногда два раза в день, и какие-то фантастические вареные овощи, по виду напоминающие рубленные лопухи и совершенно безвкусные, каковых я не едал и не видел, чтобы кто-то ел, ни до ни после. Кроме того в отделении был ларек, в котором мы отоваривались на очень скромную сумму, которую нам разрешалось получить раз в месяц с воли. Я, например, на всю сумму покупал 15 стограммовых пачек халвы и таким образом мог добавить по пол пачки к своему дневному рациону, что было весьма существенно. Представьте себе что в этих условиях Турку подчищал у кого-то эти запасы. Это было уже не просто аморально но и затрагивало жизненные интересы.
Турку ушел, но не сказал начальству, как это было принято в таких случаях, что он уходит по собственному желанию, а сказал что я его выгнал. Меня в очередной раз сунули в карцер на 3 дня, но Турку в камеру не вернули, а сделали его шестерой при начальстве, убирающего в их помещениях, где-то там возле них и ночующего, а в свободное от работы время вольно разгуливающего по отделению. С начальничьего стола он и подкармливался а за это а может и добровольно взял на себя функции стукача. Он имел манеру, пользуясь своей свободой перемещения подслушивать, что говорили в запертых камерах зэки. При этом он стоял в коридоре прижавшись к стене рядом с дверями камеры и был не виден из нее. Однако тайна его вскоре все равно открылась, т. к. бывало, что кто-то случайно подходил к двери и видел его через прутья, видели его и из камер с противоположной стороны. И если Турку и до этого был презираем, то теперь он стал просто парией.
Так вот еще до того, как я покинул гангстерскую камеру, я однажды случайно подошел к двери и увидел подслушивающего Турку. Он, тоже увидев меня, шарахнулся, а я кинул ему вдогонку «маньяка», что на израильском сленге означает «педераст» и еще пару ругательств. И тут неожиданно вмешался Дани и прочел мне мораль, зачем я обижаю несчастного человека. Я был поражен и впервые не поверил в его искренность. Турку был подонок и по понятиям цивилизованного человека, по уголовно же тюремному кодексу чести, который в общем исповедовал и Дани, вина стукача считалась самой страшной. Турку рано или поздно ждало неизбежное для таких людей в израильской тюрьме наказание. Им особым образом резали бритвой лицо – четыре надреза крест-накрест решеткой на щеке, каинова печать, по которой каждый потом мог знать с кем он имеет дело. И даже сила Турку не спасла бы его, потому что делалось это неожиданно и очень ловко (мне самому раз довелось видеть это). Какой-то обычно мелкий и очень юркий тип подскакивал молниеносно наносил порезы и успевал отскочить раньше, чем порезанный отреагирует. Поэтому я решил, что на сей раз Дани позирует и переигрывает, изображая благородство. И сказал ему что-то в этом роде. Дани обиделся. Никакого эксцесса не произошло и отношения наши остались вполне корректными, но дружба ушла. Дальнейшее же показало насколь неправ был я и насколь прав был Дани.
Где-то с месяц после ухода из той камеры меня вызвал на свидание адвокат. Не мой, правительственный, а один из лучших уголовных адвокатов Израиля, который сам предложил мне свои услуги для защиты, движимый, как я понял, и профессиональным (дело мое было сложным и хороший адвокат мог прославить себя в нем) и идеалистическим мотивом. Он верил в мою невиновность и видел, что дело мне шьют. Во имя идеализма он готов был взять с меня половину того, что взяла уже Эдна Каплан , но теперь у меня не было уже и этого и дело не состоялось. Как он сказал, совсем бесплатно он не может себе позволить меня защищать, ибо это будет нарушением корпоративной адвокатской этики и прочие адвокаты обидятся. Кстати эта история повторилась еще с одним адвокатом из первых израильских и тот пошел еще дальше. Выяснив, что я не могу заплатить и половины и даже четверти, он тоже помянул корпоративную мораль, но, сказал, консультировать меня до конца процесса его адвокатская фирма будет бесплатно и подрядил на это дело своего помощника. И тот действительно являлся ко мне в тюрьму по первому моему звонку и очень полезно меня консультировал. Я искренне благодарен обоим этим адвокатам за их благородный порыв, а тем более второму, за реальную помощь, но… не могу не сравнить этого адвокатского благородства с благородством обыкновенных уголовников. Не всех конечно. (Но ведь и адвокаты не все кинулись защищать, хотя бы за пол цены, невиновного).
Была у меня однажды стычка с одним авторитетом, в прошлом боксером высокого класса, к тому же коварным, подлым и потому тем более опасным в драке. Я публично посреди тюремного двора в присутствии многих оскорбил его самыми страшными в тюрьме ругательствами. Идя на это дело я был внутренне готов к тому, что живым не вернусь, а уж, чтоб и невредимым, и не надеялся. Но он струсил и ушел к себе в камеру. Но вскоре вышел и судя по косякам которые он кидал в мою сторону незаметно, он прихватил нож и теперь выжидал момента, когда сможет приблизиться ко мне незаметно и пырнуть. Я был к тому времени достаточно опытным зэком, чтобы правильно прочесть ситуацию, но меня несло. И демонстрируя к своему врагу полное презрение, я предложил одному сыграть в нарды и не на дворе, где было много народу а в небольшой такой комнатуле, для таких игр и предназначенной. Только зэки предпочитали в прогулочное время максимально использовать солнце и сидели и ходили во дворе, а комната как правило была пустая. Она была удлиненная типа коридора, в одном торце была дверь выходящая во двор и всегда открытая. Окон не было и поэтому дальний конец был изрядно темный. Вот в этом дальнем конце я и уселся с напарником, причем я сел спиной к двери, как бы специально предоставляя моему врагу возможность подкрасться незаметно. Риск на самом деле был не столь велик, как это может показаться, поскольку тюремная жизнь обостряет, и у меня в частности весьма обострила, интуицию и я довольно уверенно к тому времени чувствовал опасность затылком и был уверен, что сумею в последнее мгновение опередить моего врага, если он приблизиться. Была в этом, конечно, и эйфория, подобно той что в истории с Бамбино.
Но мне не довелось проверить в тот раз свои экстрасенсорные способности и реакцию. Едва мы с напарником уселись, как два здоровых амбала и достаточно крупных авторитета, всегда играющих на прогулках в нарды во дворе на одном и том же месте, поднялись, прихватили свои нарды, зашли в комнату и уселись у входа прикрыв таким образом мне спину.
Я с этими амбалами ни до, ни после не обмолвился ни словом, даже «здрасте-досвиданья», и даже имен их не знал и не знаю. Конечно они мало рисковали. Маловероятно было, что ради того, чтобы достать меня Моня и на них полезет с ножом, тем более после только что полученной им психической травмы. Мало, но не исключено – поведение уголовных типов не всегда предсказуемо. Мало рисковали, но рисковали все-таки своей шкурой, а не нарушением корпоративной морали. Корпоративную мораль они, кстати, тоже нарушали: Моня был их корпоративный коллега, а я фраер, представитель другой, чуждой корпорации. Но я бросал вызов не только Моне, но в некотором роде всей их корпорации. И в них хватило благородства, чтоб прочесть это правильно. Они показывали мне, что «среди нас не все Мони, вот мы не хуже тебя»! Может они думали не совсем так или вообще не определяли для себя внятно мотивы своего поступка. Но как не крути, сравнение не в пользу адвокатов. И таких случаев за время моей отсидки было еще несколько.
Но это лирическое отступление. Тогда же придя к адвокату (будучи к нему приведен) я застал в комнате, кроме него еще несколько зэков и среди них Турку. Все они были его подзащитными и он принимал их одного за другим в присутствии остальных, что насколько я понимаю было нарушением если не закона, то каких-то норм, поскольку понятно, что беседа адвоката с подзащитным не должна быть слышима посторонними. Но так было. Я был последним в очереди а Турку предпоследним. Когда нас осталось только двое, турку сказал мне эдаким повелительным тоном: иди ты. Понятно, что тот, кто оставался последним, имел бы возможность побеседовать с адвокатом на едине и каждому это казалось важным, в конце концов речь шла ведь не о пустяках. Но последняя очередь была моя и я сказал Турку об этом, добавив что-то вроде: а ты кто такой, чтоб я тебе уступал, давай дуй. Турку набычился взрыл землю копытом и казалось еще мгновение и он броситься на меня. Но я выдержал характер и дожал его: «Давай, давай». И Турку пошел.
А недели через 3 после этого Турку повесился. Пользуясь своей свободой перемещения он сделал это на лестничной клетке, привязав второй конец ремня к перилам и прыгнув в пролет. Смерть наступила мгновенно от разрыва шейных позвонков. Узнав об этом я не мог не вспомнить Дани. Рациональная прокрутка ситуации убеждала (или я себя убеждал с ее помощью), что я не виноват нисколько в его смерти. В истории у адвоката ведь действительно была моя очередь, а то, что я его когда-то назвал «маньяком», так он этих «маньяков» столько наслушался и до и после… И наконец, понятно, что решающим фактором в его смерти была его жена. И все таки еще долго на душе у меня было противно.
С Дани же судьба свела меня еще раз при обстоятельствах нелегких для меня и трагических для него. Было это с год спустя после суда и меня тогда после многих драк упаковали в самую тяжелую морилку в тюрьме. Тяжелей может быть была психушка, но там мне не довелось побывать, хотя один раз меня туда пытались упечь, слава Богу, не совсем удачно. Называлась еа перевалка «маавар», что в дословном переводе означает «переход», «переходник» и в нормальном своем предназначении была не морилка, а имела функции, соответствующие описанной во многой литературе российской «перевалке». Естественно, с теми отличиями, с которыми все в Израиле, отличается от всего в России. Т. е. это был эдакий накопитель распределитель, куда свозили зэков со всех тюрем Израиля и откуда перетасовав их развозили кого в другую тюрьму, кого на суд, кого в больницу и т. п. Делалось это, чтобы не возить каждого в отдельности из пункта А в пункт Б, т. е. просто для экономии транспортных расходов. Описанная в литературе русская перевалка, была классическим местом случайных встреч друзей и знакомых по воле, которых судьба разбросала по разным точкам ГУЛАГа. В израильском «мааваре» это тоже имело место, но гораздо больше «маавар» был местом непредвиденных встреч кровников, классическим местом сведения счетов и разборок. Дело в том что в упорядоченной израильской тюрьме начальству положено следить и оно более менее заботится, чтобы кровники не попадали в одну камеру и желательно даже в одно отделение. В бардаке «маавара», где происходит непрерывная смена приезжающих-отъезжающих, за этим уследить невозможно. Одно это делает «маавар» не самым приятным местом в израильской тюрьме.
Но еще более давящим обстоятельством является сама бесконечная сменяемость населения. Когда люди долго сидят в одной камере, они притираются друг к другу, устанавливается какой-то порядок, неважно иерархический или демократический, какой-то устоявшийся характер отношений. В «мааваре» же, каждый подозревает неизвестного другого в намерении утвердиться за его счет и не дожидаясь этого растопыривает локти и стремится отвоевать себе жизненное пространство с запасом. Тем более, что в обычной камере и места в всех постоянные, в «мааваре» же при постоянной сменяемости идет и постоянная борьба за лучшие места, а в любой камере есть места лучше и хуже. Поэтому непрерывно идет страшно изнуряющий собагатник. Добавьте к этому ужасную грязь – кому охота убирать в месте, куда попал на 2-3 дня, добавьте неравномерную пульсацию населения, один день в камере довольно свободно, на другой набивают столько, что негде даже сесть и некоторым приходится стоять, добавьте отсутствие прогулок – 24 часа в камере, добавьте отсутствие окон и спертый воздух и вы поймете, что даже несколько дней в «мааваре» это хорошая пытка. Но начальство используя то обстоятельство, что «маавар» был при рамльской тюрьме, поскольку она центральная, додумалось приспособить его для наказания особо непокорных. Высидеть там 2-3 дня, ну неделю, было еще куда ни шло, но я отсидел там 3 месяца, а был один, который на момент, когда я оттуда выбрался, сидел уже 9 месяцев и оставался еще сидеть.
Правда где то через неделю после водворения туда, за инцидент, в котором я довольно здорово повредил одного сукина сына, хорошо хоть не до того, чтоб мне намотали еще один срок, меня перевели из общей, классически мааварной камеры в одну из двух укомплектованных такими как я т. е. посаженными в «маавар» в наказание. Хотя публика там была по идее забиячная, но сиделось мне там несравненно лучше, чем в общемааварной камере, прежде всего потому, что состав был практически не сменяем. Кроме того, несмотря на мое фраерское происхождение приняли меня там уважительно и на равных, как по причине инцидента, за который я туда попал, так и предыдущего моего «рекорда». Да и сама публика оказалась вовсе не склочной. Но все прочие прелести «маавара», конечно, имели место и здесь, а в одном отношении, камера была еще почище всех прочих мааваровских. Она была маленькая (на 6 человек) и очень тесная. Единственный проход между нарами в два этажа от дверей до туалета был настоль узок, что продвигаться по нему можно было только боком иначе застревали плечи. Поэтому все были обречены на постоянный режим лежания и когда через 3 месяца я вышел оттуда, у меня плохо двигались конечности. А от давно не виденного солнечного света у меня помутилось в голове и я чуть не потерял сознание.
Во время сидения там произошел инцидент, который после опубликования в газете интервью со мной по выходе из тюрьмы на короткое время привлек внимание и даже поразил воображение некоторых израильтян, что не так то просто, учитывая что в Израиле постоянно происходят события, которые для благополучной европейской страны служили бы сенсацией на год. Как я уже сказал разборки и резня шли в «мааваре» непрерывно и хоть не всех их мы могли наблюдать через прутья нашей камеры, но информацию получали обо всех, через шестер разносящих по камерам пищу и подметающих в коридоре. Вообще уголовный мир – это нечто вроде «Затерянного мира» Конан Дойля. Он отрезан от прочего мира невидимой стеной. Их, т. е. большинство из них, не считая таких немногих, как Дани Гарстен, совершенно не интересуют события внешнего для них мира, например внешняя и внутренняя политика государства. Зато они с необычайной страстью следят за событиями внутри своего мира, и это в основном: у кого с кем счеты, кто кого порезал, да как происходило это событие со всеми деталями, кровавыми прежде всего, кто кого собирается порезать и порежет ли тот этого или наоборот. И т. д. Поэтому, если можно так выразиться, духовным наполнением жизни в нашей камере было обсуждение бесконечных разборок происходящих в «мааваре», а если что-нибудь можно было еще и видеть через прутья дверей, то вся камера налипала на них как обезьяны в зоопарке и событие обсуждалось со страстью футбольных бобельщиков на финальном матче кубка страны.
Так вот однажды в соседнюю с нами камеру, отведенную под таких же бунтарей, как наша, только арабов привели и вселили нового зэка. Наш штатный комментатор, постоянно висевший на прутьях, дабы первым уведомить всех, что где-то там что-то начинается, с азартом папараци сообщил, что в камере у приведенного есть кровник и сидит он с друзьями, так что не пройдет и часа, как нового вынесут порезанного. Ну, не прошло и пол часа, раздались вопли и прибежали охранники и санитары. Еще через 5 минут комментатор сообщил: «Выносят» и вся камера налипла на прутья, кроме меня и еще одного зэка, с которым мы играли в то время в нарды. Папараци, желающий выжать максимум из продаваемого им информационного события, заорал как будто это его режут: «Ну что же вы, идите скорее!» И тут мы не сговариваясь ответили ему в один голос: «Да пошел ты, зараза! Надоело! Не мешай играть». Вот это наше «надоело» впечатлило израильскую публику больше обильной статистики по тюрьмам, которою ее как раз пичкали газеты.
В оправдание своего равнодушия к творимому рядом насилию должен сказать, что в начале моего пребывания в тюрьме я не раз вмешивался не в свои дела, защищая притесняемых – побиваемых, и даже дрался из-за этого, но со временем понял, что на всю тюремную несправедливость меня решительно не хватит и ограничился в основном той, которая касалась меня лично. Кроме того не всякое насилие несправедливо. Я – не абсолютный пацифист, вроде упомянутых шейхов и сам бил морды, когда считал это справедлдивым и необходимым. Одно дело когда ты присутствуешь у начала конфликта и знаешь, кто прав, кто виноват. Другое, когда сводятся старые счеты, разобраться в которых ты не в состоянии.
Вот в «мааваре» в этой самой камере мы и встретились с Дани в последний раз. Было это где-то за месяц до моего выхода оттуда. Его появлению предшествовали такие события. После окончания своего суда он попал в беершевскую тюрьму, а потом какое-то время спустя его перевели в рамльскую и как раз в то отделение, в котором я просидел большую часть моего срока. Но мы разминулись. Я к тому времени был уже в другом отделении. Он попал в ту камеру, которая была последней моей в этом отделении. Состав там собрался может даже более крупнокалиберный чем когда-то, когда мы сидели вместе. Все, кроме одного были если не друзья, то приятели Дани, в том числе упомянутый Элияну Паз. Шестой (камера была на 6 человек) был Дракон. Это его кличка, имени не знаю. Я никогда с ним не сталкивался, но так, как мне его описывали многие, это был антипод Дани, хотя и не по тем линиям, что Турку. Он был огромен, колоссально силен физически, примитивен, жесток и весь выстроен на силе. Он был восходящая звезда преступного мира, свое восхождение строил только на силе и жестокости и не принимал никаких других отношений с сотоварищами кроме беспрекословного подчинения ему. Своему лучшему другу, позволившему себе малейшее возражение ему, он, как говорят на тюремном сленге ,«открыл пенсы» на спине. Пенсами а Израиле называют разрезы на брюках типа клеш, чтобы они полоскались еще шире – была такая мода. Так вот он располосовал ему спину ножом двумя разрезами от шеи до копчика, так что кожа развалилась на стороны.
Что могло произойти при объединении Дракона с ребятами типа Дани и Паза в одной камере должно было быть понятно даже ребенку, не говоря про тюремное начальство и самих этих ребят, которые были отнюдь не ребята в своем деле. То, что в этом объединении была рука начальства, у меня не вызывало сомнения. Хоть, как правило, оно и препятствует таким объединениям, заботясь о статистике и, как я сказал, имея на то инструкцию, но я знаю не один и не два случая, когда начальство специально сажало кровников (действительных или потенциальных) в одну камеру, чтобы свести таким образом счеты с одним из них или с обоими, если таковые у него имелись. Могу только представить себе, что игра начальства была построена на самолюбии обеих сторон. Одним сказали: «А вы боитесь Дракона». Другому: «А тебе слабо против этих». Может быть ребята думали, что Дракон испугается их численного превосходства и откажется от намерения подчинить их силой. Но Дракон иначе не умел, не хватало извилин. Кончилось все тем, чем должно было кончиться.
В одну «прекрасную», как говорят в романах, ночь, тюремщики услышали звук из этой камеры,похожий на стук падения тела . Подбежав и включив свет наружным выключателем они увидели огромное тело Дракона лежащее посреди камеры в луже крови. Остальные сидели на своих нарах одетые, поджав ноги в полностью зашнурованных кедах. Зашнурованные кеды в израильских тяжелых тюрьмах это тоже, что боевая раскраска у североамериканских индейцев. Я помню как еще в бытность мою новичкам, во время прогулки один зэк сказал мне: «Сегодня будет большая драка». «Откуда ты знаешь?» – спросил я. «Ты, что, не видишь что все в зашнурованных кедах». Обычно израильские зэки ходят по двору или босиком или в шлепанцах. Кеды одевают, да еще зашнуровывают только те, кто играет в футбол или баскетбол, если таковое имеет место. Но когда предстоит экшн, то важна каждая мелочь и поскользнуться в решительную минуту или упасть, наступив на шнурки собственных кед – может слишком дорого стоить.
После убийства всех пятерых распихали по отдельности по таким местам, где бы они не могли иметь связи между собой. Дани оказался у нас. Он был все такой же мягкий, доброжелательный ко всем. Однажды только, между прочим, он сказал мне: «До сих пор мои дочери не осуждали меня. А вот вчера звонила старшая и сказала: «Папа, на сей раз ты зашел уже слишком».
Первая камера
В тусклом свете электрической лампочки, освещавшей тембурок между двумя камерами, было видно, что двери той, которую открывали для меня, обильно залиты чем-то густым, темно-красным, липким на вид. Без очков разбитых в драке, при плохом освящении я принял это за кровь. Это впечатление при другом душевном состоянии способное изрядно взволновать, тут только скользнуло по поверхности сознания. Переживание случившегося до этого блокировало душу и разум.
Случилось же то, что в драке против нескольких человек напавших на меня, в ситуации безвыходной, когда один из нападающих висел у меня сзади на локтях, а его брат вот вот должен был ударить меня ножом в живот, я применил оружие – пистолет, на который у меня было разрешение, и ранил того, что с ножом. Мысли о том, что у меня не было другого выхода, что пострадавший сам виноват, что в конце концов даже в этой ситуации я не хотел его ранить, стрелял не на поражение, а в пустое пространство для отстрастски и что пуля попала в него только потому, что его брат не давал мне поднять руку вверх, да еще дернул за нее в момент выстрела, все эти мысли, которые со временем вернули мне душевное равновесие, пока еще не работали, не могли пробить потрясение от того, что я своей рукой серьезно ранил человека. Это состояние, как ни странно, смягчило мне вход в тюремную жизнь.
Камера, в которую меня ввели была примерно 2´3. Вплотную к стене стояли двухэтажные нары, через пол метра от них вторые такие же и между ними и наружной стеной оставалось еще сантиметров 40. Изголовья нар упирались в боковую стену, а между изножьями их и еще одной боковой стеной было свободное пространство шириной где-то метр двадцать, простирающееся от входной двери до туалета в углу. Когда меня ввели, в камере было 4 человека – по числу мест на нарах. (В дальнейшем в нее набивали по 10 и более зэков, так что не только не хватало места лежать, хотя бы на полу но и сидеть). Единственное маленькое окошко под потолком было зарешеченным и не открывалось. Дверь же, хоть и была лишь до половины сплошная железная, а выше забрана прутьями, но выходила, как сказано в маленький тембурок, а он закрывался сплошной дверью. Так что почему мы не задыхались совсем, мне до сих пор не ясно, но дышалось там не без труда.
Была уже ночь, когда меня ввели в камеру. Мне бросили матрац и предположили расположиться где хочу. Я выбрал проход между вторым рядом нар и наружной стеной, кинул туда матрац, упал на него и измученный пережитиями и волнениями дня довольно быстро уснул. Через какое-то время я проснулся оттого, что кто-то тряс меня за плечо. Это был парень с ближайших нар. Тоном повелительно-пренебрежительным он сказал мне, что я храплю, мешаю ему спать и чтобы я не смел этого делать. Погруженный в свои переживания я не думал о том, как отреагировать на хамский тон и о возможных последствиях моей реакции. Я хотел только, чтобы меня не беспокоили и не мешали спать. Я извинился, сказал, что постараюсь не храпеть и снова заснул. Через некоторое время он снова разбудил меня и история повторилась. На третий раз я ответил что-то резкое. И на этот раз я не обдумывал ответа. Это по прежнему была реакция организма жаждущего покоя. Но на сей раз результат был положительным и я мирно доспал до утра.
Однако последствия этой ночной истории все же были. Ночью этот парень не разглядел меня, точно также как я его. Как это принято в тюрьме при контакте с новым незнакомым человеком, он демонстрировал свою «крутизну».Наткнувшись на резкий отпор, он отступил, но лишь для того, чтобы в свете дня оценить соотношение сил и решить, что ему делать. Этот свет высветил ему в моем лице фраера, т. е. не уголовника, к тому же интеллигента. Правда, я превосходил моего противника в росте и весе, но в уголовном мире принята аксиома: любой уголовник должен победить любого фраера. К тому же Нуха, как звали его, несмотря на свой юный возраст – 19 лет, был уже восходящей звездой уголовного мира, пусть не всеизраильского, а местного рамльского, и за его спиной уже волочился шлейф «славных дел». Авторитет и слава обязывают и в уголовном мире они обязывают гораздо больше чем в обычном. Подозревая, что наш ночной разговор мог быть услышан сокамерниками, Нуха хотел "смыть позор» и стал «искать» меня. Я, однако, погруженный в себя, о ночном разговоре на другое утро забыл, а Нухины придирки не проникали в мое сознание и я реагировал на них вяло и неагрессивно, но и без требуемого Нухе страха, трепета и самоуничижения. Наконец, еще через день Нухе все таки удалось заставить меня выглянуть из своей скорлупы, но все еще, как бы не совсем проснувшимся. Не слишком соображая что я говорю, я бросил ему «маньяка». Маньяк на израильском сленге, не только уголовном, но и всенародном, понятном каждому израильтянину, означает педераст. Не буду вдаваться в этимологические исследования, почему во всем мире «маньяк» это человек, одержимый какой либо манией, а в Израиле – это педераст, но это так. И я, конечно, знал это, хотя решительно не вкладывал в свои слова этого израильского смысла. Помимо общей моей заторможенности срабатывал на заднем плане российско матерный культурный фон. В русском языке ведь употребляя, скажем «… твою мать», ни говорящий, ни слушающий, решительно не имеют в виду исходного смысла этих слов. Но ивритский матерный сленг гораздо моложе русского и соответствующие слова там далеко еще не успели так отпрепарироваться от их первоначального смысла, чтобы ими можно было пересыпать свою речь в качестве украшения, как петрушкой жаренного поросенка. Был, например, случай, когда в телевизионных дебатах один член парламента обозвал другого маньяком, так весь Израиль шумел по этому поводу целый месяц, а журналистская братия просто на уши становилась изгаляясь и изощряясь в изысканиях, употреблено ли было это слово в общеевропейском или сугубо израильском смысле. В тюрьме же это самое страшное оскорбление. Поэтому Нуха дернулся как от удара, побледнел и сказал мне голосом ровным, но за которым ощущалась могила: «Ты знаешь, что ты мне сказал, и что в тюрьме за такие слова делают?» Я все еще погруженный в себя, не врубаясь в ситуацию, ответил: «А что, ты собираешься со мной драться?» Это вовсе не было с моей стороны вызовом на бой, демонстрацией презрения к противнику и т. п. Я просто ляпал что-то, думая все еще о другом. Но совсем не так воспринимала мои слова камера, которая, оказывается, давно и пристально следила за развитием конфликта. Когда я произнес эти слова, я вдруг услышал за своей спиной негромкий, но дружный и иронический смех, эдакое хе-хе-хе. И когда обернулся, увидел что ирония относится явно не ко мне, а к Нухе. В мою пользу сработало мое неведение и погруженность в себя. Вообще то неведение и заторможенность и в обычной жизни мало способствуют успеху, в тюрьме – тем более и мне в дальнейшем еще ой как много пришлось платить за незнание и непонимание тюремной жизни и психологии ее людей. Но бывает, что именно неведение проносит человека невредимым меж тех опасностей, сквозь которые ни за что бы не продраться ему, знай он о них и рассчитывай свои действия. Моя заторможенность, мое несоображение, чего я верзу и к чему это может привести, воспринимались камерой как холодное бретерство, крутизна высшего класса.