Текст книги "Факультет патологии"
Автор книги: Александр Минчин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 23 страниц)
– Кого это волнует, Саш, ты не представляешь, какая она строгая и что такое получить у нее экзамен!
Я смотрю на нее. Ирку я и вправду не видел в таком состоянии никогда.
– Ир, а что там Маркс, то ли Энгельс говорил кому-то о литературе?
– Не Маркс, а Энгельс – в письме к Фабиах, Кларе (это она так не знает), на, читай, здесь всего полторы странички, я только что взяла. – Я скачу через строку, я это вчера видел – и ничего не помню. Но сейчас уже я плохо соображаю вообще, начинается азарт, как в скачках. Меня знобит от предстоящего – неизвестного, – и я рвусь уже в бой, вперед, сражаться! И не могу ждать или читать.
Выходит Оля Лопаркина, получив пять, и говорит, что эта пятерка ей далась дороже, чем все, вместе взятые, остальные, за три года. А она на красный диплом идет!..
Я недосматриваю книгу и захожу, так как девочки с мольбой смотрят на меня – боятся идти, а она ненавидит ждать следующего: считает, что все должны залетать на ее экзамен. А не прятаться, выжидая. Хотя она не такая страшная и ничего в этом особенного нет. А что этот теоретик Энгельс сказал о литературе?..
– Саша, здравствуй, – раздается.
– Здравствуйте. – В горле неожиданно у меня пересыхает и становится горкло. Только этого не хватало, сейчас, не владеть своим горлом, нагнали нервозности на меня девушки, там, перед дверью.
– Ну, бери билет и начинай готовиться. Хотя тебе, я думаю, волноваться нечего.
Я киваю головой без звука, я даже не соображаю, что говорит она. Беру билет и моментально успокаиваюсь: Гауптман «Перед заходом солнца», «Перед восходом солнца», значение творчества; второй вопрос «Ж.-П. Сартр и французская драматургия»; третий (я даже не знал, что такой есть) «Современная немецкая литература до и послевоенного периода». Я называю вслух ей вопросы и номер билета, одиннадцатый. Девочки обалдело смотрят на меня. Гауптмана никто у нас никогда не читал. Если б я не был у нее на семинаре, тоже не прочитал бы ни за какие богатства, даже за богатства. Я киваю головой, и они, нервно вздохнув, утыкаются панически в свои листы обратно.
Да, билет еще тот попался. Я ведь не знаю, что я буду делать с третьим вопросом, читал по нему немного, в основном учебник, но ей, кажется, и нужен только общий обзор. Я сажусь за отдельный стол и даже не пытаюсь собрать мысли воедино, хоть это бесполезно, я должен уже идти биться, отвечать, только тогда у меня начинает работать и заводится голова – на глазах у слушающего преподавателя.
(Согласен, возможно, это и не лучший метод. Но язык мой – спасение мое.)
– Итак, девочки, кто следующий? Вы уже готовитесь полчаса.
В классе нависает могильная тишина. Я смотрю на них: они как бы вжимаются в свои столы, желая в них раствориться. И это отличницы, цветы нашего курса, самая сильная часть его, маков цвет. Что же тогда мне говорить, думаю я.
– Разрешите мне отвечать, если можно, – говорю я то, о чем думаю.
– Ты даже не хочешь немножко подготовиться, использовать свое время?
– Нет, этого достаточно, я могу отвечать.
– Что ж, я всегда ценила твои знания. Пожалуйста.
Но недовольна она не мной, а тем, что девочки не идут отвечать, – на редкость принципиальная женщина.
Я сажусь к ней за стол, сбоку.
– А также ты даешь девочкам еще минут двадцать подумать и подготовиться. И может, они все-таки пойдут отвечать, решившись, я ведь не такая страшная.
Ни малейшего шороха не нарушило тишину класса.
– Так что скажите ему спасибо. – Она криво усмехается, но академически; они даже не поднимают головы, не зная, как реагировать.
– Пожалуйста, Саша, начинай, – и она поворачивается ко мне, впервые внимательно глядя на меня. И я вдруг понимаю, что я второй, кто сдает ей из всего курса экзамен, в этом году, в эту сессию.
Я начинаю – они, конечно, сразу отрываются от своих листков и слушают про Гауптмана, так как потом (в ее правилах) она может задать любой вопрос в дополнение, для проверки или уточнения. Независимо от ответа; чтобы выяснить, как мы знаем ту эпоху или того писателя.
Я рассказываю о Гауптмане все, что знаю. Многое из того, что читала нам она в своих небольших обзорных лекциях, на семинаре. У меня цепкая память, это помогает часто. Но не в случае с «необходимыми» предметами.
– Что ж, я довольна очень твоим ответом по Гауптману, обычно студенты уделяют ему мало времени, попросту не читая, хотя я считаю, что он значительная фигура в литературе и драматургии XIX века, которая во многом оказала влияние на развитие театра и течений драматургии XX века.
Про себя я глубоко – глубоко и очень глубоко – вздыхаю. О Сартре я рассказываю, обгоняя себя, столько мыслей и впечатлений, тут же соскакиваю на философию экзистенциализма, говорю о его «Словах», их мы не проходили. На половине ответа она меня останавливает и говорит, что этого больше чем достаточно. (Больше чем.) Потом шутит:
– Уверена теперь, что Сартра ты знаешь лучше, чем я. – Я принужденно улыбаюсь, я бы не хотел что-то знать лучше, чем она…
– И как насчет немецкой послевоенной литературы. Только обзорно, поверху, пожалуйста. Не углубляйся и без анализа, а то я с тобой до вечера не окончу.
Я терзаю память, напрягаясь. Вспоминаю, какие фамилии были в учебнике: Бехер, Ленц (его я даже читал – «Урок немецкого языка»), Фиш, а тут еще такие «киты», как Ремарк, Белль, А. Зегерс, Брехт, – и оказывается, очень много, больше, чем я предполагал. Что знаю. Плюс я делаю еще ракурсы в литературу XIX века и начало XX, трогая Маннов, Гете, Фейхтвангера, чтобы показать ей мои «глыбучие» профундированные познания, – что ж, я зря ими наталкивался, – и она опять останавливает меня.
– Хватит, Саша, я довольна. Очень хороший ответ, скажи только, что ты знаешь, конкретно, о брехтовском театре, в чем его новизна, новаторство и почему он был – «театром улиц»? И есть.
Я коротко, сбито отвечаю.
– Довольно, – говорит она. Я останавливаюсь.
– Ну, что ж, вот и все. – Она берется за мою зачетку, а я еще не перевожу дыхание. Девки сияющими глазами и с легкой завистью смотрят на меня.
– Позволь мне только тебя спросить один маленький вопрос, – и тут я не верю своим ушам, – о письме Энгельса: какие три черты он отмечал и считал важнейшими в литературе, которые помогают и должны помочь в обучении мировоззрению и развитии пролетариата.
– Это что, дополнительный вопрос?
– Да. А ты что-то имеешь против, тогда я тебя не буду спрашивать, ты и так заслужил свою…
– Нет, почему, я отвечу. – Я не хочу, чтобы она думала, что я чего-то испугался или не знаю, – дурные принципы вертят мою голову. (И колобродят внутри меня.) И расплачиваюсь за это, тут же. Хотя это была и не моя вина.
Я продолжаю:
– Я просто думал, что дополнительные вопросы задают, когда недостаточно или не хватает основного ответа. И что надо натянуть, дотянуть, чтобы оценку поставить.
– Что ты, твой ответ был более чем исчерпывающий, очень всесторонние знания, большая глубина, объем – но то была все литература, а я хотела еще спросить чуть-чуть из критики, чтобы уж совсем получить удовольствие от твоего ответа. – Она мягко, старается, но это все равно некрасиво – она страшная – улыбается.
– Энгельс в своем письме, касаясь вопроса литературы, на примере романов Бальзака, писал… – и я начинаю рассказывать – память работает уникально – все, что я в нее вложил или бросил, забросив когда-то, она мне выдает обратно, в чистом виде, и я рассказываю ей его письмо от начала до конца.
– Я рада, что ты читал его, – говорит она, – потому что по твоему долгому вступлению я было подумала, что ты этого не сделал. Ты назвал все, и все-таки давай повторим сначала основные три важные черты литературы, поучающие и воспитывающие, – почему ее должны читать. Первое.
Я называю.
– Второе. Я называю.
– И третье.
Я говорю много, вокруг, но не конкретно: у меня крутится, но я не могу точно вспомнить, ведь у меня же не бездонная голова. Должен же и в ней существовать предел. И потом, я студент, а не преподаватель, а она и так уже мой ответ расценила выше студенческого…
– Вот поэтому, Саша, я и попросила тебя перечислить снова, так как ты не помнишь точно, хотя письмо все знаешь и читал. А конкретно – третья черта?
Я опять говорю вокруг, кручусь около, но не рождается: я вообще уже выключился, после Брехта. Я думал, она остановилась.
– Ну, ладно, не буду тебя мучить, ты и так уже отвечаешь мне сорок минут. Эта третья главенствующая черта, на которую указывал Энгельс на примере романов Бальзака – была историзм.
– Я не мог вспомнить, простите.
– Что ты, это не так важно, я твоим ответом вполне довольна.
Она берет ручку в руки и задумывается, как будто что-то взвешивая: неужели ей не достаточно и она хочет что-то еще спросить меня, думаю я.
И вдруг она говорит:
– И все же, если быть объективной, я могу тебе поставить только четыре балла.
По-моему, кто-то из девочек даже привстает из-за стола.
– Если ты не возражаешь, конечно; но четверка эта стоит многих пятерок.
– Почему? – спрашиваю я и уже догадываюсь: за предыдущие экзамены, кроме детской литературы, у меня стоят четверки: исторический материализм, политэкономия, – а в таких случаях они, многие, предпочитают не выделяться, это система.
– Но ты все-таки не знал важнейшей черты литературы – историзма, на которую указывал…
– Я могу ответить вам еще один билет, еще два, все, – перебиваю я ее.
– Я понимаю, что ты сможешь ответить их, ты очень хорошо знаешь литературу плюс редкая начитанность. Но ты же хочешь, чтобы я была по отношению к тебе абсолютно объективна. И не делала никаких послаблений, как слабым студентам, которых за уши тянуть, приходится.
– Естественно, – говорю я. Я понимаю, что это принцип, меня не волнует контур изображения моей отметки.
– Я ценю твои знания, повторяю еще раз. Но ставлю тебе твердую четверку, которая, по моему мнению, соответствует твоему ответу, так как ты не знал…
– И это все, что заслужил я? – Мои глаза смотрят глубоко в ее, до дна.
– Да, – отвечает она. Я встаю.
– Распишитесь, пожалуйста.
Она медлит, потом ставит «хорошо» (4) и расписывается. Я забираю зачетку со стола, произношу спасибо, благодарю за знания, которые она мне дала, говорю, что очень интересно было у нее заниматься, говорю все то, что собирался сказать, и выхожу из кабинета. Стояла страшная тишина.
Ирка слушала в приоткрытую дверь, и все уже знали. Они полуобалдело глядят на меня, и испуг стоит у них в глазах.
– Саш, как же так, – говорит Люба Городуля, – ты же все знал.
– Бывает, – говорю я, быстро спускаюсь вниз и выхожу из института.
Я иду по улице, и обида душит меня. Господи, какая чушь, при чем здесь политика и беллетристика – прекрасная литература. Какое отношение имеют Марксы и Энгельсы к этому? Почему они лезли не в свое дело и брались судить обо всем, даже о том, чего не знали. А мы сейчас – хлебаем то, что заварили они. И насколько же сильно все этим пропитано и пронизано, если даже Храпицкая, ученая-литературовед, плюет на мой ответ по литературе, ей важно, чтобы я письма Энгельса знал. Ну кто сказал, что они имеют какое-то отношение друг к другу, политика и политиканы, недоделанные экономисты, реформисты, идеи которых потом доделывали – кровью – маленькие и плюгавые, широкие и усатые, – и литература и писатели (я имею в виду настоящие писатели, а не писатели). Почему ее нужно обязательно ставить на «службу кому-то», даже ее – брать «на вооружение», и пачкать своими идеологическими и пропагандистскими шарадами. Кто сказал, что политика и литература должны быть перемешаны, оставьте ее в покое, для людей, для желающих, для читателей – получать удовольствие от прекрасного (ну почему вы не лезете в балет?..), удовлетворение от познанного. Почему ассенизаторы ковыряются в г…е, не лезут в нее, и почему от Лениных до Марксов все поперелазили в нее, кому не лень, загадя, запачкав, да еще и изворачивая на свой лад, выворачивая. Как же я научусь литературе? Где же я учусь и чему, на факультете «русской литературы и русского языка» или – политической литературе и экономическо-эпистолярному языку. Кому взбрело в голову, тем и писанному.
И тут я успокаиваюсь: Саша, что с тобой, какая разница, это же жалкий символ, утлый челн – твоя оценка, сдал и ладно, где твои принципы: лишь бы избавиться и хорошо, лишь бы окончить институт – и то для отца. Для его успокоения. Принципы, гордость, собственное мнение, честолюбие – все это чепуха, политика важна и что они говорили, основоположники и теоретики ее. Мать их тяпкой по голове.
Я подхожу к метро, уже немного успокаиваясь, почти успокоившись, и все-таки ковыряю себя: ведь если бы по литературе, а то по тому, что кто-то тявкнул где-то, сказал такой же дуре, как и он сам – если в социализм лезла и социалисткою была, со своими соц. делами. Да будьте вы прокляты, политики и теоретики, – вся ваша мусорная куча.
Потом мне рассказали, что было. Все стояли в шоке, и полчаса к ней не заходил ни один человек, она трижды выходила и просила заходить; пришлось вызывать зам. декана, и Дина Дмитриевна уговаривала их еще полчаса и что со мной, возможно, произошла ошибка или недоразумение, после чего сама присутствовала на экзамене и Храпицкую смягчить все старалась, но та и сама была смущена; и вся группа кое-как сдала, кроме Шурика, он на ее занятиях ни разу не появлялся.
(Ну а убило меня окончательно то, что Светке попался единственный билет, который она знала, – она счастливая, – счастливица отвечала бойко, и Храпицкая ей уже не стала задавать дополнительных вопросов, поставила пять.)
В одиннадцать часов я уже появился домой. Книгу из собр. соч. Энгельса, где было это письмо, я засандалил ногой так об стенку через всю комнату, что она проснулась.
– Сашенька. – Я улыбнулся невольно: какие глаза, – такие глаза!
– А когда ты едешь на экзамен, тебе разве не сегодня надо?
– Я уже сдал, – буркнул я.
– Правда? Иди сюда, обними меня, я всю ночь во сне была без тебя.
Меня это трогает.
– А что ты получил?
– Так как я тупой от природы, то она мне поставила четыре балла.
– Какая разница, ты мне все равно нравишься…
Вот уж кому действительно не было разницы… в отношении ко мне. Я улыбаюсь про себя.
– Я уверена, что ты все знаешь, и даже, как раздеться…
И, уже растворяясь в ней, думаю, кого волнует эта литература и Храпицкая, и что говорили они о литературе, и резкая теплая волна опрокидывает изнутри меня и заполоняет.
Она лежит, уткнувшись мне в подмышку, и шепчет:
– Я тебя поздравляю.
– С чем? – спрашиваю я.
– С окончанием сессии, это же был твой последний экзамен.
– А? – говорю. – Я даже и не заметил, впервые. Это потому, что ты у меня… – И спохватываюсь: – Не даешь насладиться радостью окончания.
– Почему ты никогда не скажешь мне ласкового или нежного?
– Это портит женщину. Да я и не умею это. Дела человеческие, лучше слов человеческих, слова – пустое, эмоции, жесты, поступки – важны.
– Да? – Она внимательно смотрит на меня, приподнимаясь.
– Да! – говорю я. – И ты не заслужила.
– А, – глубокомысленно говорит она и добавляет: – закрой глаза, я попробую.
…И она заслуживает так, что, когда все кончается и она замирает на мне, я нежно шепчу (и ласково):
– Ты божественна.
Но мне кажется, что она не слышит или делает вид, по крайней мере, она не двигается и не дышит.
Потом мы, кажется, спим.
Я просыпаюсь первый, и накрываю грудь ее ладонью, лаская. Мне нравится она.
Итак, впереди у меня лето. Вроде у нормальных людей в нормальных институтах каникулы, но не у нас, в августе нам ехать в лагеря, работать, пионерская педагогическая практика называется, будем учиться, как с детьми обращаться, а то это очень сложно. Несчастная моя голова, она всего этого не потянет. В нее это не влезает. Папа, куда ты загнал меня?
Я смотрю на спящую ее, она устала, вымоталась с этими госэкзаменами (такое за три недели проделать, и диплом еще написать), ей хочется спать.
А что с ней будет? Мне не ясно. А что будет с ней, – я хлопаю себя по одной щеке, – пораз-влекается с тобой, окончит, и до свиданья. И говорю сам себе, ударяя сильно по другой щеке: не неси ты чушь, Саша! Конечно, никого для развлечений она не нашла, кроме тебя, Аполлона.
Мне тошно от своих мыслей, даже мелькнувших на мгновение.
Я бужу ее тихо и говорю шепотом:
– Наташ, я хочу тебя…
– Неужели?! – Она сразу просыпается. – Наконец-таки дождалась… а я думала, не привлекаю…
Я закрываю ее недоговоривший рот своими губами. Мы сливаемся.
И все-таки что же будет? Это не ответ, и от вопроса не уйдешь, никогда. И тут у меня в голове рождается гениальный вопрос: нужна ли мне она? А так как мальчик я от природы общительный и не привык ничего скрывать или таить, то незамедлительно делюсь с ней.
– Наташ, я не знаю, нужна ли ты мне или нет…
Она замирает. Потом почти шутит:
– Я дам тебе время на размышление. И с грустью добавляет:
– Я знала это.
– Дело не в тебе вовсе, ты очень необычная девочка, прекрасная в чем-то, я бы даже сказал – и это первый раз в жизни говорю женщине – красивая, я балдею, когда смотрю на тебя, на твою фигуру, как ты одета, твои ноги, как ты ступаешь, а когда ты раздета, мне кажется, что раскаленные токи впиваются в меня и я не насыщусь тобой никогда. Просто я еще не отгулял, что ли, не успокоился, не отбесился…
– Я, по-моему, не мешаю тебе гулять, делай себе это на здоровье.
– Не перебивай, пожалуйста. Не в этом дело. И я боюсь очень, что (сейчас ты мне нужна, да, я увлечен и так далее, твое тело, кожа, пьянит, дурманит) через неделю или три вдруг мне это станет все равно, безразлично, неинтересно, как со мной бывало уже (хотя все они не стоили тебя, кроме одной), а я не хочу тебя обижать, или делать тебе больно, упаси меня Господи, ты мне слишком дорога и хрупка, как твоя душа, как и твое тело. Ты даже себе не представляешь, не можешь вообразить, что ты значишь сейчас для меня. Но я ненавижу это завтра.
– А ты не боишься, что ты перестанешь интересовать меня? – Она уже улыбается.
– Не-а, – говорю я нахально. Теперь уже поздно.
– Почему, ты мне не объяснишь, мне очень интересна твоя потрясающая самоуверенность – я еще такой не встречала.
– Потому, что женщины глупы, и ты не умное исключение, хотя и редка, ты редкостная, и тем не менее женщина: а чем меньше ими дорожат и хуже относятся, тем больше они привязываются.
– А, вон оно в чем дело, – она обнимает мои бедра, – а я и не понимала. Но меня устраивает такое твое отношение, оно мне нравится.
Удивительная женщина.
– Обидься, хоть раз, – полушучу я.
– Зачем, я себе пообещала на тебя никогда не обижаться. Дала слово.
– Что, такой слабоумный или тупой?
– Нет, ты просто маленький мальчик. И я себе дала слово прощать, как ему.
– Да что вы? – я отрываюсь от нее, улыбаясь.
– Я неправильно сказала, взрослеющий мальчик.
– Ну, спасибо за поправку. Конечно, у тебя на глазах и гру… – я остановился, так как она взглянула на меня. Я оборвался вовремя, с ней мне не хочется пошло шутить.
Даже не сразу соображаю (после ее взгляда), зачем звонит телефон. И бегу в коридор отвечать. Где моя соседка? – опять не вовремя думаю я.
– Сыночек, здравствуй! Ну, как твой последний экзамен?
Как зубная боль в зубе отдается.
– Хорошо, мама. Сейчас ты спросишь, что я получил? Отвечаю – четыре.
– Какой ты у меня умница! – Да, чрезвычайная.
– А почему ж ты не приезжаешь, папа ждет тебя отпраздновать, купил шампанское.
– Но Наташа еще не сдала, у нее через два дня экзамен последний.
– А ты здесь при чем, ты же не должен ей мешать.
– Я ей помогаю… Заниматься.
– А, ну я себе представляю, как ты ей помогаешь. – Она смеется.
– Ну, мать, два очка тебе. Договоримся так: послезавтра вечером встречаемся и празднуем. У нее окончание института к тому же.
– Что-то ты о себе совсем не говоришь, все она и она с уст не сходит. Не тревожный ли это симптом, сыночек, хотя она мне нравится!
– Мать, не будь так дотошна, до послезавтра. – Я вешаю трубку.
Когда я возвращаюсь, она опять спит. Я нежно укрываю ее плечо, опять. Но она не видит.
Я приезжаю ее встречать к институту, когда она сдает выпускающий экзамен: наших все равно нет, все кончили. А ее выпускной курс не волнует меня, да и какая разница.
Я встречаю ее у института!
Я стою у зеркала в вестибюле и думаю, ну чего я такой страшный. Хотя это и не так важно, но могли бы родить другого. Чтобы я не мучился своим пребыванием в нижних слоях атмосферного пространства. А это откуда у меня, такие слова, совсем перезанимался. Тем более по географии в школе у меня была хроническая тройка, и географичка любила меня, как я ее, а она собаку, а та собака…
И вдруг я слышу позади себя:
– Здравствуй, Саша, а я и не знала, что ты в институте что-то делаешь.
Я поворачиваюсь: это она, доцент Храпицкая, в выношенном синем костюме-двойке – василькового цвета, удлиненном ниже колена.
– Здравствуйте, – говорю я. И ни о чем не хочу думать. То кончилось, прошло, исчезло и меня не касается.
– Я хотела с тобой поговорить, спрашивала твой номер у девочек, но мне сказали, что ты сейчас не живешь дома.
– Благодарю вас за внимание, очень тронут. Что-нибудь случилось?
– Нет, что ты, что может в моей жизни случиться: институт, работа, студенты, неоконченная докторская, которая уже должна быть готова…
Меня все это не волнует. Я стою и смотрю на нее безучастно.
– Ты, наверно, обиделся на меня?
– Ну что вы, я еще не ненормальный: с женщиной счеты сводить или на нее обижаться. Я просто думал, что вы редкий представитель педагога, и уважал его в вас, и ваши филигранные познания, а вы оказались простая и слабая, как всякая мирская женщина. И мне сразу стало безразлично и неинтересно, обидно, что я ошибся. Только поймите меня правильно: я не хочу вас обидеть или оскорбить, не дай бог, тем более. Я говорю то, что думаю.
– Я все понимаю. Причина, почему я искала тебя, сказать, что я – не права. Это, возможно, была моя первая ошибка за все время. Ты отвечал очень сильно, на всем курсе в эту сессию не было такого ответа. Одно то слово, конечно, не стоило, чтобы снижать тебе отметку на целый балл. Но я… вдруг испугалась, не знаю, глупость какая-то, что они подумают, что я небеспристрастна к тебе или необъективна, зная, что ты был у меня в семинаре и отвечал на каждом занятии, и я любила твои ответы и как ты работал. И конечно, любому другому я без двух мнений поставила бы высший балл, а тебе… с тобой что-то не то у меня получилось.
Я стоял и, глядя на нее, думал, сколько же ей стоило, этой безошибочной женщине, пересилить себя и сказать мне, никому, все это. И у меня скверная натура – я не спешил отвечать, стоял и наслаждался, взвешивая, что сказать.
Я не торопился. И тогда она сказала:
– Поэтому… если можешь – прости меня. Я прошу у тебя прощения. Сейчас уже поздно, ничего не исправишь: да и не в отметке дело…
Рот мой открылся, как отвалился, и я уже не думал о виде или о своей позе, это было не важно. Что-то горячей волной полоснуло внутри души, редкий раз в жизни я смутился. Абсолютно не зная, что сказать и как сказать, мне было неудобно за себя. Очень.
И вдруг следом я услышал (а потом и увидел тут же) ее:
– Сашенька, я не знала, что ты приедешь! Какой ты умница, я все сдала…
И, уже почти целуя, удачница заметила, что напротив меня стоит она. Моя преподавательница.
– Здравствуйте, – мягко сказала она, еще не понимая, о чем это.
– А, Наташа, здравствуй. Я не знала, что вы вместе… ну, не буду мешать или задерживать, счастливо. – Она повернулась и пошла, своей сухой походкой, василькового застиранного цвета.
– Что это, Сашенька, значит?.. И я сказал:
– Это самый лучший преподаватель, которого я когда-либо встречал, и больше, и лучше уже не встречу, никогда.
Мы обнялись, и я поцеловал ее на глазах у всего (безмолвного и невидящего) института, поздравив с окончанием мук, и – института, с получением ОБРАЗОВАНИЯ.
А потом сказал:
– Идем, я тебе розы буду покупать и охапками бросать под твои стройные ноги.
Ей понравилось это.
Мы идем, я покупаю их, розы, но она держит охапку, не давая бросать. Сначала мы едем ко мне, и переодеваюсь я. Она сидит за столом счастливая и немного отрешенная.
– Наташ, – говорю я, надевая чистую рубашку лимонного с светлым чаем цвета. – Ты имеешь хотя бы пол-идеи, куда девать твои бутылки с тремя корзинами, которые надо отдать. Наверно.
– Не-а, – говорит она счастливо, передразнивая меня. Я всегда говорю «не-а».
– Однако я обещал папе как-нибудь съехать отсюда. А оставлять их соседям или соседу, мне не хочется: слишком дешево и мелкая благодарность. Ему – от меня. Надо что-нибудь подороже и покрупнее.
И тут она улыбается:
– А давай отдадим твоему папе, он же любит шампанское. И вино тоже.
– Только он пьет два раза в год, на свой день рождения и на праздник какой-нибудь. Сосчитай, сколько ему это лет пить придется?
Она даже не улыбается. И грустно говорит, будто предыдущая тема исчерпана:
– Ты, правда, должен уезжать «отсюда»? Мне эта комната так нравится, с ней столько связано, она моя любимая. – Хотя комната страшная.
– Я не «должен» уезжать отсюда, но ты же не собираешься оставаться в Москве на все лето.
И мы впервые долго смотрим друг другу в глаза. Она ничего не говорит. А я не спрашиваю – не хочу, ненавижу, не желаю, она умная девочка, не мне ее подталкивать, сама разберется.
– А ты хотел бы? – Глаза ее пронзительно впиваются в мои, и опять эти искры зажигаются и мечутся.
Я никогда ни о чем не прошу. Поэтому:
– Вопрос, достойный Нобелевской премии, – отвечаю я.
И добавляю, сам для себя: за одну постановку вопроса.
Потом мы едем к ней, и она переодевается. А перед этим я стаскиваю три корзины вниз и кладу их в такси.
Мы доезжаем до ее общежития, и тут я говорю невероятное:
– Не спеши, мне приятно подождать тебя. Она уходит растерянно и впервые оборачивается, ей непривычно, – она не знает еще меня.
Я протягиваю таксисту трешку и даю двойной счетчик среди бела дня.
– А с бутылками что, мастер? – говорит он мне и нравится.
– Ах, да, я и забыл совсем.
– С такой девушкой… – шутит он.
Я даю ему еще деньги, называю адрес, чтобы он отвез, – я знаю, мама всегда к вечеру дома, – и прошу, чтобы он сказал, что «это девочка Наташа свои коробочки вперед высылает. И скоро приедет сама».
Он улыбается и трогает, я почему-то не знаю, но верю, что он довезет.
– Эй, возьми себе, – кричу я и добавляю в никуда тихо: – пару бутылок! – в пустую тишь и тихую пустошь, но его уже нет. Это и естественно.
Она появляется через пятнадцать минут, и я целую вдруг ее на глазах у всего общежития. Мне положить на всех, и я не могу оторваться. Она, как всегда, изящна и утонченна, и опять в другом, новом одеянии, никогда не надела ко мне одного и того же. А что это за признак?
Мы переходим через мост, спускаясь на набережную.
Мама накрывает вкуснющий стол, а папа целует Наташу в две щеки, найдя причину – окончание института. Сразу все садятся за стол, так как хочется кушать и ждали нас.
Папа начинает:
– Наташа, а что это за корзины с бутылками? Принес мужчина и не захотел ничего брать.
Она смотрит на меня: она даже не спросила, где они, когда вышла, переодевшись. Мне"это нравится.
– Когда у вас день рождения? – спрашивает она.
– Седьмого января будет, – говорит папа.
– Это вам к этому дню. Меня, к сожалению, здесь не будет.
Я вздрагиваю, хотя все знаю я, чего я вздрагиваю?
– Я очень тронут, Наташа, весьма приятна такая предупредительность, – но это очень доро…
– Папа, успокойся, – возвращаюсь в реальность я. – Не это важно.
– Ну, хорошо, спасибо большое, Наташа, это королевский подарок, мне его десять лет пить, и то не кончится. И я, надеюсь, имею повод поцеловать вас еще раз по этому случаю. – Она сама целует его в щеку и почему-то задерживается чуть дольше обычного. Или положенного. (А кто знает, сколько положено?) Я не знаю, что ей показалось, или почудилось, или ей подумалось. То ли потому, что это мой папа, то ли показалось, что ее.
Шампанское разлито, и встает наш папа:
– Ну, прежде всего, вне сомнения, я хочу выпить за Наташу, Наташеньку, позвольте так сказать, и ее поздравить с успешным окончанием института и получением образования. А мне – еще два года мучиться!
Когда он смотрит на меня, мы все смеемся.
– Большое спасибо, – говорит она. Мы пьем. Потом они едят, а я наливаю опять.
– Мам, скажи что-нибудь.
– Сыночек, я рада, что у тебя сдана сессия и закончились экзамены, хотя для тебя, я знаю, это не важно и незначительно.
– Педагог! – вставляет отец.
– Мне очень нравится Наташа, она очень необыкновенная девочка и необычайно изящная, я не знаю, как сложатся ваши отношения, но в любом случае я буду рада, если будет рада она, я желаю ей счастья, она заслужила его. – Я пью до дна, они, кажется, обнимаются.
И наливаю снова.
– Наташ, скажи что-нибудь, – говорю я. Она встает, и наступает тишина.
– Саша, – говорит она, – я люблю тебя. Мы наклоняемся и целуемся. (Прямо на глазах у родителей.)
Потом наступает как бы разрядка. И папа просит, мягко, столько не пить меня, а если и пить, то закусывать. Он педагог, воспитывает все время. Я киваю, но мне хочется этого: напиться, упить свое тело и выключить сознание, чтобы не было его, лета, конца института, ее июля – и она уезжала.
(Но я дурной и «сильный», я не скажу этого никогда.)
Я не ем даже маминого любимого салата – разлукой закушу, думаю я, – но мама не обращает, впервые, внимания на меня и говорит с Наташей. Хорошее название: «вторая потерянная Наташа». Для чего-нибудь.
– А где же ваше кольцо, Наташа, – шутит папа, – или мой чеченец-джигит не разрешает вам его надевать?
– Зачем, я вроде как опять, невенчанная. – И она улыбается никому, чему-то про себя.
И тут мой папа, по-моему, подает эту идею:
– Саша, а почему б тебе не поехать на море и не взять с собой Наташу. А то возишь всегда б… – он прерывается, это его коронная шутка, и поправляется: – черт-те кого. Хоть бы раз поехал с хорошей девочкой, с нормальной, как Наташа. Но скажи, другое дело, нормальная с тобой не поедет.
– Я не знаю, – отвечает она моему папе, не глядя на меня, – я… уже оформила, оформлена… в общем, это зависит от посольства.
Я вздрагиваю от этого слова, как ушибленный.
– Вот-вот, что я говорил, – не понимает папа, – нормальная с тобой не поедет…
Все смеются, кроме меня и Наташи. Остается только двое: мама и папа. Значит, смеются они. Но после того, как она все сказала, они совсем по-другому относятся к ней, сразу же что-то уважительное появилось, как почтение, – такое, чего раньше не было. Их потрясла, может, ее смелость, они все-таки люди старого уклада.
Она больше чем смела, думаю я, и я ценю ее за это.
– Ну, это вам решать, молодые, а я бы даже дал Саше вместо трех обычных рублей в день на питание, пять! – но это с учетом вас, Наташа.