Текст книги "Факультет патологии"
Автор книги: Александр Минчин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 23 страниц)
Ирка догнала меня и повисла.
– Ну, Санечка, с тебя десять пачек «Овулена», ты думаешь, я зря старалась, да? Но какая сука, как тебе это нравится, ты ей будешь мумиё доставать, которого по всему Советскому Союзу днем с огнем не сыщешь, а она тебе зачет поганый, который и доставать не надо, поставить не может. Еще торгуется!..
– Она не плохая баба, просто у нее свои правила и понятия о приличиях. Не могла же она тебе на шею повиснуть и сказать: ох, спасибо, на тебе, что тебе надо.
Ирка еще кипятилась. Но переигрывая.
– Ладно, Ир, успокойся, – сказал я.
– А ты ей правда сможешь достать мумиё?
– Конечно, раз обещал, это же не шутки со здоровьем, у нее мать больна.
Ирка смотрит на меня с благородством. И вдруг говорит:
– Я всегда была в тебя влюблена. Но необыкновенно, по-своему, особо, – и она загадочно улыбнулась.
Мне показалось, она взрослеет…
Когда я примчался домой, мама сказала, что звонила Наталья и просила позвонить. Я тут же позвонил ей.
– Наталья! – закричал я. – Я сдал зачет по-английскому, ура-а! Спасибо!
– Санечка, я тебя хочу увидеть…
Мы встретились через полчаса в заснеженных Лужниках. Я примчался туда на такси, она уже была там.
– Саня, милый, я тебя поздравляю с днем рождения и желаю много-много счастья. И чтобы тебе встретилась девочка не такая, как я, и…
Она очень быстро прижалась к моей щеке поцелуем, как будто боялась, что я отшатнусь, и так долго, молча стояла.
(А я не знал, мешает ей мое кашне или нет, и от этого переживал и чувствовал себя неудобно.)
– А это тебе, только не говори ничего, не надо. – Она протянула мне пакет.
– Можно раскрыть? – спросил я.
Я раскрыл, там была моя любимая зажигалка «Ronson» – трубочка и блок сигарет «Мальборо». Зажигалка была очень дорогая, с белой звездой на черном боку, и делалась для дип. посольств по специальному заказу.
– Наталья, спасибо тебе пребольшое, – и я поцеловал ее руку, у запястья.
– И еще, Саня, я тебя поздравляю с зачетом по-английскому, и это тебе награда. – Она протянула набор, я раскрыл: две ручки «Parker».
– Ну что ты, Наталья, это я должен тебе делать подарки за английский, носить на руках и молиться.
– Я пошутила, Саня, это тоже ко дню твоего рождения.
– Спасибо, очень большое, ты прямо задарила меня.
– Ты заслужил…
А потом мы поехали в наше любимое кафе на Таганке, которое мы когда-то посещали, и все было, как в старые времена… когда мы встречались… и даже кусочек шоколада в бокале шампанского.
А потом мы, забыв все наши условия дружбы и обязательства, поехали в то место, от которого у меня были ключи, – дача друзей называется, – позабыв все на этом черно-белом свете (потому что он все-таки черно-белый, этот свет, а не белый), и неистово долго принадлежали друг другу, мучительно кусая губы, целовавшие другие, до безумия, и она была прекрасна в этих муках, стонах и криках, в этой боли отдавания.
А когда я вернулся домой, все уже спали, и родители оставили мне подарки на столе в кухне. Легли спать, так и не дождавшись меня.
Первый экзамен – литература народов СССР, его принимает хорошая женщина Вера Кузьминична Шабарина. Меня она, слава богу, знает, видела. К нему мне даже не надо готовиться, всех этих национальных поэтов и писателей, звезд окраин, я знаю и почему-то много читал. И поэзию таких поэтов, как Кулиев, Кугультинов, Раиса Ахматова, Р. Гамзатов, А. Кешоков, и прозу В. Быкова, Ч. Айтматова, М. Слуцкиса. Первых я читал, может, потому, что жил на Кавказе и каких-то из них папа лечил, и они знали меня, целовали и дарили сборники. Вторых читал потому, что у них действительно появлялись хорошие произведения, и та женщина, у которой была большая библиотека, Анна Ивановна, когда-то спасшая меня, моя вторая мама, просвещала меня.
У Василия Быкова была бесподобная вещь (в «Новом мире», отдельной книгой так и не вышла) – «Мертвым не больно», она потрясла. У Слуцкиса я любил стиль, и язык, и сюжет «Жажды», – пожалуй, единственный современный роман, который был написан о современности в Советском Союзе за долгое последнее время. (Не считая Трифонова, который пробивался со своими «современными повестями», но у него герои из старого были, старым побирались, памятью жили.) А у Айтматова мне очень нравился «Белый пароход» и этот мальчик, который поплывет, как рыба, и было жалко его, и мучило, что не можешь помочь, болело и трогало: я ведь тоже среди кавказцев вырос.
Около двери я не стал стоять. Я никогда не люблю ждать, это убивает меня, и потому всегда захожу первый; в этом что-то есть такое, какой-то привкус, как будто под поезд бросаешься, нужно только решиться. Сразу, эх, и пошла!
В фаталисты все играть хочется.
Вера Кузьминична улыбнулась, увидя меня.
– Бери билет, Саша. Пожалуйста.
Она была очень, очень воспитанна и на мягкость добра. Это редкость среди наших преподавателей.
– Если вы не против, я не буду брать билет, – говорю я, – а буду отвечать сразу по всему экзамену. Можно так, Вера Кузьминична?
– Конечно, – сказала она.
Девки (первая пятерка), которые вошли со мной, только ахнули. Взяли билеты и сразу сели готовиться. Они читали, конечно, но не все, у них времени не хватало, так как изучали черт-те что, то есть все, что надо, иными словами, обязательную программу, которую я уже проклинал выше, порицал и которая была абсолютно не нужна. Я же изучал выборочно, то, что нравилось мне.
В коридор тут же понеслось, что я сошел с ума и не тяну билет, а буду отвечать по всему экзамену.
Ирка заглянула в дверь и покрутила пальцем у виска. Я улыбнулся.
Собственно, отвечать нужно было только по биографиям авторов, их произведениям и героям их творений. Никаких параллелей и ни с кем проводить было не надо, так как до 50-х годов национальная литература вообще как таковая не существовала, и Кавказ, и прочие окраины описывали от Пушкина до Пастернака не национальные ребята. О группах и течениях говорить тоже было не надо. (Все течения разбомбили еще в 20-х годах.)
Поэтому экзамен мне представлялся абсолютно не экзаменом, а удовольствием: говорить о том, что читал я. Через сорок минут я вышел и получил оценку в 5 баллов.
Девки нашей группы пообалдели, так как они знали, что я разговорчивый, но знаний моих, тем более по такому предмету – литература народов СССР, которую никто не читает никогда (там ведь чуши тоже полно, ее ведь взращивают искусственно, – я вам лучших назвал), не знали. Теперь они все повисли на мне, чтобы я коротко рассказал сюжеты вещей и в чем там дело.
Пришлось рассказывать.
Потом была философия. Философию я сдавал по шпаргалке, которые наши девоньки имеют в полном комплекте, каждая. Захожу, как всегда, первый, это у меня пункт такой, ни слова не зная. Беру билет, и одна из девочек ловко перебрасывает мне свернутую трубочку с развернуто-тезисным ответом. Мне только зацепку нужно, костяк, идею, всего лишь пару предложений, а там я уж раскручу так, будто…
Преподаватель удовлетворена моим ответом, она не принципиальная дура и не лезет в дебри философии, понимая, что нам нужны только начальные знания. А в школе философия одна – учебная программа министерства среднего образования. Например: нужно, чтобы Толстой был «зеркалом русской революции», так мать его за ногу вывернем, а он будет. Это ж нужно такую «херню» сморозить. Потом написать, а потом еще и каждый год преподавать. Один дурь сказал, и все повторяют.
Нужно, чтобы Колян Чернышевский от своих возвышенных идеальных фантазий и мечт о новом человеке (или – новом в человеке) стал вдруг народовольцем-добровольцем революционного типа (или толка), – камня на камне не оставим, но будет. А то, что его жена Ольга-Оленька Сократовна не то что под первого встречного, а даже не встречающегося, а зазываемого ложилась (и не то что ее просить надо было, сама напрашивалась), а уж под каждого Коленькиного друга, так это как правило, как обязательно. А в это время Коленька, сидя в тюрьме, в одиночной камере, неуспешно боролся с податливой плотью и, не побеждая (не справляясь), мягко тихо онанировал, – это все ничего. А он-то ее прообраз в новом человеке описывал. А все, оказывается, было старое. Но революционером – сделали.
И кого волнует твоя философия. Так надо, отечеству, родине. Кто-то должен быть примером для неразумных – для подражания…
Преподаватель по философии хвалит мою подготовку к экзамену, ей понравился мой ответ, правда, были кое-какие неточности (я думаю), но она уверенно ставит мне 4 балла. Если я не возражаю. Я сдурел еще не совсем и ни в коем случае этого не делаю – не возражаю.
Современный русский язык принимает зам. декана Дина Дмитриевна, моя спасительница и телохранительница, я ей всегда говорю, успокаивая, что она не зря держит меня в институте, не выгоняя: я когда-нибудь напишу книгу или повесть о нашем факультете и посвящу ее ей, с благодарностью и признательностью.
А она всегда говорила:
– Горе ты мое, окончи уж институт этот наконец и не трогай ты преподавателей, они же дергаются от одного твоего имени и скопом ко мне бегают, если раньше по одному ходили. И никаких писаний мне от тебя не надо. Получи диплом и скройся с глаз моих уставших.
Но обещание свое я до сих пор помню и когда-нибудь обязательно выполню: напишу книгу о нашем институте, он заслуживает этого, прекрасное было заведеньице, и посвящу ей.
К ее экзамену я готовлюсь тщательно, мне не хочется, чтобы она делала мне поблажки или думала, что я пользуюсь ее добрым отношением. А тут еще у меня целых четыре дня до ее экзамена, это же роскошь для студента. И я попросту выучиваю почти наизусть всю книгу по русскому языку до конца, которую она написала.
На экзамен я захожу первый, она улыбается.
– Александр, только если я что-то тебе не так скажу, ты, пожалуйста, не разбирайся со мной, как с ректором. – И тихо говорит: – Не посылай… Не будешь, ладно?
Я смеюсь:
– Нет, что вы, Дина Дмитриевна, у меня язык не повернется.
– И на том спасибо. Тогда бери билет.
Я тяну, попадается не трудный, и я, не готовясь, иду отвечать.
Она, конечно, мне помогает, направляет, подсказывает, иначе я бы точно запутался. Русский язык – это не чтение и писание, как вам кажется, это наука, и не такая легкая. О том, что я ее не совсем усвоил, вы можете судить, вероятно, по написанному мною… Я бы сказал, очень сложная, с тысячами правил, сотнями исключений, десятками конструкций, видами, родами, классами, лицами, типами, частями, подклассами, наклонениями, сортами. И все это надо знать, и не просто знать, а чтобы от зубов отскакивало, и уметь пользоваться. А на следующих курсах разделы современного русского языка пойдут еще сложнее, будет фонетика, сказуемое, глагол, морфология, синтаксис сложного предложения, – это же задолбаться можно будет от всего этого, старшие курсы уже вопят, что не справиться, такая сложность и объем русского языка, – самый сложный язык мира.
У Дины же сейчас просто или только синтаксис, хотя это тоже не очень просто и не только, и она гоняет меня по нему достаточно, потом говорит, что хоть и с небольшой натяжкой, но ставит мне твердую четверку. Я от нее другого и не ожидал (ей-то со мной делить нечего), хотя и согласен был перед экзаменом на любую оценку, лишь бы снова не сдавать и не готовиться.
И уже когда я встаю, она мне говорит с легким удивлением:
– Слушай, поразительная вещь: ты многие ответы на вопросы давал прямо теми словами, которыми писала я.
– Так голова же, – говорю я. И показываю пальцем на голову.
– И какая! Она смеется.
Потом я сдаю экзамен, который я даже не понял, как назывался.
И в заключение «увеселительного» вояжа приближался самый страшный экзамен года – русская литература XIX века, который принимала доцент Ермилова.
Я сидел в читалке дни и ночи и писал, писал, писал работу, которая была у меня для ответа.
Я пишу по «Игроку» Достоевского. Я люблю его «Игрока». Это единственная резвая вещь у него, которая динамично написана (исходя вообще из манеры-стиля Достоевского), очень быстро раскручивается по действию, и в ней не такой тягомотный и вязкий язык у него. Как обычно.
И она, Ермилова, тоже без ума от Достоевского, хотя она вообще, по-моему, без ума; считает гением мира и литературы всего времени, хотя, на мой взгляд, были таланты и покрупнее и посильнее, например… Впрочем, сейчас некогда приводить примеры, я пишу.
О Ермиловой, с которой мне предстояло столкнуться, ходили разные слухи.
Она загнала в гроб двух своих мужей, – а ведь такая тихая, вся гимназическая была в своих платьицах (с белой каемочкой) (или обводочкой) – представлялась.
Первый ее муж был академик Покровский, царство ему небесное, второй – предтеча и голова, генеральный секретарь писпартии советского литературоведения – профессор Ермилов, ему тоже царство покойное (на покойников нельзя обижаться), – она и его пережила. За него она вышла замуж очень молодой, говорят, с ним и свихнулась вроде; по крайней мере, при нем она начала заниматься Достоевским и искать что-то в болезненных глубинах его творчества. Сам Ермилов написал предисловия к полным собраниям сочинений таких китов, как Чехов, Достоевский, Герцен, что значило очень много. Потом написал две отдельные большие книги «Достоевский» и «Творчество Чехова», а также десятки и сотни всяких литературоведческих работ, статей, заметок. Он был типичный апологет совдеповского соцреализма и иногда пёр (писал) такую чушь, что уши вяли. Но ничего не поделаешь: официальная наука – всегда такая, особенно литература – воспитатель масс.
А, написав все это, умер, так и не дожив до старости. Говорили, она довела, – серьезно.
Сама же Ермилова занималась только Достоевским и была полная шизофреничка, и почему ее, больную, держали в институте, было непонятно. Хотя чуть-чуть понятно: она как-то на занятиях сказала, что после смерти «моего второго мужа» (так и сказала) отдала в дар институту, по дар и-л а, три грузовика книг, всю его библиотеку. И гордилась этим (вот чокнутая! – подумал я). Этим, наверно, и объяснялось плюс то, что она – вдова известного советского литературоведа, который ничем себя не опозорил и не опачкал, и всегда был на службе у класса и никого не подвел.
В свое время Ермилова прославилась тем, что у нынешнего пятого курса, когда они сдавали ей экзамен, как мы сейчас, вытворила интересную штуку, которую долго потом не могли понять. Выгнала всех из аудитории, где принимала, заперла на стул дверь, залезла под стол с билетами и кричала «ку-ка-ре-ку!». Ни то что-то вроде этого, и три часа ее не могли оттуда вытащить. А потом спокойно вышла и принимала экзамен, как будто ничего не случилось. Не дав его принимать даже зав. кафедрой, который срочно появился, вызванный, и предложил это сделать за нее. Так что Окулина Афанасьевна была немного больна, чтобы не сказать, что не здорова, и с ней мне предстояло скрестить шпаги, то есть сдавать экзамен. И я предчувствовал, что это будет за экзамен.
По «Игроку» работ и правда никаких не было, ни одной, никто не писал, и мне приходилось брать все из своего ума, который находился у меня в голове. Я выложился весь, давно так не старался.
Наступил день ее экзамена. Мы все приехали в восемь утра. Хотя экзамен начинался через час, позже. Однако и через этот час, и следующее время, равное первому, ее не было. Ей звонили несколько раз, после чего она появилась и сказала, что вообще забыла о нем (об экзамене). Это было неплохое начало.
Трепещущей группкой мы зашли в класс и сели по местам.
У нее была странная манера приема экзамена: она запускала всех сразу. Раздавала (когда хотела) или давала тянуть билеты, каждый садился со своей написанной работой перед ее глазами и должен был не готовиться (она считала, что все должно быть готово дома), а обдумывать свой ответ, но без ручки и бумаги, только ненормальная могла придумать такое, и в это же время слушать ответы других и, если нужно, поправлять. Плюс она могла задавать любые вопросы по всей теме, материалу, и по обязательному одному, в дополнение к твоей работе и билету.
Атмосфера в кабинете была накаленная. Она усадила нас тесно в два ряда: «чтобы я могла всё видеть и вас всех». Сама же села верхом на стол и заболтала ногами, что было дико, смущающе и непонятно.
Поглядела на нас еще не выспавшимися глазами (ведь всем было понятно, что она проспала, – интересно, что она по ночам делает?) и сказала:
– Дорогие мои, голубчики, чтобы вам было легче: поднимите руку, кто хочет отвечать, и начинайте, а когда закончите, можете уходить, а если не хотите, можете остаться послушать, как отвечают ваши товарищи. Договорились? – Тишина была ей ответом. – Значит, так и сделаем, – сказала она. Такой мягкий елейный голос, и хрипотца немножко. – Ну, кто первый?
Я, пожалуй, первый и последний раз в своей жизни не полез вперед, а решил отвечать третьим или четвертым (так как долго, надолго, меня бы все равно не хватило в такой обстановке), чтобы посмотреть, как она принимает, что спрашивает, и вообще понять ее систему. Хотя у шизофреников это невозможно. Они бессистемны. У них нет систем, у них в бессистемности система.
Все затряслись, как от озноба, руку тем более никто не поднимал.
– Ну что ж вы боитесь, голубчики, неужели я такая страшная? Давайте начинайте. Или мне вас по списку выкликать, – совсем никуда не годится, вы же взрослые люди уже.
Первой начала Таня Колпачкова, наша отличница, стройная (не могу не отметить) сообразительная девочка, не зубрила. Она ей сразу поставила пять, не задав ни одного вопроса. Все вздохнули с облегчением.
Потом еще очень легко разбросала несколько пятерок отвечающим, не задумываясь, не мучая их и не задавая почти вопросов.
– Вы можете уходить, кто ответил, если хотите, – сказала она, болтая ногами со стола.
Но никто не хотел уходить, все ждали.
– Ну что ж, – сказала она, – мы послушали уже восемь ответов девочек, – (все пятерки), – хотелось бы послушать и противоположный пол, что нам он скажет, – и она посмотрела на меня.
– Я, что ли, вы имеете в виду меня? – У меня почему-то пересохло в горле, я, наверно, долго ждал начала, – ненавижу ждать.
– Если вы хотите, голубчик, то, пожалуйста.
Значит, хотел я. Я встал.
– Как называется ваша работа, которую вы приготовили? – Нога ее болтнула.
– У меня работа по «Игроку» Достоевского.
– Что ж, это прекрасно, я люблю Достоевского.
Это был мой единственный плюс, который оказался большим минусом.
– Начинайте, я вас слушаю, я вся внимание. Я едва раскрыл рот, как она перебила:
– Нет, с вами я хочу по-другому, сначала я хочу, чтобы вы мне ответили на вопрос по билету, я уверена, вы его знаете, а потом работу, которую вы приготовили дома.
Группа вся зашепталась.
Я взял билет и прочитал название:
– «Стихотворения в прозе» И. Тургенева.
Я их любил, они мне очень нравились, считал, что это почти лучшее из его творчества, не считая «Вешние воды», «Первая любовь» и «Ася». Так как те вещи, в которых он лез в политику, в которой ничего не понимал, от «Отцов и детей» до «Нови» и «Дыма», – я не любил и не терпел. Поэтому я был рад, что попалось мое любимое.
Я отвечал. Когда кончил, девочки восхищенно смотрели на меня. Многое я читал отрывками наизусть. Мне нравилось «Памяти Вревской», «Нищий», «Камень» и…
– Не так плохо, как я ожидала, – кисло сказала она.
– А почему должно быть плохо? – спросил я.
– Как? Что? Я разве что-то вслух сказала? Это я про себя, вам показалось, голубчик.
Вся группа удивленно переглянулась. Я втайне надеялся, что под стол она не полезет.
– Тогда давайте послушаем вашу работу по «Игроку», Федора Михайловича Достоевского, быть может, она будет хуже.
Убивала постановка вопроса, она не скрывала ничего, но я ожидал от нее и большего.
Мой голос начал читать первую часть, я построил ее так, что вначале – разбор и анализ героев, действий сюжета, а во второй – выводы, мысли, философия, решение.
В течение получаса была тишина, и, когда я окончил первую часть, Ирка мне показала два больших пальца, и не просто поднимала, – а подбрасывала вверх. Я и сам видел, что всем интересно и все слушают без звука, им нравилось. А во иторой части все и началось.
– Голубчик, – и ее нога болтнулась, – очень уж долго, сократите до возможного, я и так вам много времени отвела.
Я начал отвечать, она стала перебивать меня. Я начал снова, она перебивала снова.
Она не давала мне объяснять, заставляла перескакивать с места на место (без связи с одного на другое), лезла со своими мнениями, советами, не слушая до конца, путала и всячески мешала.
– Послушайте, Окулина Афанасьевна, – сказал я, – либо вы мне дадите отвечать нормально до конца, либо я вам отдам мою работу, и тогда вы отвечайте по ней, она называется «Игрок», Достоевского. Вы же мне слово сказать не даете, мешая.
– Я всю мою жизнь изучала творчество Федора Михайловича Достоевского и тоже разбираюсь в его романах, и имею право указывать вам на ваши ошибки!
Вот так новость. А я и не знал, что у меня есть ошибки.
– Я ценю ваши знания, но не нужно перебивать, пожалуйста, вы не даете сосредоточиться, а потом придумываете, что у меня ошибки, даже не слушая ответа, а только свое бубня.
Она правда что-то бубнила все время, пережевывая.
– Да как вы позволяете себе, голубчик, со мной так разговаривать, – ее ножка заболталась опять, – кто вам дал такое право?
– Я себе ничего не позволял, дайте мне только отвечать! – Я уже стал заводиться.
– В таком случае я вообще отказываюсь принимать экзамен, как у неподготовившегося, и вы можете уходить. Уходите, я вас больше слушать не хочу.
Группа вся ахнула.
– В таком случае, – сказал я, – уважаемая Окулина Афанасьевна, я сейчас иду в деканат и потребую собрать комиссию из декана, заведующего кафедрой и представителя ректората по научной части, и буду отвечать комиссии, чтобы она оценила мои знания.
Все понимали, на что я шел, и от этого в комнате-аудитории воцарилась мертвящая тишина.
На меня смотрели, как на самоубийцу, которому уже никогда не сдать этого экзамена.
Она замерла и перестала болтать своими противными ножками.
– Хорошо, голубчик, продолжайте, – и опять затихла как ни в чем не бывало. Но продолжать уже не хотелось, и концовка прозвучала скомканно, смазанно, я все время ждал, что она начнет опять перебивать, и спешил досказать до конца. Я остановился, окончив.
– Хотя я и недовольна вашим ответом, но тем не менее должна сказать, что работа не очень плохая, удовлетворительная, – я ожидала от вас большего.
Она смотрела чистыми и ясными глазами на меня.
– Если вам не трудно, Окулина Афанасьевна, скажите, какие ошибки у меня были и в чем она – удовлетворительна, пожалуйста, – вежливо попросил я.
– Но это не важно, голубчик, я уж и не помню. Позвольте мне только задать вам несколько вопросов, – перескочила она.
– Сколько? – спросил я.
– Сколько захочу, – она заболтала ножками нетерпеливо, – а почему вы спрашиваете?
– Я устал от ответа вам и напряжения, которое вы нагнетаете, потому хотел бы знать, как долго это будет продолжаться. И еще: ведь это ваше золотое правило – один вопрос.
– А вам будет два, вы же необыкновенный студент, который знает Достоевского лучше меня!
Я не стал ей ничего объяснять (что мне и даром не нужно знать Достоевского лучше нее). Не отвечать, не объяснять, что она ведет себя не как преподаватель по отношению к студенту, неэтично, – да она бы и не поняла, или сделала вид, что дура!
– Хорошо, – сказал я.
Она быстро заковырялась у себя в мозгу.
– Ответьте мне, пожалуйста, что вы знаете о мировоззрении писателя Чехова во второй половине его творчества, когда им были написаны пьесы «Три сестры», «Вишневый сад», «Дядя Ваня»?
Это был трудный вопрос, но когда-то я пытался поступать в театральный и много читал пьес, и всяким околотеатральным наталкивался. Однако это не помогло определить его мировоззрение, и я больше говорил о пьесах и драматургии Чехова.
Она удовлетворительно кивала головой и, по-моему, вообще забыла свой вопрос. То ли его значение.
– Это не плохо. Мне даже понравилось. А теперь расскажите мне о творчестве А.А. Панаева.
– Обо всем?
– Конечно, а что тут такого.
Вся группа смотрела на нее, как на тронувшуюся или начинавшую к этому приближаться. Панаева мы вообще почти не проходили, он был в одном билете, и то как часть кого-то или чего-то… но, на мое счастье, я прочитал весь его однотомник, единственно изданный при советском времени, в читалке, только потому, что мне нравилась его фамилия. И как она звучала. Я читал его еще вместе с такими малопопулярными фамилиями, но которые, считал я, должен знать, как: Григорович, Данилевский, Успенский Глеб, Гиляровский, – они были все абсолютно разные, но в уме почему-то складывались в один ряд второго эшелона. Мне это сложно объяснить, что у меня в голове происходит и как складывается, вам, так как в голове моей нелегкое творится и голова это – понятие сложное. И у вас наверняка не так… складывается.
Она была удивлена, и ответ ей мой даже пришелся по нутру.
Однако задала мне еще три вопроса. Все уже измучились в ожидании, а я все отвечал и отвечал, стоя.
Наконец устала и она.
– И все-таки я вам не могу поставить хорошей оценки, вы не все знаете.
«Что-о-о…» – пронеслось по группе.
– Вы, например, не знаете Некрасова…
– Вы даже не спрашивали о нем.
– А я и так знаю: вы тогда, когда выбирали темы для экзамена, не захотели по нему писать, а я вам предлагала.
Это было неслыханно.
– Вы хотите, чтобы я ответил вам Некрасова?
– Конечно, если вы хотите хорошую оценку. Я рассказал ей всего Некрасова. Даже то, что мы не проходили по курсу, его любовную лирику, которая, на мой взгляд, была самой лучшей у него. Ведь не эта же агитка «Кому на Руси жить хорошо», – никому не хорошо.
Но ей лирик было не надо, и она возвращала меня все время на две его столбовые вещи – «Кому на Руси жить хорошо?» и «Мороз – Красный нос», думала добить этим, то ли поймать, и рассыпала кучи вопросов по этим двум произведениям. Хотя сама, наверное, знала, не могла не знать, если у нее муж второй покойный не совсем дурак был – парадокс Некрасова: что Некрасов, фанатически ненавидящий крестьян, всю свою жизнь лизал жопу помещикам и мечтал сам таким стать, но – писал всю жизнь о крестьянах; это какая-то патология была, как нелюбимую в постель класть, но раз другая не дает, а надо, – хочется. Не говоря уже о том, что это был за человек: картежник, загулыцик, балдевший от цыган, в вечных долгах, как в шелках, и непогашенных рассрочках-векселях, – гулял на пару с соблазненной им Анастасией Панаевой. Сначала поселившийся в панаевском доме на одной половине, потом объявивший писателю, что живет с его женой (вернее, ее заставил это сделать), а потом и вообще вместе с ней его из дома выживший. Да еще и подстроив так, что заставил Панаева дать ей развод, и дом-поместье отписать на нее, а сам впоследствии, позже, переписал его на себя, прикарманил таким образом, погасил свои долги и чудом от долговой тюрьмы спасся. Или даже успевший побывать в ней, до этого, пока Панаев его не выкупил как-то (наивный человек, считавший его за друга), – а он за это жену у него увел: отбил, соблазнив, похерив.
И я не осуждаю его вовсе: это все по российским понятиям нормально. Только не надо нам лечить мозги на лекциях и о человеке – Некрасове говорить.
Тот еще был персонаж, а она мне тут вопросы рассыпает о высокой морали, небывалой гуманности и большой любви к крестьянам Некрасова, и я должен на эту чушь отвечать, так как иначе, если скажу хоть слово не в их книгах написанное – вообще не сдам экзамена, никогда, да еще и тягать начнут за мировоззрение. И я отвечаю ей за высокий гуманизм и про любовную любовь к народу писателя.
Наконец кончился и Некрасов.
И тут она выдает, болтая ногами:
– Вы не знаете Тургенева, – наугад дает. Не задумываясь.
Никто уже не ахает, все понимают, что это битва, и неравная.
Ирке жалко меня, и она шепчет:
– Скажи ей, что ты только что рассказывал «Стихотворения в прозе», напомни, она же ничего уже не помнит.
Я ничего ей не говорю, я рассказываю ей всего Тургенева. (Хотя как это можно сделать: рассказать всего?) Обзорную тему по всему творчеству. Она видела, я знаю, и чем больше я знал, тем больше ее это бесило.
– Все равно, – сказала она, – кроме четверки я вам не могу больше ничего поставить.
Мой ответ продолжался два с половиной часа.
Я смотрю на группу, у которой изумленно лезут глаза. А что делать, если она шизофреничка, и теперь я понимаю: полная. И чего таких в институте держат, непонятно. Наверно, никто не догадался свозить ее в психдиспансер для проверки и анализов. И тут я вспоминаю: три грузовика книг, подаренных библиотеке института, плюс вдобавок вдова известного советского ученого (это особый тип ученых: они прежде всего советские, а потом и после всего – ученые, и что хотите вообще и как).
Я молча иду и протягиваю ей зачетку, не споря. Она что-то калякает в ней.
(Потом, после экзамена, я слышал, как Ирка говорила: нет, ну какая дура, черт-те кому понаставила пятерок, а Сашке, который знает литературу лучше всех, поставила четыре. А такой работы, какую он сделал по Достоевскому, я вообще никогда не слыхала.)
Я беру зачетку со стола.
– До свиданья, голубчик, надеюсь, в следующий раз вы подготовитесь получше.
Я пошел и уже в дверях, не выдержав, повернулся и сказал:
– Будь ты проклята, дура!
Мне сказали, что она сделала вид, что не услышала, но группа вся подобалдела.
Потом я стоял долго и курил, курил за колонной и слышал, как Ирка сказала это про мою работу и про «Игрока».
Вот и отыграл я свою рулетку, только она другая была, безвыигрышная.
Я иду и психую: мне еще по литературе четверок получать не хватало, я готов убить себя: что, может, и вправду где-то ошибся или не то сказал. Потом останавливаюсь и говорю себе: Саша, что с тобой, да ты с ума сошел, ты забыл свой принцип, свой девиз: сдал, и любая оценка, лишь бы не пересдавать снова – хороша и прекрасна. Воспринимай этот институт как что-то преходящее и уходящее, чтобы он не пачкал и не задевал. Не трать себя и нервы понапрасну. На него.
Совсем зажрался – четверка не нравится. Что ж из тебя дальше будет: шестерки получать захочешь?!
Вечером в испуге мне звонил Юстинов, их группа сдавала последней, завтра, и говорил:
– Ну что, Саш, как с ней бороться? О твоей битве уже легенды ходят по факультету, а Ирка говорит, что такого ответа вообще не слышала никогда, а от «Игрока» просто обалдела. Дашь почитать, говорит, очень интересно.
– Спасибо, Андрюш, – и тут, я сам не знаю себя, говорю, – не спорь только, она шизофреничка, и со всем соглашайся…
Мне стыдно за эти слова, но я не хочу, чтобы у кого-то было так же.