Текст книги "Факультет патологии"
Автор книги: Александр Минчин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 23 страниц)
Но у него все было по-другому. Она опять забралась под стол, и ее не могли вытащить оттуда три часа.
А потом, когда она вышла сама, принимала как ни в чем не бывало. И всем поставила хорошие оценки. Переволновалась, видимо, со мной вчера. Никого и ничего дополнительно не спрашивала. (И вообще, говорил Юстинов, видно было, что ей безразлично. Всё.)
Потом наступили каникулы. А каникулы – это каникулы. И даже я прерываю рассказ.
Занятия начались у нас в феврале.
Снег падал, стоял и лежал на улице. Учились мы по-прежнему в первую смену, спать было негде по утрам, и я ходил на лекции, чтобы выспаться. Юстинову надоело вроде играть в дурака, и он больше не приставал ко мне с картами. Я мог спать. Но они изобрели какую-то новую игру, вернее, она была изобретена до них, они только привнесли ее в стены института: игра называлась «железка». Играли они с Васильвайкиным на деньги, прямо в аудитории на последнем ряду амфитеатра, выигрывал тот, у кого из шести цифр на купюре сумма больше получалась. То ли что-то в этом роде, я не вникал. Иногда я не спал. И тогда вертел головой по сторонам, разглядывая, кто чем занимался.
Она опять смотрит на меня. У меня вряд ли когда хватит сил рассказать о ней, ее историю, она ужасна. Я нарушил свое обещание (об институте, где живешь…), я встречался с ней полгода, но об этом никто не знал. Сейчас я с ней не встречался, я отвожу взгляд и не гляжу на нее, я порвал все это, разорвал, бросил, это был кошмар. Я никогда не смогу рассказать ее историю, это так страшно. А она опять сидит и смотрит на меня.
Я пришел к выводу, что наблюдать за всеми на лекции очень интересно. Боб сидит и ковыряет ногти, от одного вида которых меня тошнит. Он их подчищал только, не стрижа, а потом на перемене будет биться, чтобы я дал два рубля, как будто он подстриг. Городуля-староста сидит и отмечает что-то в нашем журнале, вечно в нем писала, мулякала и почему-то в этом семестре стала отмечать меня (ох и большая у нее грудь). Светка с Маринкой пудрятся модной французской пудрой из валютного магазина. Они тоже в последнее время стали приходить на занятия, кажется, после моего экзамена у Ермиловой. (После реплики Маринки: «Уж если такие киты бьются и не всегда пробиваются, нам и подавно ловить нечего, будем ходить на все занятия».) Билеткин сидит и читает откуда-то выкопанного Ходасевича, закусив палец, значит, голодный и его надо кормить на перемене. Яша Гогия увлеченно читает роман Михаила Булгакова «Мастер и Маргарита», какой-то ротапринт с журнальной публикации, но со всеми купонами и купюрами, отпечатанными на отдельных листах, которые, конечно, не печатались при публикации в журнале.
Несколько отличниц сидят впереди и внимают глупостям лектора, все записывая. Тоска. И, едва взглянув на говорящего лектора, я засыпаю сразу же, моментально.
Будит меня Ирка, сообщая, что у Юстинова через неделю день рождения и я приглашен. Я не понимаю, почему она этого не делает на перемене, а делает на занятиях, не давая мне поспать спокойно, но оказывается, что уже перемена.
Я уныло плетусь по институту и ищу, где бы приткнуться. И тут мне на глаза попадается Шурик. Я его опять давно не видел.
– Сань, пойдем напьемся.
Зимой, когда холодно, я могу принимать водку – днем тоже. Но идти на улицу совсем не хочется. Правда, Шурик говорит, что если у меня есть деньги, то он принесет сюда. Я даю ему деньги и иду досыпать на теплую лестницу. Думая, что он забудет и исчезнет. Но он верный друг и очень хороший, он не забывает и через двадцать минут моего короткого сна возвращается.
– Давай, Сань, из горла. Ты первый.
Из горла мне пить не хочется, однако тут же объявляется Боб и мигом бежит за стаканом, чтобы как-то войти в доверие, последствием которого будет соучастие, – тот водку нюхом за три версты без компаса и по непролазной видимости чуял.
Мы пьем, пирожком закусывая. Неожиданно обрисовывается Билеткин, я и забыл совсем про него со своим сном, – оставляем и для Билеткина.
Мы пьем водку на теплой лестнице государственного института. А кто сейчас не пьет водку? Все пьют. Покажите того, кто не пьет, и мы, во-первых, ему нальем, а во-вторых, воздвигнем ему памятник выше памятника Троцкому с сораторствующим Лениным в придачу.
Водку сейчас пьют все, на этом и стоит Россия.
Водка – это классная штука: она заглушает и отдаляет – от реальности… Но я не представлял, что ее можно пить в институте: теперь представил и пью.
На следующий день ко мне подходит Ирка с неожиданным известием:
– Саш, а ты знаешь, что ты стипендию получил.
– Да ты что?! – Я даже забыл и не вспоминал, что такая существует. Ее платили вроде только неимущим, я всегда считался из семьи обеспеченной (две смежные комнаты на троих – какая роскошь!).
– И я получила.
– Ну, комедия! Ты вправду говоришь или смеешься?
– Честное слово, с января постановление вышло платить всем, и кто из обеспеченных семей тоже, если сессия сдана на «хорошо» и «отлично».
Я напрягаюсь, вспоминая (я уже выбросил ту сессию из головы), и оказывается, у меня нет даже троек: одна пятерка и четыре четверки. Вот это да! Так я умным стану.
– Идем, – Ирка тащит меня за руку, – к старосте.
– Люба, а ну-ка, отсчитай Санечке ему положенные сорок рублей.
– Да ты что! – восклицаю я. – Сорок рублей стипендия?
– Да, в этом году с тридцати двух повысили. Наконец-таки.
Я расписываюсь и радуюсь. Люба Городуля говорит мне:
– Ты чё улыбаешься? – Ну и сиська у нее.
– А что, – говорю, – на дармовщину даже г… есть приятно.
– Ох, Сашка, ты еще, видать, тот жук, – говорит она.
– Но не больше тебя!
– Ты что имеешь в виду? Я – девушка. Она это всем доказывала, повторяя.
– На какое ухо, Люб? – говорю я.
Она косится на меня и обижается страшно, тут же.
– Ну чего ты обижаешься, у тебя даже лик женский, – и я трогаю рукой ее большую торчащую грудь.
Она отскакивает и грозно глядит на меня, молча.
– Да какое это имеет половое значение: девушка ты или женщина, – продолжаю я. – Главное, не отмечай меня на лекциях. А то скрестимся…
– Это в каком смысле?! – волнуется она. И тут Ирка, как всегда, вставляет свое:
– Вы Любу не трогайте, она – девушка. Я отодвигаю Ирку и тихо говорю Любе:
– Хочешь, я тебе объясню, в каком смысле – скреститься?..
Она кивает, подставляя ухо. Я наклоняюсь.
– Это когда палочка попадает в дырочку! – шепчу я.
Она отклоняется (отдается) назад и смотрит на меня с ненавистью, показной:
– Если будешь звать меня женщиной, буду отмечать на занятиях.
Ирку она, видимо, никогда и не отмечала: потому что та признавала в ней девушку, на какое ухо, опять же непонятно.
Я обещаю, что не буду звать ее женщиной, лишь бы она не отмечала.
Каждый раз с утра, когда я прихожу в институт, я обязательно иду в три места, это ритуал.
Прежде всего я иду в туалет, по-большому (простите за физиологичность подробности, я не мог прийти в институт и не об…ть его сначала). Это была как традиция. После этого символического акта я шел в буфет, где по-прежнему воровала Марья Ивановна со своими бутербродами и недолитым кофе без молока. А потом в читалку: читать. Читал я в этом году многое, запоем. В это время я навалился на французскую литературу от начала века до современных авторов и читал подряд: Камю, Моруа, Стиля, Базена, Мёрля, Труайя, Симону де Бовуар, М. Дрюона, Перрюшо. Попутно по спецкурсу, который я выбрал, у нас шла сейчас французская драматургия XX века, и я читал Ж.-П. Сартра, Э. Ионеско, Ануйя и так далее. Французская литература была легка, поверхностна, дидактична. За исключением Камю, Сартра и Сименона. Марсель Пруст – стоит в стороне.
Прочитал нашумевшую вещь Перека «Вещи» о двух мещанах, которых, кроме вещей, ничего не интересовало, и которая мне не понравилась.
А вот в «Иностранке» я нашел очень приятную вещь из современной французской литературы – Ф. Саган «Немного солнца в холодной воде». Я даже обалдел, насколько много было похожего. Даже имя у героини было одинаковое – Натали.
Я иду по институту и вдруг натыкаюсь на Шурика жену, она очень пристально смотрит на меня.
Так кончается мое французское чтение.
Институт никак не кончается. Мы сидим со Светкой на каких-то занятиях рядом. Светка, куколка с картинки, рассказывает мне, как она отдавалась на дне рождения своего мужа на балконе некто Шемелову, конферансье эстрады и телевидения. А потом, как муж вышел на балкон и увидел, а она полуголая (Шемелов только вставлял, закинув, не то задрав платье), – я обалдел, – муж вышел и говорит ей:
– Светочка, так нехорошо делать, оденься, пожалуйста.
– И все? – удивился я.
– Да, – глаза ее ласково округляются, – он ко мне как к ребенку относится.
А она была стройная и красивая, и такой ребенок, как я пацаненок. И вдруг она сокрушается:
– Ой, Санька, я, наверно, скоро всем попередаю, никому отказать не могу.
А я этого не знал…
– Светочка, – говорю я, – надо научиться; неужели ты не ценишь свое тело и всем подставляешь его? – (Это был чисто риторический вопрос.)
– Да я не подставляю, Маринка подставляет меня. Я уже устала от этого, дни и ночи одно и то же: тах-тах, трах-трах, хоть бы что-нибудь новое.
– А ты ее послать не можешь?
– Что ты, она такая сильная, кого хочешь заставит делать, что ей надо.
– Светка, это ты безвольная.
– Точно, Санечка, откуда ты знаешь? Помоги мне от нее избавиться.
– Ладно, помогу, если будешь меня слушаться.
– Конечно, ты такой хорошенький… – и глаза ее становятся ласковые – видно, совсем о другом думает.
– Свет, – говорю я.
– А, да. – Она возвращается.
Мы вырабатываем целый план, как бороться с Маринкой: что она будет сидеть возле меня каждый день, с той никуда не ездить, по вечерам, если с кем-то и встречаться, то с тем, кто ей нравится (она говорит, что я, я говорю, чтобы она не шутила, она говорит, что и не думает…), а не с теми, под кого ее Маринка подкладывает.
– Ой, Санька, ты такой хороший, – и она сует мне маленькие блоки жевательных резинок, она все всегда мне дарила или старалась это сделать, – такая добрая девочка.
На два дня ее хватило, потом началось то же самое. Зато Маринка ненавидела меня два года, чуть приманку не отнял. Потом перестала.
Так окончилось спасение Светки от греха по пути разврата. Больше я этого не делал никогда, ни с кем (но Светка была самая классная девочка на нашем факультете), позже.
Ирка видит меня с первого этажа, бросает Юстинова и бежит сломя голову, опять какие-нибудь «тайны» поверять начнет, надеюсь, что не залетела. Тогда мне предстоит… Хотя почему предстоять должно мне?
Юстинов одевал Ирку, как будто он на ней не женился, а только готовил ее на выданье. Он отваливал за ее барахло такие деньги, что даже Ирка всем боялась рассказывать. Одета она теперь была как игрушка: красочно и во все фирменное, что ей очень льстило. Она, собственно, и в институт теперь ходила все время, чтобы новое платьице показать или кофточку продемонстрировать.
Машка Куркова, у которой Юстинов покупал все шмотки, слыла фарцовщицей крупного размаха, они были друзьями еще задолго до Ирки. С той – она жила в одном подъезде и сама свела ее с Юстиновым, так как на первом курсе он не часто появлялся и не знал нашу маленькую ласточку. И у нее же дома, на диване, седьмого ноября, Ирка стала женщиной, взрослой орлицей. Это событие было замечательно. Ору там было столько, что Машка, приехавшая со своим постоянным кобелечком Геночкой, которого она содержала, потом говорила: я думала, что пожарная, «скорая» и милицейская сбежались вместе и в одну сирену воют.
Но ближе к Машке. Москве фарцовой. Фарцевала Машка по-черному, и ее знала вся Москва, центровая. Все, что можно было купить, продать, перепродать, загнать, сфинтить, – она продавала. У нее был как бы перекупочный пункт или торговая база. Вроде фирменных вещей из распределителя. Вещи у нее были в основном одиночные, не партиями, она сама «бомбила» иностранцев либо ее подружки (потом приходили к ей и спихивали). А часто – такая же фарца для сплава приносила, и зарабатывала она на каждой шмотке 5-10 рублей, а понта было, как говорил Юстинов, как будто сотни в день делает (он-то знал, о чем говорил). Одевались у Машки все, от дикторш центрального телевидения до модных студентов вузов Москвы, – все хотели выглядеть хорошо и не одинаково. Перепродавала она помногу, нарасхват прибегали. И целый день через ее квартиру проходили какие-то люди, выходили с пакетами, сумками, коробками или уже надетым на себя. Многие из них, или некоторые, были умные люди. Машка же никогда нигде не училась и не работала, и гордо заявляла: «Я – тунеядка, неученая», и очень гордилась этим. И тем, что умные к ней приходят.
Все всё видели и знали, но никто с ней не хотел связываться. Она была базарная до ужаса, такая крикливая, что Богу еще одной рожать не надо было, – все глоткой брала. О слове «стыд» она не имела никакого понятия. Маша могла, например, когда я приходил, хвататься за низ и орать: ой, у меня опять не идет менструация, снова попала, и орала в окно как ненормальная, чтобы были прокляты все мужики. Потому весь дом от дворника до последнего интересующегося жильца знал, когда у Курковой менструация, а когда у нее ее нет. Но там был еще тот домик, его все интересовало: кооперативный, у метро «Фрунзенская», одноподъездная башня-коробка, – «вороньей слободке» Ильфа и Петрова до этого дома было далеко.
Но сама Маша больше орала и болтала о сексе, ее интересовали только деньги, поразительно их любила, фантастически. И хотя она держала у себя дома, при себе, красивого мальчика Геночку, которого кормила, поила и с ног до головы одевала, сама умудрялась периодически соскакивать с грузинами, чтобы еще и этим местом 50– 100 рублей за ночь заработать. Она дорого брала.
Да, так об Ирке. Сейчас Ирка с Машей были первыми подругами, в самых лучших отношениях, чтобы Ирка в первую очередь могла вещи отбирать.
Машка меня знала, потому что лечилась у моего папы, Юстинов сосватал. Я у нее никогда ничего не покупал. Хотя пару раз заходил с Иркой, так как она тянула что-то посмотреть или посоветовать, говорила, что считается с моим вкусом. На дне рождения у Юстинова Машка была разодета лучше всех и чуть ли не почетный гость была, Ирка тоже вырядилась во все прекрасное и свежеприобретенное и вилась вокруг Машки, как вокруг близкого растения, хотя и считала ее «г…м и дурой набитой». Но шмотки – такое дело, в Москве за них попередушатся.
С утра мы сидели с Юстиновым в бане, это было единственное патрицианское удовольствие, которое можно было получить в Москве в наши времена, оставшееся…
Мы сидели в бане, и он мне изливался в день своего рождения:
– Сначала, Саш, я фарцевал сертификатами, – (Ленкиными, добавил я про себя), – потом иконами. Какие у меня доски были, таких в музеях не было, бабки я на них делал классные, – куда только за иконами ни ездил. Потом это опасно стало, и я перестал, много шума вокруг поднялось, и следить сильно стали. Потом занялся часами, «Seiko», «Orient», «Omega», сколько их через мои руки прошло, сказать тебе не могу, тысяча, наверно.
– Откуда ж ты такой талантливый мальчик взялся? – говорю я, отпивая пиво из бутылки.
– Эх, голубь, если я тебе скажу, какими делами до этого ворочал, – не поверишь, тысячи в карманы шли! Сейчас это так, жить надо. Ты знаешь, сколько я на одну Ирку трачу, да на ее шмотки, не представляешь даже! На одно такси в день целковый-двадцатник уходит, это обязательно, два года в метро не садился! Ладно, пошли париться, все равно всего тебе не расскажу, не могу. – И мы идем париться.
За пиво плачу я, у меня какая-то патология была, если он это делать собирался.
Все уже поддатые, и Машка орет Юстинову:
– Юстинов, пошли е…ся, Ирка, ты не возражаешь?
Юстинов пьяно улыбается, он уже поднабрался. Я тоже не особо трезв.
Никита привел новую девочку, Надя называется, она манекенщица. Только у нее одна прекрасная особенность – большая грудь, отличающая ее от других манекенок. Это мое слабое место. И мы смотрим друг на друга. А что еще остается! Хотя я и не ловец чужих счастий. Впрочем… Никита нажрался уже полностью и остается спать до следующего утра.
Я смотрю на великолепный стол, накрытый Иркой, как всегда, папа ее в министерском буфете специальный заказ делал. Юстинов поначалу и слышать об Иркиных родителях не мог, только и говорил, что «г…о и идиоты», и Ирку такую же вырастили. А после того как ее отец оставил им квартиру, зауважал, только и слышно теперь: мой тесть, мой тесть. Поразительны перемены человеческие.
Боб смотрит на меня и выражает мысль:
– Сашка, давай поговорим. – Этого человека напоить практически невозможно, а сжирает он все тоннами. Легко.
– О чем? – спрашиваю я.
– А ни о чем, – он улыбается, – просто так ПОПИЗ…М. Ты чего подарил Юстинову на день рождения? Я ни хера. И так родится.
На день рождения Юстинову я подарил десять пачек «Овулена», и он был счастлив до …. сказал, что это лучший подарок.
Машка подсаживается ко мне и начинает приставать, чтобы я ей тоже достал «Овулен», ей Ирка рассказала. Я говорю, что «доставалка» не работает.
Появляются Сашка Литницкий и Оленька Даличева, у нее только закончились занятия.
– А где Никита? – первый вопрос, который задает Сашка.
– Я тебя уже не интересую, – говорит Юстинов, они поздравляются и целуются. А Оленька преподносит Юстинову запонки, которые он не наденет никогда.
Никита лежит во второй комнате на диване. Юстинов представляет Саше:
– А это новая девочка Никиты, Надя. Сашка, в костюме, вежливо здоровается.
Оленька кивает своей очаровательной головкой, классная девочка, пожалуй, во всей Москве вряд ли вторая такая найдется, что-то в ней есть особенное, можешь довообразить о ней, позади нее, – но она загадочна. И стройна и изящна до одурения.
– Андрюш, ну ты скажешь тоже, какая новая, у него никогда не было девочек, она единственная, – поправляет Ирка.
Все смеются, она только потом понимает, что сказала. Вечная актриса.
Саша и Оленька быстро «догоняют» нас, и, когда Сашка теплеет, мы садимся с ним в стороне и треплемся о политике Ближнего Востока. О шестиконечных товарищах.
А потом переключаемся на книги Андре Жида, которого и он и я читали. И у нас до сих пор запрещенного. Ирка, подвыпившая, разговаривает с Оленькой, она гордостью и счастьем почитала к Оленьке прикоснуться, – такая она чистая, невинная, говорила Ирка и, как всегда, переигрывала: и я такая была, пока Юстинов меня не испохабил.
– Саш, а как ты в Москве очутился? – говорит он. – Тебя вроде не было на первом курсе у Юстинова.
– Я перевелся, а потом родители переехали, чтобы я, скатившись уже на дно, там не остался.
– А где они живут? Я говорю.
– Поспешил твой батя, я слышал, он классный уролог, мой товарищ у него лечился: хроника простатита была запущенная, – за два месяца вылечил.
– Он не плохой уролог, – скромничаю я. – Боялся ждать дольше, думал, что вообще въезд в Москву и по этой статье закроют.
– А я сейчас недалеко от тебя живу, на Кутузовском, квартиру снимаю с Оленькой. Надо нам как-нибудь встретиться, потолковать.
Мне это приятно слышать от него. Сашу я почему-то заочно уважаю, не зная. Что-то в нем есть.
– Конечно, Саш, в любое время. Я всегда свободен, ты ж знаешь, какие все ученики. – Мы обмениваемся телефонами.
Вокруг кто-то чокается, что-то пьют и едят. Мы наливаем себе водки: юстиновский день рождения заканчивается мирно, Ирка никаких истерик в этот вечер не устраивает. Она менялась – и от этих изменений Юстинову кое-что предстояло.
Сегодня у меня встреча с Верой Кузминичной, которая принимала у нас литературу народов СССР. Она чудесная добрая женщина и хочет создать литературный кружок. И чтобы всю организаторскую часть я взял на себя, ей нравятся мои литературные познания. Мы сидим у нее на кафедре и решаем, как он будет называться.
– Саша, а как тебе «Современная советская литература»?
– Не очень, Вера Кузминична, если честно. Советская как-то звучит ограниченно, да и ее вообще как таковой нет, есть просто литература, а к этому слову она не имеет никакого отношения. И это значит, что прекрасное начало века мы не сможем включить – от Андреева до Гумилева.
Она умная женщина и все понимает, с ней можно быть откровенным.
– Но Гумилева мы в любом случае включать не можем…
– Почему? Это же был энциклопедически образованный человек, свет и цвет, лидер такого умнейшего течения, как акмеизм. Если так говорить, то Ахматова вообще из-под него вышла, хотя и донимала его, как могла.
– Все это так, но ты знаешь не хуже меня, почему его нельзя. Неизвестно еще, разрешат ли саму Ахматову, хотя она и дожила до нашего времени, пережив другое…
– Хорошо, – говорю я, – тогда давайте подумаем, кого можно.
– Тебе еще придется утверждать их потом, без разрешения нельзя.
– Кого, какого разрешения??
– Декана, он будет давать согласие.
– Вера Кузминична, вы же знаете, затащить кого-то в кружок или литературное общество, да еще в нашем институте – невозможно, потому я и предлагаю список составить, писателей и поэтов, о ком будет речь идти на заседаниях. Чтобы завлечь, заинтересовать, и выбрать надо поинтересней, похлеще, я бы сказал.
– Вот этого я и боюсь, чтобы ты не перехлестнул. Поэтому я согласна составить список, чтобы привлечь людей, но нужно будет разрешение. Чтобы нам потом не попало.
Вот жизнь, и это начало последней четверти XX века.
Мы составляем список. Она диктует, я пишу: Есенин, Маяковский, Горький, Пришвин, Паустовский, Бабель, Олеша, Заболоцкий, Федин, Эренбург, Ильф и Петров, Зощенко (под вопросом), Вс. Иванов (без вопроса).
Я потихоньку вставляю, добавляя: Цветаева, Ахматова, Пастернак, Мандельштам, Игорь Северянин (мой любимый поэт), Хлебников, Андреев.
– Ох и попадем мы с этим, Саша. Я понимаю, что тебе хочется, но это же все нельзя.
– Попробуем, Вера Кузминична, это ж для привлекания, никто не говорит, что по ним будут доклады делать. Вдруг получится?
– Куприн, А. Толстой, – перечисляет она, – А. Грин, Блок, Бунин, – (Господи, сколько прекрасного в нашей литературе, думаю я), – можно Булгакова… – она запинается.
– Конечно, обязательно, – подбадриваю ее я.
– Кого еще?
– Ремизова, Пильняка, Замятина…
– Да что ты, Саш, – тут уж она ужасается, – нас из института с тобой исключат.
– Ну хорошо, – соглашаюсь я. – Платонова можно?
– Это да.
– Сологуба, Бальмонта, Фофанова?
– Это еще куда ни шло, и то с Сологубом непонятно. По крайней мере, его прозу точно нельзя.
Два часа мы составляем список, потом добавляем: Гаршина, Вересаева, Шишкова, Чуковского, Маршака.
И подходим к нашим временам.
– Ну, по современникам, Саш, ты сам выбирай, ты советской литературой начитан больше, чем я, – меня она вообще мало интересует.
И не удивительно. Я начинаю:
– Трифонова, Аксенова, Максимова, Владимова, Мартынова, В. Быкова, Слуцкиса, Можаева, Окуджаву, Астафьева, Гранина, из поэтов: Межирова, Вознесенского, Евтушенко, Ахмадулину, Самойлова, Винокурова, Асадова. Из совсем современных писателей: Битова, Войновича, Богомолова и Шукшина.
Тогда высоко взошла звезда Шукшина, да быстро она упала. Помогли, подтолкнули. И вдруг мне приходит на ум название.
– Вера Кузминична, а что, если мы назовем «Литература XX века»?
– Прекрасно, – говорит она, – мне нравится. И все охватывает от начала века до современной советской литературы.
И мы радуемся, что такое хорошее название, всеохватывающее, и волки сыты, и овцы целы, и не надо употреблять слово советская.
На следующий день с переписанным начисто списком я иду к декану нашего факультета (филологического) Степану Степановичу Чешукову для утверждения. То ли подтверждения… Только у нас такое бывает, что создавших писателей подтверждать надо.
Он сидит за своим столом у окна, когда я заглядываю, а Дина Дмитриевна чуть поодаль за другим столом, у них одна комната, общая. А так как он появлялся редко днем, все по вечернему больше старался, то они друг другу не мешали, и Дина Дмитриевна заведовала днем, и дневным, полностью.
Но сегодня он случайно оказался на месте.
– Тебе чего, Саш, – спрашивает она, – опять с преподавателями не поладил?
– Нет, все в порядке. Я к Степан Степановичу насчет литературного кружка.
– А-а, насчет литературного кружка, это давай, заходи, я уже слышал от Веры Кузминичны на кафедре. Список у тебя с собой? Составил?
– Да, – отвечаю я и захожу.
Он надевает очки и берет из моих рук бумагу.
– Садись. Я сажусь.
Едва прочитав начало, он смотрит на меня и спрашивает: – Ты в своем уме составлял это?
– Что это? – спрашиваю я.
– Как что, – он трясет бумажкой, – я не говорю уже о всяких декадентах, акмеистах и символистах, которых ты понаписал сюда, но как можно какую-то Цветаеву писать на одной строке с Горьким. А? Как?! – Он сует мне бумагу в лицо. (Это мне что-то напоминает.)
Конечно, говорю я про себя. Горького с Цветаевой на одной строчке писать нельзя. Но произношу:
– А что в этом такого?
– Ты еще и не понимаешь, студент третьего курса, проучившись пол-института. – Глаза у него расширяются, и он орет на меня: – Переписать, и чтобы я этого больше не видел! Никаких Ахматовых, Сологубов и прочего отребья. А потом ко мне – на утверждение!
Он комкает бумажку и швыряет ее.
Я вскакиваю.
– Ничего я вам переписывать не буду. И от вас я этого не ожидал, Степан Степанович.
Все, для меня он потерянный человек, я от него такого маразма правда не ожидал. И иду.
– Вернись, – кричит он, – немедленно! Я возвращаюсь от двери.
– Ну, Дина Дмитриевна, студентов вы понарастили, со стыда за них глаза девать некуда.
Да он с ума сошел, думаю я, со своей диссертацией «Повесть 20-х годов» или литература, что там у него было. Неужели он думает, что люди будут читать это дерьмо: Горьких, Серафимовичей, Фадеевых и Бедных. Кому это надо?
Чешуков успокаивается.
– Не ожидал?! Он от меня этого не ожидал. Как вам это нравится?! А что ты хочешь, чтобы я тебе на факультете русского языка и литературы в Ленинском институте (на самом деле наш институт ленинский, с Троцким я дурачился) разрешил всю эту ересь насаждать и читать по ним доклады с кафедры?
– Это не ересь, – говорю я, – это большая, прекрасная, неповторимая литература. И когда у нас очухаются, мы поймем это.
– Да, щенок, о чем ты говоришь, кто тебе позволил произносить такие слова, только за которые я мог бы вышвырнуть тебя из института.
– Я попрошу вас, Степан Степанович, не оскорблять меня и уважать, как я еще до сих пор уважаю вас. Сам не знаю почему. Не уверен, что надолго.
Он остывает, крутой мужик был, запалялся с полуслова.
– Извини, я погорячился.
– Все очень просто, – говорю я, – здесь ничего нет крамольного: у нас разные вкусы, как у разных поколений.
Дина Дмитриевна сидит, не поднимая глаз от своих подписываемых бумаг, и только щека ее, я вижу, дергается.
Я стараюсь перевести разговор на якобы поколения, смягчить, хотя дело здесь совсем в другом: он, оказывается, такой же совдеповский литературовед, каким был муж Ермиловой. Потому и докторская у него по двадцатым «огненным» годам. Мне становится совсем неинтересно и безразлично.
– Нет разницы в поколениях, их не существует, а существует единая советская литература, и пачкать ее я не позволю. Никому!
– Да никто ее пачкать не собирается, кому она нужна, – говорю я.
– Что?! Пораспустили вас тут, болтаете, не соображая, что хотите. Ничего, вот вернусь из командировки, я вас тут приведу в порядок, а то Дина Дмитриевна с вами слишком либеральна. Садись, не стой как маятник. Вместе список составлять будем. – Он берет скомканную бумажку обратно. И разворачивает. – Я ведь тоже профессор кафедры советской литературы, как-никак, думаю, доверишь моим познаниям, хотя куда мне до твоих.
Но я глотать не хочу, не собираюсь.
– Я с вами, Степан Степанович, ничего составлять не буду. У нас с вами разные взгляды и мировоззрения. А позиции у нас, к сожалению, неравные, поэтому я вам сказать, так как вы на меня кричите, – ничего не могу, я сдерживаю себя. А обижать мне вас не хочется.
– Нет, Дина, как тебе это нравится, – он поворачивается к ней. – Я всю войну прошел, чтоб вот такие мне говорили, что они со мной составлять ничего не хотят.
– Мой отец тоже всю войну прошел, и лечит больных, и этим не кичится.
– А я не кичусь! И не смей со мной так разговаривать! И ты будешь список со мной составлять.
Я встал.
– Сядь, чего встал!
– У меня с вами ничего не получится, Степан Степанович… Я вам могу легко доказать.
– Ну давай, – он хмыкнул, – почему?
– Назовите мне, кого вы считаете двумя китами нашей литературы XX века.
– Горький, Фадеев.
– А я считаю: Андреев, Платонов. К ним вплотную приближаются Бабель и Булгаков. Теперь видите? Потому у нас с вами разные точки зрения, отсюда и мировоззрения наши никогда не будут одинаковы, они не сойдутся.
– Андреев, как вам это нравится, да он в подметки Горькому не годится.
И тут я завожусь.
– Да что вы со своим Горьким, как с писаной торбой, носитесь. Кто такой ваш Горький? Это промежуток от бескультурья к культуре. Всего лишь. Он сначала воспел босяка, пришел бунтарем, было интересно, столько повидал, есть что петь. А потом одел-обул босяка, этим предал его и бросил.
– Да как ты смеешь ПИСАТЕЛЯ промежутком называть?!
– Не заслужил большего.
– Я вот тоже не кончал культурных заведений поначалу… – и он осекся, видимо, поняв, что не в ту сторону.
Схватив ручку, он стал черкать по развернутой бумаге снова. Начеркавшись, он изрек:
– Не желаю больше с тобой разговаривать, перепишешь всё! Выбросишь всю эту буржуазную шваль, которой поклоняешься, и принесешь снова.
Я повернулся и пошел.
Совсем с ума сошел, при чем тут буржуазная? Марина, когда ее в эмиграцию вынудили, в Париже с голоду умирала, жила на деньги дочки, которая вязала шапочки и по б франков продавала, и это весь доход семьи был. Платонов полжизни в дворниках проработал, на хлеб зарабатывая, чтобы писать, и дворником кончил. Когда какая еще литература заставляла великих писателей дворниками кончать! Эх, Степан Степанович, разочаровал меня, я думал, что ты мужик, крутой, но самый, не говоря о том, что – литератор. А ты так…
С тех пор декана больше не существовало в моем понятии.
На следующий день меня поймала Вера Кузминична и прижала к стене.
– Саша, что там случилось? Я думала, Степан Степанович сегодня всю кафедру разнесет.
– Список ему не понравился. Но вы не волнуйтесь, Вера Кузминична, я про вас слова не произнес, сказал, что сам все составил, а вы не знали.
– Да это меня не волнует. Я же тебе говорила, что, может, не надо…
– Кто ж мог представить, что все так получится. Итак, кружок, который взялся организовывать я, – начался со скандала. Так всегда. Все, за что я ни возьмусь или в чем принимаю участие, – происходит со скандалами, страстями и бурями внутри.