412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Терехов » Окраина пустыни » Текст книги (страница 3)
Окраина пустыни
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 19:39

Текст книги "Окраина пустыни"


Автор книги: Александр Терехов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 22 страниц)

– Это к физикам. Я не могу, – твердо ответил Грачев, – Ничего в этом не понимаю. Мне надо уйти.

– Не трогает, – сипло подытожил лысый и смахнул со лба росистый пот. – Молод и высок. Не дотянешься. Не допускает он к себе. Гигиена.

Грачев присел у шкафа и единым махом выплеснул из белого конверта сыпучий веер в мрачную, черную щель, скомкал конверт и бросил туда же, вослед, в глубины,

– На здоровьичко, —заключил лысый. —Жалею тольно, что россыпью. Искать бедняжечке придется. Вдруг не наберет с одного раза смертного, намучается. Пойду водички захлебну.

– Там в стакане растворитель, не трогайте, —крикнул ему Грачев и, побросав в сумку тетради, утопил голову в шапку и ступил в коридор. Лысый уже поджидал его там, нетерпеливо облизывая мокрыс губы.

– Жаль, что упредили-то, про стаканчик, – ухмыльнулся лысый.

– Все, довольно, кончено, – объявил Грачев и обхватил пальцами дверную ручку.

– Все ведь это случается у вас от угла зрения, – деловито заметил лысый. – Чуть сдвинулся уголок – и уже не остановишься. Уж в этом-то вы согласитесь? Даже ссли взять, к примеру, подлую вечность. Смотря ведь какой уголок заломить. Подлая вечность – это когда мы померли, а все живут, живут, живут, и живут себе. А подлейшая! – когда мы померли, кто-то там еще пожил и потом – все, конец! все кончилось, сгорело, в прах космический и– ничего… Ах, это все разные уголочки, но все равно – уголочки же. И поэтому вам бы, товарищ, к нам в санэпидемстанцию надо работать идти. Потравим, походим, половим– и обвыкнетесь. Даже замечать скоро перестанете, слово даю, надеюсь, знаю… Ну чего вам здесь?

– Нет, Все, иду.

– Доказать что-то хотите? – кисло осведомился лысый. – А напрасная суста только это все… хоть, быть может, уголок мною взятый, не так благородно крут, как душе вашей привычно, Ну тогда, раз смелы… Хотите об руку уйдем – вообще? Ну к чему дальше-то ломаться? Трава да снег, что с этого нам? Отметились и освободимся. Поучаствовали и– ладно.

– Нет, – опять сказал Грачев и захлопнул дверь. – Спасибо.

– Пожалуйста, не увидимся, – бормотал лысый и, словно споткнулся, перегородил Грачеву путь, раскинув руки поперек, пугалом.

– Хватит, – процедил Грачев. – Все, пообщались, затыкайтесь.

– И последнее, – осенним листом шелестнул лысый. – Вот не пожалею для вас. Это– ценность. О подобном для себя – мечтаю оченно, но достать страшуся. Счастлив, что хоть сам могу вам помочь. Это на случай, если уж совсем станет невмочь и поумнеть сразу захотите, осмелеть, вернее…

И сунул Грачеву под нос короткий свисток, вырезанный из сухого лозняка.

– Еще не надоело? – рявкнул Грачев.

– Это– на край, если уж совсем стало невмоготу, – не слыша его, рассказывал лысый. – Когда поймете сразу, что пора, мол. И посвистите. Но не сильно. Поиграйте так, с перселивчиком, пальцем тут в прорезь, подправляйте… И – они все выйдут, все-все, все, кто рядом случится, а потом и дальние потянутся. Разом, увидите – придут на мою пищалочку! Очень, очень, обещаю вам, это пригодится. Поиграете, потешите, их и потянет из нор, это для них сладенько… Это когда избавиться совсем захотите, поймете… Берите!

Грачев взял в пальцы теплую кору веточки лозы, сжал, как гильзу, свисток и спрятал в карман, пояснив:

– Лишь бы только отстал.

– Ага. Ну конечно. Только этого не стыдитесь, – убеждал его лысый, щипая пальцами нос,—это водоворот, хочешь выскочить– пускай утянет на дно, а там толкнись, а еще лучше– там останься – без разпицы, без разницы. И вы этим прониннетесь, точно. Уголок у нас с вами разный, но если уж заломлен, то уж покатимся.

Грачев не слышал его – он шел в институт.

И. он радовался каждому шагу, таранящему душную стену тепла, нудной капели водопровода, шорохов подземных, шелеста бумажного, царапанья, писка, окон в чужеземье – он шел туда, навстречу зиме…

Челюсти лифта сдерживал черняво заросшими руками чеченец Аслан, он встрепенулся, но Грачев – мимо, по ступеням, ногами, вниз, вниз, ему захотелось идти самому, а из коридора вдруг выпрыгнул сильно подобравшийся Хруль, бросил в руки чеченца запеленутый курткой угловатый сверток и тяжелым звериным скачком переметнулся в лифт, толкнув вперед чеченца, и они уплыли вверх, на высшие этажи, по своим делам, а внизу вахтерши засевали письмами частые ячейки для почты, как пчелы соты, кутались в платки и грузно поиподнимали в дыхании грудь под тесными фуфайками.

И открылись двери, и под ногами разлетелась шершавая ледяная шелуха, и мерным занавесом потекло вниз целлофановое крошево снега, и небо врастало в затылки домов косматым брюхом, и жизнь ласково покидала лицо и ладони – белела и теряла упругость кожа – он шел, и строгие вороны в серых фартуках, ломко цокая коготками, переступали по запорошенным крышам машин, и становилось уже больно застуженному лицу, но счастливо – не думать ничего, уходя прочь.

Он оглядывался на непривычное издали общежитие,он давно не выходил отсюда, и сго сглотнул трамвай, а потом и метро повело его в чрево узкой тропинкой, обсаженной белыми, как комки вербы, лампами, слева и справа, внутри которых огненной гусеницей тлела и изгибалась нить накаливания, свет меловыми языками лизал стены, и подвывали поезда, унося Грачева дальше, – отогревшиеся руки болели, на ноги ставили чужие сумки, тяжелые, с нерусскими буквами, от солдат пахло сапогами, и кукольная девушка читала книжку, взволновано не замечая его упрямых, бессмысленных глаз, толкались, падали, кричали друг другу, перекрывая вой, отгораживались газетами – Грачев недоуменно рассматривал заголовки и сфотографированные морды, щелкали перевозимые лыжи, и деловитые дети вспархивали на освободившиеся места, он поискал девушку, девушка выходила, обмахнув иноземным веером парфюмерии, и он потом гадал, думал : а во что же она была одета?

И тащил вверх эскалатор к белесому пятачку, будто к солнцу, внутрь, и люди были окаменевшими за грехи словами, криком, исторгнутым белой, глубокой глоткой метрополитена, а ноги уже ждут неподвижной земли и шагов, зависящих лишь от тебя, – вырвался!

И вон он, институт, уже на горке, от него скользят быстро, а наверх брести – мучение, но Грачев почти бежал, прижимаясь к заснеженной обочине, дорога вздувалась синеватыми наплывами льда – он торопился наугад, еще не зная времени и расписания, но на всякий и обязательный случай, не поднимая головы, лишь изредка пряча подмороженное ухо в воротник, затупляя медленную боль, впивавшуюся острыми зубками.

И он уже улыбался на древних ступенях крыльца тому, что ногу лизнул собачьим языком горячий воздух из выхлопной трубы подкатившего такси, что день растащил мохнатую утреннюю хмарь на косые пряди снегопада, затвердевшие сугробы и черную кору щетинистых изморозью деревьев и небо стало, как голубой асфальт с легкими морщинами облаков, похожими на вьюжные разводы свежевыметенного снега, что выгрузился из такси очкастый белобрысик с холеными щеками и распечатал переднюю дверцу – и майским, простоволосым деревом, сгустком сирени, тычущейся в стороны пушистыми перстами, запорошенная волосами, как снегом, – поднялась, выросла девушка и двинулась к крыльцу, расталкивая березовыми, нагими почти ногами тяжелые полы серебристой грузной дубленки, согнав с лица детскими пальцами прядь, как легкую тень; извергая глазами синеву, она двигалась, и рот ее цвета закисающего варенья клубил в воздухе кусты роз, вырастающие в шиновники, чуть разомкнувшись, как птичий клюв в весенней, песенной истоме, – она приближалась, покачиваясь, как высокий букет, который свесился через плечо, едва мирясь запретным телом с волнистой, тесной одеждой, – Грачев держал мертвыми пальцами дверь открытой – она протекла рядом рекой, над которой стремительной птицей, чиркнувшей воду, пронсслось бесплотное слово: «Спасибо».

Спасибо!

Белобрысый очкарик протазцился вслед, громыхая каблуками и рассуждая звучным мужицким голосом.

Спасибо!!

Грачев пустил захлопнуться дверь, растер пальцы и вдруг с радостным изумлением вгляделся в ладони свои: сильные, чистыс, крепкие, они смотрели на него человеческими лицами, распахнутые навстречу, – и он рассмеялся чуть слышно, прихлопнул с удовольствием ладонями, глотнул холода побольше и отворил дверь – начнем.

В раздевалке он осматривал уши. Они высунулись в стороны толетыми сыроежками и налились кровью. Через снимаемые шубы и текучие полосатые шарфы серчала невидимая гардеробщица:

– Не. Не суй мне свою дубленку. Не приму! Что? Вот так и носи. Не запаришься. Хоть куда иди. Одна вот точно такую сдала. Затаскали потом, тридцать тыщ стоит. А я что, всех помнить вас должна?! Номерок дают– обязана выдать, все… Сидеть и молиться, что ли, на нее…

Грачев протиснулся на голос – кругом встряхивали мокрые шапки, как бубны, – гардеробщица уже отвернулась, закупорив задом окошко, а по радио пикало время, и он вторил ему: так, так, так.

Грачев сунул в замурованное окошко куртку, подставил ладонь под белую серьгу номерка и опустился на скамью.

Он откровенно рассматривал, торопясь, эту девушку всего немного внезапно громких сердцебиений, пока она прямо уходила, не видя земли, всплывая уверенной тенью вверх по ступеням, по просеке, покорно образуемой людьми, цельная и недостижимая, как знамя.

Белобрысый, пытаясь дотронуться до ее равнодушной руки, лениво чеканил:

– Я ж говорил. И с кем тут говорить? Как кабана стричь. Визгу много, а шерсти мало.

Грачев оцепенел ненадолго, в странном томлении, но тут перед ним стали расчесывать жидкие волосы над угристыми лбами и дешево мазать губы, он ссутулился от чужих лиц и побрел наверх, именно по левой лестнице – там, где прошла эта девушка.

Из Ленинской аудитории вещал сухопарый голос озлобленного человека, Грачев приостановился с болезненной гримасой, как у кабинета зубного врача:

– Интеллигенция России всегда разрывалась между подвигом и предательством, которые непрестанно менялись местами и одеждами и манили спасением народа. И теперь для интеллигенции русской все едино: погибнуть ради своей и общей напрасной чести или предать ради животной жизни своей. Нет разницы! В этом нет больше разницы! Нельзя вести народ или идти за народом. Либо вести народ – либо бежать за толпой…

Расписание обещало лекцию, захрипел звонок, Грачев заспешил в аудиторию.

Он взбирался повыше вдоль рядов, отмеряя: раз-два, где бы сесть; раз-два, из аудитории выгребались сонные остатки некоего курса; раз-два, он искал место без огрызков и фантиков, без надписей «Девочка, а что ты умеешь?»; раз-два, вот тут.

Посреди аудитории. Напротив доски. Окна, перепончатые, как стре-козиные крыла, – слева и справа, и он сидел, как ангел, ожидая свой курс, сошедший, и прятал это от себя. Но как все-таки все удивятся, что он пришел!

Потом он прикрыл глаза – будто спит, и смотрел в мягкую изнанку век на белесые, подрагивающие пятна и полосы, и потоки, повернул голову к окпу и сливочный туман сменил тьму – в аудиторию прорвалось солнце широким неводом.

Зашаркали шаги первого человека – неспешащие и уверенные. Грачев покойно дышал, умиротворенный светлым днем.

Шаги помялись внизу и неожиданно, внушительным скрипом забрались на кафедру – там прочертил ножками пол неудачно расположившийся стул, и кафедра вздохнула, приняв в свой стакан человека.

Грачев открыл глаза – это был лектор. Задребезжал звонок.

– Ждем пять минут и начинаем работать, – жестяным голосом объявил лектор. – Ни единой души не допущу больше! Пусть хоть плачут…

Грачев, поместив подбородок на кулак, наблюдал, как лектор перебирает листы своих ветхих записей, словно грязные ошметья капусты в овощном, протирает платочком маленькие, черные очки; сильно покраснев, освобождает доску от легкомысленных меловых записей молодецким размахом тряпки и, наконец, застывает за кафедрой: ну-ну.

Это оказался высоченный, седовласый мужик в хорошо глаженных брюках.

Воздух побледнел от наплыва облаков, и перестала струиться золотая пыльца от стен вековой аудитории, померкло.

Грачев вытащил из-под стула сумку и отправился к выходу.

– Да, – подтвердил седой. – Даже шесть минут уже. Ладно. Но куда же вы, коллега? Располагайтесь, располагайтесь поближе, и скорей начнем! Но слово я свое сдержу: никто больше сюда не зайдет! – он бодро подбежал к длинным дубовым дверям и засунул ножку стула в дверные ручки, очень довольный собственной молодцеватостью, – Не пущу! Ни одного боле.

– Никто и не придет, – равнодушно бросил Грачев и нехотя сел в третий ряд.

– И не надо! – живо отозвался лектор. – И не надо. Для меня, если по совести, гораздо приятней одна светлая и заинтересованная голова, чем сто недорослей. Которые придут на лекцию поиграть в картишки! Отоспаться после пьянки, выпивона, так выразимся! Или потискать коленку своей девки! – заключил он с задорным наслаждением. – Ну-те-с, – обозначил он начало. – Я полагаю, вам лучше записывать. Важность сегодняшней темы… Которая, в некотором роде, краеугольный камень… Тем более – по профилю специальности. Да и просто многое даст в смысле общей культуры. Поблагодарите потом, вспомните.

Грачев с протяжной тоской глянул на лектора, запустил руку шарить в пустой сумке. Вытащил меж пальцев лоскуты засаленных бумажек, выбрал которая почище – конверт материнского письма.

– Листочек-то я дам, дам, – лукаво рассмеялся седой, волосы его были зачесаны тугой волной. Он уже полез в свой портфель.

– Не надо. Уже есть. Я нашел. Уже есть бумага, спасибо.

– Есть, да? А то смотрите – у меня целая кипа, уж чего-чего…

– Есть, уже есть, Все нормально.

– Прежде чем приступить к обозначенной теме, мне бы хотелось, чтобы вы увидели ее явственно… В обрамлении эпохи, которую нам довелось пережить, – и лектор сделал паузу, давая возможность записать.

Грачев, досадуя, прочистил горло и обреченно заскрипел непишущей ручкой зигзагами по конверту, прямо по образцу заполнения индекса.

– Можете сокращать по ходу, – разрешил лектор.– Чтобы уместить. У нас еще час, почти… Много успеем. Итак, крах советской цивилизации… этот крах советской цивилизации… стал малозаметной, но тотальной и окончательной трагедией вашего прежде всего поколения. Невозможность возвращения… утеря национального… искажение человеческого… нежелание будущего… Ах, я это понимаю слишком хорошо потому, что нам, моим прекрасным и великим сверстникам, борцам, страдальцам, изгоям, титанам угнетенного духа, довелось пережить в свое горькое время нечто близкое… Это близкое…

Грачев приноровился и пустил стержень по одному и тому же маршруту, без устали углубляя в бумагу зубастую, как мелкая пила, слепую бороздку.

Лектор остудил ладоныо жар благородного лба и подвел итог:

– Вышеизложенное для контекста… Прям так отчеркните от основной темы… Отчеркнули? Хорошо, теперь… так… Как вы помните, тема прошлой лекции…

Грачев подождал, потерчел, удивился тишине и, подняв глаза, обнаружил, что последнее предложение заключается не точкой, а знаком вопроса. Лектор поощряюще мотал ему головой: ну, ну.

– Я не был, к сожалению, на прошлой лекции, – твердо ответил Грачев.

– Ага? —сник сразу лектор и, смотря в пол, продолжил. – А предпоследнейт? Вспомните, не сочтите за труд…

Грачев спрятал в сумку конверт и ручку, раскинул руки в стороны и признался сквозь утомленный зевок:

– Я вообще как-то нерегулярно посещал этот курс.

– Должно быть, тяжелые заболевания хронического характера, – участливо предположил лектор. – Напряженность студенческого быта. Непростая общественно-политическая обстановка. Заботы по воспитанию грудных младенцев… Ну, ну а хотя бы – одну лекцию? Ну порадуйте, а? Ну– одну. Всего! —Он быстро вскинул глаза, блеснув очками и потупился снова. – Нет? Нет… Да-а. А… А осмелюсь ли я спросить вас хотя бы о названии точном читасмого мною курса? Ну а хотя бы – приблизительно, как? Вообще? А?

Грачев смотрел на него в упор.

– Да, я понимаю, что вам не стыдно совершенно, это мне ясно, ясно, чего уж… – объяснил лектор. – Я даже думаю, что излишним было бы интересоваться у вас моим именем или цветом учебника… И я не шучу, а уверен, что вы не очень тверды в сегодняшнем числе или даже в названии учебного заведения, где я имею честь преподавать. Но меня, как вы понимаете, это не обижает – вы хоть это-то понимаете? Но не соблаговолите ли вы объяснить мне одну штуку, ну совершенно не постигаемую разумом моим… Что происходит с вашим курсом? – И он вскинул на Грачева вытаращенные глаза.

Грачев подсчитывал про себя: да сколько же он не писал матери? Он теребил ремень сумки: сколько же, сколько же? Вот был снег или еще нет?

– Вы могли бы незамедлительно переадресовать этот вопрос и мне, – признался лектор, выбрался из кафедры и ухватился за первый ряд. – И это, может статься, справедливо. Но загадка участи поколения для меня разрешима, – он перебрался на ряд Грачева и плюхнулся рядом на стул, загудев Грачеву в ухо, – если я вижу хоть что-то. Хоть что-то! Но я ничего не вижу!

И он оцепенел, сжав сильными руками коленки.

Двери дернули снаружи, подергали, стул, замыкавший их, позорно рухнул на паркет и, белобрысый очкарик засунул голову в аудиторию, кого-то пряча за спиной. Он брезгливо глянул на лектора, на Грачева и исчез, известив крепким басом невидимого спутника:

– И тут ничего не читают, побродим, найдем… Где же наши?

И его ботинки громыхали размашисто и резко и были оправой для колющего кожу людскую острого перестука тонких томных каблуков, клюющих без запинки, но будто со вздохом воздушным в паузе – Грачев стер с щек колючий озноб плавными пальцами.

Лектор сильно подышал, откинулся назад и сунул ноги под передний стул, как Грачев.

– У вас хороший одеколон, – серьезно заметил Грачев. – Вот и перстень вы носите на пальце. Недешевый, да? Мне кажется, что у вас все схвачено и без нас, все хорошо.

– И презираете, и не верите, и все вы знаете про меня наперед. – Лектор с усилием прокрутил на пальце перстень. —Я ведь ищу уверенности. Почувствовать себя звеном в цепи. И я хочу знать, что такое вы. Ну пусть вы– пустота. И я знать буду, что вы пустота. Но только не неизвестность… Вы мальчик, вы даже понять не можете, как это связано с такой штукой, как смерть.

Грачев засунул ладони под затылок, потянулся, смочил краешком языка губы, подхватил сумку и пошел на выход.

– Не убегайте так, коллега, – слабо попросил в спину лентор, – мне ведь даже вас припугнуть нечем… Что вам до моего экзамена… А вы хоть чего-нибудь боитесь?

Грачев томился у дверей, еквозняк из коридора тыкался в его спину сухим, текучим хоботом.

– Или все – ничего? И в этом здании для вас – тоже? Ничего? – Лектор воздел руки к пожилой, пенной люстре и привстал. – Да? Ничего? А вот для меня, старого дурака, по-вашему, день счастлив, лишь когда я обмакну себя в тишину этих стен, подымусь по этим усталым ступенькам. Все время мое драгоценное – время до звонка, когда свобода: можно слушать скрип паркета… Вы хоть раз, один раз слушали этот дом?! – закричал он Грачеву, и губы его корчились. – Когда люди здесь—он мертв, каждый размазывает сго на себя… Но вот когда тишина, ну хоть бы глоток ее… И в этот миг начинаешь осознавать, так… недоступность всю этого дома, равнодушие даже его ко всему, в чем мы копошимся, – здесь великие голоса Белинского! Гоголя! Достоевского!.. Здешний воздух сродни чему-то незримому, неощутимому, тому, что растет неприметно для нас, что в ряду с жизнью и смертью, что ссть духовный скелет… А теперь я хочу услышать ваш голос, ну ответьте, коллега, громче, сразу, бяка за рога, – что вы думаете о смерти? Как бы вы хотели умереть?

– За нашу Советскую Родину, – кратко ответил Грачев.

Лектор выбрался из ряда и оказался совсем близко к нему – нос к носу. Грачев смотрел на мраморного Ленина за сго спиной.

И добавил:

– Очень хорошие у вас духи. Одеколон.

Лектор отвернулся трудно и выдавил:

– О чем я с вами, кто вы… Но я вот что скажу, хочу вам это сказать обязательно. То, что вы сейчас пытаетесь, – это не так. Это даже не так, как вы думаете, нет… Не надейтесь. А в вас, милый друг, – слишком много животного. Вы слишком любите жизнь – а это черта животных – сонных, трусливых, жующих, не знаю с кем даже сравнить. Вот для этого вы родились, и росли, и готовили себя – только для этого.

Грачев еле кивал готовно его словам, потом кивал просто– без слов, потом поперхнулся и не согласился:

– Нет. Тут чепуху сказали. Лично я себя готовил в контрразведку. Очень люблю книжки про разведчиков. И мечтал стать полковником КГБ. По возможности – почетным чекистом. Ага, вот вы спросили: почему?

– Я не спрашивал ничего.

– Охотно поясню вам, коллега. Первое: почему именно в контрразведку? Потому, что с языком было неважно, да и боязно как-то: двадцать лет на чужбине без отца и матери… Они нежные у меня очень. Тем меня и испортили. Это очень опасно: правильным быть мальчиком. Не вообще – правильным, а вот именно – мальчиком. И как без жены двадцать лет? Она здесь страдать да стареть, я там страдать – разве дело? Романы без любви —зто ведь разврат и позор. Нельзя врать, можно жить и спать с человеком, только когда его любишь и доверяешь. В любви главное – это стоит и вам записать: доверие. И второе. Почему – полковником КГБ? С этим проще. Просто нравилось. Полковник КЭ ГЭ БЭ. Сильно. До сих пор нравится…

Грачев переместился еще ближе к дверям, там обернулся и объявил парадно:

– А вот кстати. На тему: а хорошо бы! По существу жизненной линии!

И заголосил с зловещим подвываньем, взметнув руки к люстре:

– Ах, хорошо бы! И ах, хорошо бы! Ах, хорошо бы, коллега, стать графом и покутить в гусарах, стрельнуть на дуэли человек пяток и укатить к маменьке в деревню – и жить в глуши! И равнодушно взирать на гостей! И уклоняться от сватаний! И пялиться с холодным отчаяньем в камин, и ни черта не хотеть. А с утра, – Грачев сноровисто оседлал стул, сделав важную рожу, – скакать на лошади, по полю, и чтоб – пар валил, и ехать тихо-тихо назад, чувствовать ветер, молчать и морщить от снега лицо, и пройти, не раздеваясь, в кабинет, и застыть посреди, оглянувиись пустыми глазами на вонрос слуги: когда обед? И спать, проваливаясь в перине. Избегая мучений. Не слывя ни оригиналом, ни либералом, а только человеком, который понял, что своего места не найти, и поэтому чужого– лучше не занимать. – Грачев отпихнул надоевитий стул и громко закончил вверх, под своды вековые, ненонятно кому, – мне кажется, я бы смог так. – Голос его съежилея, и он поник, махнув пыльным взором по отчужденно напрягшемуся лектору. .

Лектор рассовывал в портфель бумаги, потряхивая серебристой гривой.

– Мне вообще кажется, что вы – мой брат, – проговорил тускло Грачев. – Глупость ведь, но ведь топчемся у друг друга на костях.

Лектор ушел, не сгибая спины, высокий, как маяк, мерцающий седым огнем, строго по середине коридора, не махая портфелем.

Грачев косолапо взошел на кафедру и голову свою склонил – как у гроба; был сльшен ветер, синлый от простуды, – ветер выл в заунывной мольбе, и трещали мелко оконные рамы, а Грачев прислушивался и вздыхал – тяжко, устало, по-детски – снова вздыхал и носом жалко шмыгал, заходился в страдании ветер, и срывался на острых, зубастых наледью карнизах белых крьни, похожих на перевернутые лодки.

– Какие люди. На трибуне! – пробрался в аудиторию украдкой рабфаковец Хруль, неожиданно раздувшийся в тесном костюмчике.

Грачев накренился вперед, подставив шею невидимому палачу, и покачивал головой в тиши.

– Зуб болит?! – гаркнул Хруль. И сам смутился от неожиданности.

Грачев повернулся к нему и длинно выговорил:

– Аа-а… Хруль. Хруль. Хруль-чик. Хру-Хру. Хру-уль…

– Аха-ха, – начал подхохатывачь весь подобравшийся Хруль. – Ха-ха.

– Крыши, Хруль, – протягивал Грачев. – Кры-иши. – Он сам слушал голос свой. – Пустые, белые… Была бы воля—жил бы на крышах. Была бы воля – да вот зима.

– Ха-ха, – потряхивался толстогубый Хруль, и губищи его шлепали, – ха-ха…

– Зима вот. Устал, – сдавленно признался Грачев. – Сухой земли хочется. С девочкой хорошей познакомиться. Чтоб молчала – и не скучала. Чтобы сидела на кровати напротив – и ничего от меня не ждала. И на фортепьяне играла… А я бы носки вязал в кресле, да? – Грачев еще раз со стоном нутряным вздохнул и, покачиваясь, спустился с кафедры, сморщился и звучно решил:

– Идти надо. Ну, а ты?

– Я, – разом отозвался Хруль.

– Ну а ты, Хрулек?

– Я – Хруль, так… Учиться пришел.

– Есть какие-то проблемы? Сложности? Пожелания трудящихся? Письма и жалобы? Хлынул поток телеграмм? Какие расклады в моей державе? Откель супостаты?

– Ха-ха, – выкашливал Хруль, глаза сго были тверды, как камешки.

– Идти должен, – сказал с напором Грачев. – Увы, боярин, мне пора…

– Конечно, учиться надо, учеба, – поддержал Хруль. – Курсовичок вот у меня, надо. А коллоквиум! У нас такая падла ведет – силов нету. Жрет прямо с дерьмом. Слушай, Грачев, ну а чего ты так сегодня рано встал, ходил? Вдруг пошел куда-то? – торопился он за Грачевым вслед по коридору.

– Учиться надо, учиться и учиться, – говорил упорно Грачев.

– Учиться? Ну да, ясный веник, – вторил ему Хруль. – А счас куда? Куда пошел?

– Жрать, в буфет.

– В общаге чего не пожрал, там… Слышь, да стой, ты! Мать твою…

Грачев круто развернулся:

– Ну что?

Хруль насупил брови, и голова его завращалась по сторонам, выглядывая что-то по закоулкам, губищи терлись друг о дружку, обнажая в слюнявом просвете два массивных резца, широких и желтоватых, как прокуренные ногти.

– Ну ты, вот глянь, утром сегодня… Шел куда-то, да? Ну помнишь, нет.

Грачев видел, как тесно его шее в тугом охвате новенькой рубахи.

– Ты, это, – мямлил Хруль. – Я тебя тогда видел, ну ты помнишь, а ты там стоял, а потом пошел, одетый, потом. Ну Аслан тогда еще… видел, утром, ну ты…

– Да, – подтвердил спокойно Грачев. – И я видел.

– Что видел?! – выпалил вдруг Хруль и сжался в тугой пружинящий столбик и процедил. – Ну чего ты видел?

– Видел, как вы магнитофон тырили, – бесстрастно сообщил Грачев, – у араба, наверное…

Хруль, бессильно улыбаясь, осматривался по сторонам,

– Что ж вы так шаганулись-то от меня? – так же безучастно спрашивал Грачев, – Ну кто ж так ворует? Ведь пора научиться. Не впервой ведь… Спокойненько надо так. В ящичке с-под пива. Бутылочек положить, чтоб гремело. Покурить у лифта, спокуха такая, а вы… Устроили метания, перебежки, эх! – и он страдальчески зевпул. – Сынки!

Хруль раздавленно сглатывал, машинально ковыряясь в ухе, наливаясь горячей кровью.

– Счастливо, Пойду я, – сообщил ему Грачев.

– Так теперь что? – отрывисто пролаял Хруль, глаза сго зло не мигали. – Мать твою… А? Как будем расходиться?

Грачев пожал плечами:

– Да ладно, чего там. Купите мне бутылку водки, да и все.

– И все, да?

– Да.

– Совсем? Поклянешься? Что никогда? Заткнешься?.. Ну что ты молчишь, скотина?

– Я пойду, Хруль, – опять зевнул Грачев, – Жрать и спать. Счастливо тебе, милый.

– В буфет?

– Туда. Я же говорил. Спрячь свои зубки. Счастливо.

– Иди, – весомо сказал Хруль. – Иди, – и он остался стоять, и расстегнул с больной натугой верхнюю пуговицу, рванув ее что есть сил, пустив на волю красную, рыхлую шею, и стонуще выматерился, качая сокрушенно головой.

Грачев побрел по коридору, косясь на пустые крыши, на подоконниках курили и смеялись молодые, от буфета тянуло теплой, душистой выпечкой и противным кофе с молоком, и Грачев уже представлял на подносе две слоистые булки с маком, марципан, два стакана виноградного кисленького сока и самое-самое большое яблоко– желтое, в серую крапинку, из чужой земли, суховатое, как прессованная вата, поглощасмое аккуратными укусами, оставляющими бессочный беловатый срез—и это не то, что наш «белый налив»: мягкий, с коричневыми родинками и синяками от падений, разваливающийся на зубах, открывая с веселым треском зернистую блестящую внутренность, окропляя губы мокрые пенным соком, или «антоновка» – зеленая громада, без единой морщины, литая, с глухим внутренним сердечным отзвуком от щелчка, никогда не червивая, с гранитной неподатливостью укусу, кислая, особенно вначале, легко набивающая оскомину и заставляющая морщиться…

Его поймал за локоть у буфета мордастый парень с комсомольским значком, он когда-то давно знал Грачева, но тот тупо осматривал костюм, галстук, значки, мордастость, не в силах решить: профком этот мордастый, комитет комсомола или что-то еще.

– Ну хоть тебя, слава богу! Грачев, друг, сколько у тебя сегодня пар? – трубил мордастый. – Вот сдай, пожалуйста, денюжки на Таджикистан.

И его морда свернулась набок. В буфетную дверь немой, переливающейся рыбой протекла в серебристой, пышной дубленке, с неясным лицом под сенью привольных волос – эта девушка, и медицинский отблеск буфетного кафеля заголил и напитал теплотой ее сильные. плотные колени, сменяющие друг друга в поступи гладкими волнами.

За ней протопал неотвязный очкарик, смачно рассуждая.

– Можно сказать, что без юбки совсем, – облизнулея мордастый. – Вот это ножки, ах. И ведь кто-то, ах чтоб тебя, —ведь спит же кто-то с такими бабами! И не мы с тобой! А вон та очкастая задница. Ведь такой бы на курс хватило, а все кому-то… Как идет! Левой пишет, правой зачеркивает. И рожа нездешняя: с вечернего, что ли, такой цветочек перевелся? – мордастый сообразил, что за истекшее время Грачев что-то мигнул уже утвердительно ему и стремительно продолжил:

– Знаешь: землетрясение в Таджикистане, жертвы, дети, разрушения, женщины и старики. Все по рублю собирали. Ты тоже ведь сдавал, да? Вчера все перечислили, а сегодня 418-я группа донесла – четвертак. Вот, ты давай сдай, я совсем – замот, дыхнуть некогда, веришь, учебников еще не брал, совсем закрутился, давай сдай, ага, ладно? Ну ты понял, да? Любая сберкасса, прямо любая, там у общаги есть, где почта, ну ты знаешь, ну ты сдашь, ага, да? Ну ладно, тут в конвертике, ну ты давай, держи, побежал, давай.

И повернулся к Грачеву гладкой спиной, а в пальцах Грачева оказался конвертик: синяя рисованная марочка, чистые графы, картинка с флагами и профилями и почему-то волнующая, плотненькая толщина у нижней кромки – он с удовольствием ощупывал ее.

Он столик выбрал любимый– у высокого окна с овальным верхом, по-старинному утопленного глубоко в стену, кинул на подоконник сумку и глядел исподлобья, редко дыша, как эта девушка несет от стойки к столику кофе, стакан – словно свечу у груди, едва ступая, меняя ладошки – горячий кофе, и как пьет потом, будто целует, украдкой, стесняясь, оберегая широкие рукава дубленки от крошек и луж на плохо протертом столе, и застывает смутным взором над всеми, поверх, за его любимое окно—там качают черными рогами деревья– она это видит—у Грачева стало тесно крови в голове, он купил себе что-то и глотал большими кусками, не узнавая вкуса.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю