412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Терехов » Окраина пустыни » Текст книги (страница 13)
Окраина пустыни
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 19:39

Текст книги "Окраина пустыни"


Автор книги: Александр Терехов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 22 страниц)

Приемный пункт был бетонной коробкой среди соснового леса. От него тянулись две тропинки: одна через автопарк к КПП, другая к туалету, который был малопривлекательной для достижения целью по морозу и особенно ночью, поэтому деды, которые по обыкновению спали на дежурстве прямо в наушниках и не желали разрушить прогулкой свой дремотный настрой, справляли естественные надобности прямо в сугроб. Дневальный по автопарку, после того как рисовал углем на бетонной стене цифру оставшихся до приказа дней, брал лопату и шел засыпать свежим снежком желтые вымоины под окнами приемного пункта.

У Козлова место было самое плохое из всех салабонов – лицом к окну. За окном вообще-то красиво – заснеженные елочки и лес, и антенны, около которых обычно похаживал салабон, отгоняя шваброй радиопомехи, донимавшие заскучавшего деда. Вся беда была в том, что Козлов сидел спиной к залу и не мог видеть, наблюдают за ним или нет, можно расслабиться или надо пахать что есть сил, – приходилось в любую секунду ожидать чего угодно: удара, крика, угрозы – поэтому он никогда не разгибался от стола, чтобы даже случайно не глянуть в окно, и старался все время выискивать себе работу, которой было очень немного, но самое главное – Козлов все время прислушивался. Его большие острые кверху уши вытягивались еще больше, он просчитывал каждое слово, шорох, вздох – он постоянно готовил себя ко всему, что могло случиться. И он даже не слушал – он чувствовал спиной. Если посмотреть на него со спины, казалось, что Козлов – горбатый.

Ефрейтор Мальцев был на смене подменным и поэтому бичевал на просторе, ласково поглядывая на щурящихся от яркого света салабонов, – не спят ли? Он покурил у окошка и упал наконец на железный ящик с документами рядом с телеграфом Козлова и потеребил редкие волосики на сразу взмокшем лбу телеграфиста.

– Убираешься, Сашка?

Козлов кивнул и попытался отвернуться.

– И не бреемся чего-то?.. – грустно заметил Мальцев. – А чего?

Козлов побагровел, трогая, будто бы удивленно, лицо:

– К-как? Только вчера, вечером, быстро растет… эх.

Мальцев сокрушенно качал головой, постукивал сапогом о ножку стола.

– Вот скажи мне, пожалуйста, Сашка, кем ты был до армии?

Козлов не смог понять: пронесло – нет?

– В библиотеке работал, книжки приходили – получал… Распаковывал, брал на входящий, ставил на инвентарный, картотеки заполнял, расставлял, выдавал, каталоги… Уничтожал старые. Сжигал, вот.

Он плел что-то, а сам думал, что Мальцев, в сущности, добрый человек – единственный, кто не бил стукача Раскольникова, и вообще сильно не бьет…

Мальцев внимательно слушал. Потом спросил:

– И интересно?

– Ну как… Книги…

– И ради этого стоит жить?

Козлов примолк и растерянно улыбался.

– А тебе, Сашка, не стыдно жить?

Козлов стал тереть щеткой уже совершенно чистое место и чувствовал спиной, что из-за соседнего передатчика на них внимательно смотрит Кожан.

– Может быть, ты там библиотекарш попарывал? Нет? Жаль, – почему-то огорчился Мальцев. – Жаль. А ведь ты – женатый! Ведь ты солидный мужчина! Ведь у тебя ребенок, пацан, да?! И тебе не стыдно жить? И тебе не стыдно жить?!

– А… Чего? – открыл рот Козлов.

Мальцев улыбался, улыбка дрожала на его лице, чуть удивленно и гадливо.

– Я… – объяснил Козлов.

– Закрой пасть, – скривился Мальцев. – При чем здесь ты… Кожан, сколько там осталось?

– Семьдесят три! – откликнулся Кожан.

– А косинус угла альфа?

– Семьдесят три.

– А два плюс два? А сколько дней в году? А сколько температуры на улице? – Мальцев уже поднимался с места, сладко потягиваясь.

– Семьдесят три!

– Ефрейтор Мальцев, – окликнул его разомлевший у жаркого передатчика Баринцов, – замените ефрейтора Баринцова.

– За щеку! – вкрадчиво ответил Мальцев, но менять пошел, скорбно и подчеркнуто оглянувшись на Козлова. У Козлова дрогнула губа – это конец, ничего Мальцев не забудет, ничего.

Баринцов швырнул мясистые наушники Мальцеву и громко поинтересовался:

– Бичи, а кто сегодня дневальный?

– Журба, – сказал Кожан.

– Козел, бегом за ним, – бросил Баринцов, взяв у Ланга сигаретку, встал к окошку.

Козлов широкими шагами вылетел из зала, по дороге черпанул ладонью воды из-под крана в умывальнике, увидел испуганного себя в зеркальце: что-то начиналось, что-то было уже в воздухе, нагретом работающей аппаратурой. В этой неотвратимости была и сладость – больше ждать было нечего.

Журба и дух Швырин долбили лопатами желтые пятна на сугробах. У Журбы было умиротворенное, тихое лицо, и Козлову стало неловко произнести те слова, которые он не мог не произнести. Он даже молчал поначалу, просто стоял на крыльце и ежился от падающего снега. Журба что-то тихо сказал Швырину, и оба улыбнулись.

Тут Козлов на это обиделся.

– Ты… Это? Чего тут? Про меня? Тебя там Баринцов зовет скорее и тебя, – добавил он почему-то и Швырину до кучи и поторопился назад, чтобы не подчеркивать, что он, Козлов, привел этих двоих, пусть будет – они сами пришли.

В зале Козлов сразу заметил, что у Попова, сидевшего у дальнего передатчика, красное лицо, а Кожан сидит, чуть не спрятав голову под стол.

Баринцов стоял у телеграфа и оттуда швырнул Козлову линейку:

– Козлов, на тебе гитару. Поиграй. Только струны не оборви.

Козлов поймал на груди линейку и стоял, не зная, что делать теперь, боясь подойти на расстояние выброшенной руки.

– Иди сюда, – зашептал Баринцов, глядя ему прямо в глаза. – Иди.

У Козлова заплясали губы, и все тело зачесалось от пота. Он часто моргал и тер ладонью лоб, опустив голову и шмыгая.

– Иди сюда, чмо!

Козлов выдавил два шага, чуть боком, плечом вперед, заранее потирая ладонью грудь.

– Играй, – просто предложил ему Баринцов. – Играй на гитаре. Только струны не оборви.

– Как? – вскинул брови Козлов. – Я ведь… Не умею.

– Вот так, чама, – показал рукой Баринцов. – Рукой по струнам. Раз и два.

Козлов, ищуще глядя на Баринцова, стал теребить пальцами линейку, прижав ее к грузному телу.

Баринцов быстро отошел от него и громко объявил от подоконника, взяв в руки воображаемый микрофон, увидев, что Журба и Швырин вошли в зал:

– Я вот с чего тащусь – как у нас бичи стали жить… Уходят хрен знает куда. На смене – бардак. Дедушек уже ни в хрен не ставят. Месить их никто не месит. Мы в свое время огребали дай боже – вот Мальцев и Петрян помнят, но потом и кулаки ободрали об салабонские морды – зато порядок был. А теперь шнурье вонючее очень добренькое стало, уж очень скоро все забыли, да что там – сами уже стали огребать от салабонов. Чести никакой, гниль… Ты, Джикия, забыл, как тебя месили? Про Ланга я не говорю – проститут, а не боевой шнур, только воротничок расстегнуть и перед старшиной пройтись, и все!

Баринцов празднично светился, будто осуществляя какой-то торжественный религиозный ритуал, – косился на сонно ухмыляющегося Петренко.

Шнурки сидели красные и злые. Салабоны старались заниматься делом. Только Попов часто вытирал под носом и болезненно озирался.

– Вот Козел пошился… И хоть бы что! Журба сшивается неизвестно где с духом – и никого это не колеблет? Да они скоро вас припахивать начнут, шнурье! Ладно, Петрян, пойдем курить, что нам с ними баландить…

Петренко натянул на плечи шинель и потопал за Баринцовым, на выходе басом заключив:

– Ланг, ты понял, мля, уборочку здесь…

Журба и Швырин как стояли, так и остались стоять посреди зала в шинелях, вертя в руках шапки, опустив румяные от мороза физиономии.

За окном падал снег – там не было ветра. Снег был пушистый и чистый.

Ланг встал и зашипел Джикия:

– Ты чего сидишь? Опять я один, что ли?

Длинный Джикия стал вылезать из-за стола.

– Несите ведра, щетки, все, короче, – приказал Ланг покорному Журбе и, покрутив головой, почему-то спросил: – Ну что, Кожан, притих? – и отвесил ему щедрую пощечину, после которой Кожан мощно приложился лбом к приборной доске и хитро пустил слезу, внутренне ликуя – он отметился!

Длинный Джикия затеял содержательную беседу с Поповым о правах и обязанностях молодого воина, в ходе которой Попов пару раз присел на пол, прижимая к себе что-то руками, предельно затянул ремень, выколол иголкой прожитой день в календарике у Мальцева, с выражением прочел пару стихотворений из школьной программы и в заключение исполнил самостоятельно на два голоса грузинскую народную песню «Сулико».

Козлов сидел, не поворачиваясь, теребя грязными руками карандаш. Он ждал очереди.

– Ну а ты, Козел? Как жизнь? Пошиваемся, да, чмо вонючее? – Ланг выпучил глаза, вытянулся в струнку, покачиваясь на носках.

Ланг был прямо за спиной, и Козлов, чувствуя это, выронил карандаш и приподнялся. Он чуть привалил плечи вперед и закрыл глаза, прошептав что-то, сдерживая рыдания.

Ланг почти без замаха врезал ему промеж лопаток, и Козлов, готовно сломавшись в коленях, обрушился на пол, на смятые рулоны бумаги, крупно вздрогнул всем телом, как в агонии.

– Чмо, – гадливо пробормотал Ланг, осторожно оглядел зажмуренные глаза Козлова и пошел навстречу бледному от ужаса Швырину, припершему ведро с дымящейся водой.

Над Козловым мертвенно гудело дневное освещение, а если чуть скосить глаз – можно было увидеть кусочек окна с летящим белым снегом. Он тужился вздохнуть, шевелил губами, опускал подбородок – и не мог, хоть тресни. Ему было блаженно легко: свое на сегодня он уже получил, в роте это тоже узнают, что салабонам первого взвода сегодня устроили крутой разбор, что зашивон Козлов свой пошив искупил честно – не плакал, как дешевка Кожан, – теперь осталось только подышать, а вот это не получалось.

Ланг пинком перевернул ведро, и вода дрожащими языками поползла во все стороны. Один язык легко лизнул мокрую от пота голову Козлова, и он еще раз попытался встать.

Ланг схватил Журбу за шиворот и заорал в его побледневшее лицо:

– Три минуты – пол чистый! Если нет – языком будешь лизать, понял? И ты, дух, тоже – языком! Быстро!

Журба и Швырин бросились с тряпками на пол. На стене электронные часы транжирили время. Над Козловым склонился Мальцев, жующий печенье, крошки летели Козлову прямо в лицо, и он ежился от их корябающих прикосновений.

– Есть что на улице делать? – неторопливо спросил Мальцев.

– Вот… Бумаг собралось – жечь надо, если… – промямлил Козлов, кисло глядя на Мальцева: ведь он уже чист, что еще?

– Бери свои бумаги и иди на хрен отсюда, и не приходи, пока все не кончится, – так же неторопливо продолжил Мальцев. – Ну!

Козлов приподнялся, встал, опершись на стол, расправил тяжело плечи и вдавил в себя полновесный, робкий вдох. Он посгребал в охапку отработанную нагрузку и пошагал к дверям, обходя пластающихся по полу Журбу и Швырина, провожаемый ненавидящим взглядом Кожана. Мальцев проводил его по коридору, а потом отстал и вернулся, из зала донесся какой-то глухой и сдавленный стон. Мальцев скучно посмотрел на часы – медленно время идет.

Козлов просунул руки в шинель, утвердил на голове шапку и, сжав зубами ремень, ногой долбанул дверь. На крыльце торчал Баринцов, справляя естественные надобности себе под ноги.

– Чтой-то холодно, Сашк, – пожаловался он, возясь с пуговками. – Че там у нас, порядок?

– Вроде да, – выдавил. Козлов, застегивая крючки в надежде, что сейчас Баринцову станет холодно и он уйдет.

– Сколько там время? – быстро поинтересовался Баринцов.

– Семьдесят три.

– Ага. Уже скоро, да, Козлов? Уже быстро.

– Конечно, скоро, – подхватил Козлов. – Чепуха какая осталась, дома скоро будешь. Дома.

– Угых, – зевнул Баринцов что есть силы. – Я ведь таксист, Козлов… Я ведь – на машине по Свердловску, ты представляешь?

– Здорово, – кивнул Козлов. – А я вот в библиотеке, входящий, на инвентарный, каталог, так, в общем…

Баринцов потряс головой, сдерживая очередной зевок.

– Во придурок… Вот сказал – ни хрена не понял. Возьми-ка ты ломик и на парашу – там сталактиты и сталагмиты уже задолбали – сколько можно? Смотри, Шустрякову под ноги не кидай! И подальше, чтоб весной не завоняло – когда мой дембель подойдет. Давай!

Зимой туалет был неприятным местом – туда направляли только зашивонов. В каждом из трех иллюминаторов-отверстий намерзали огромные горы дерьма, а все стены покрывали льдистые потоки с вмерзшими обрывками газет и окурками. Чтобы почистить туалет серьезно, нужно было часа два.

Козлов расслабил ремень – кругом ведь никого не было – и стал искать относительно чистую газету, чтобы в ней разносить отбитые куски, которые надо разбрасывать между деревьями в радиусе метров ста, чтобы весной не завоняло.

Зато – один. Зато – никто не придет. Зато можно будет посмотреть лес, на серебрящуюся снегом сосновую кору, на ветки, которые колышутся от вороньих перелетов, просто постоять среди тишины, сдвинув шапку на одно ухо.

В лесу Козлов обычно вспоминал сына, он даже чуть распрямлялся. Он представлял, как будет потом гулять с ним по парку, как сын, конечно, узнает его, но будет поначалу бояться, а Козлов будет улыбаться, показывая эти деревья, это небо, этих птиц, будет чувствовать в ладонях тонкие, невесомые ручки, с мягкой кожей и крохотными ноготками, он слышал его слова, его голос, его вопросы и видел себя, он слышал это незнакомое чудесное слово – «папа» и говорил себе: «Это я», и смеялся, и рос; он придет к нему, он дойдет, чтобы уткнуться в это невыносимое пространство между плечиком и головой, чтобы почувствовать себя защитой этого тепла и дыхания…

Почистить зимой туалет – это два часа, а потом он уйдет к заброшенной яме и будет жечь нагрузку, размотав длинные рулоны бумаг, будет ворошить костерчик березовой веткой, наблюдая, как взлетают в воздух мерцающие созвездия тлеющей бумаги и кружатся над головой, сжимаясь и чернея, невесомые, как грачиная стая за окном, и потом он достанет наконец и посмотрит фотографию сына – совсем один, совсем. – Эй!

Козлов обернулся.

У входа в туалет стоял Швырин без шинели. Он принес вылить ведро грязной воды. Уборка, видимо, продолжалась.

– Ну? – сказал Козлов.

– Ничего… Так. Я вот думал – приду, а ты повесился, – прошелестел Швырин.

– Я-а? – удивился Козлов. – Почему?

– Ну так… просто подумал. Прихожу, а ты – висишь. Я даже бежал сюда – так испугался.

– Ты сам повесишься, погоди еще, – пообещал Козлов и тут же испугался, не пожалуется ли Швырин кому-нибудь из шнурков насчет этого обещания, исходящего от салабона, и добавил вдогон: – Ну как там, на смене?

Швырин молча вздрогнул от холода. Ему не хотелось возвращаться.

Козлов вдруг понял это и разозлился так, что чуть не выступили слезы.

– Иди, – прошептал он. – Иди. А то… замерзнешь.

Это был его лес. Это был его покой – и нечего было примазываться.

Швырин внимательно посмотрел на него и, согнувшись, пошел по тропинке к приемному пункту, украдкой что-то смахивая с глаз.

А Козлов стал долбить ломом первую кучу. Лед поддавался, и острые брызги летели во все стороны и в глаза.

Вечерняя казарма была тиха и спокойна, день кончался.

– Товарищ дежурны… – Поднял скрюченную морозцем руку к шапке, сваленной на брови, сержант Петренко. – Смена в количестве…

– Ладно, ладно, – махнул ему рукой старлей Шустряков. – Раздевайтесь… Дневальный, чего там у нас сегодня по телику?

Взвод двинулся к вешалкам вместе с облачком морозного воздуха сквозь шумящую людьми жаркую казарму.

Деды со шнурками сразу завернули в ленкомнату – глядеть фильм. Салабоны сбились кружочком в темном кубрике чистить бляхи на ремнях – под таким предлогом можно было снять ремень – и разговаривали про свое.

– Ну что, огребли сегодня? – спросил писарчук Смагин. – Нет? Без жертв?

– Да какое там огребли… – зевнул Кожан. – Больше воплей. Ланг – это тебе не Петрян. Козлов вон огреб, как всегда…

– Петрян это такая скотина… – прошептал вдруг Попов.

– А ты, что ль, лучше? Вчера кого посылали деды на парашу? Так на хрена меня еще позвал? «Деды сказали…» А никто, я уверен, меня и не посылал, на хрена так делать?! – вспыхнул Кожан.

– Как не посылали, как это, – зачастил обиженно Попов. – Баринцов мне сказал: «Возьми Кожана с собой…»

– Да ладно – затыкай, ведь знаешь же, скотина, что никто спрашивать у Баринцова не пойдет, вот и треплешься.

– А мне кажется, что Петренко справедливый, – вдруг сказал Козлов, сидевший в стороне.

– Ты чмо, Козлов, – спокойно ответил ему Кожан. – Ты думаешь, если меньше бьет, значит, справедливей? Он меньше бьет, но сильней. Но он и видит больше. Аанга наколоть – как два пальца обсосать, а Петряна… Да Петрян сейчас может поиграть в добренького, он свое отзверствовал, увидал бы ты его шнурком, я бы глянул, как бы запел…

Попов внимательно оглянулся на проход между кубриками и зло прошипел:

– Мне лично… По мне уж лучше деды – все поспокойнее, лишь бы не это шнурье вонючее. Стану шнуром – хрен разговаривать с ними буду. Выступать – нет, но и разговаривать не буду.

– Посмотрим, посмотрим, – улыбался в темноте Смагин. – Дух как там? Начал службу понимать?

– Дух что… Дух как дух – он свое еще огребет, – подтвердил кому-то невидимому Попов, который даже шапку пытался носить на манер Петренко, надвигая на брови, – он, я гляжу, не особо напрягался сегодня.

– Ты на себя погляди со стороны, чама, – буркнул Журба.

– Козлов, – мягко позвал с тумбочки дневальный дедушка Коровин, но почему-то передумал. – Нет, кто там… Попов, давай-ка туалетик: порядочек там, давай, давай…

Попов тихонько и витиевато выматерился и отправился бесшумным шагом в туалет, не оглядываясь, чтобы ни с кем не встретиться глазами, чтобы не быть припаханным еще раз.

Все примолкли.

– А вот чего ты такой дурной, Козлов? – спросил Кожан. – Тебя ведь даже салабоны на хрен будут посылать через семьдесят три дня. И говорить-то толком не умеешь: как ляпнешь что – никто не разберет, что к чему. Какой из тебя шнурок?

– Я не буду припахивать, зачем? – осторожно ответил Козлов.

Все прыснули.

– Посмотрим, увидим, – вздохнул серьезный Смагин. Он внимательно смотрел, как Козлов пытается присмотреться во мраке к детскому лицу на фотографиях, приподняв горбатые плечи, кривя губы.

– Ть-фу! – сплюнул Кожан. – Ну что это за человек? Чмо! Душара! Позор для всего призыва!

Фотографий у Козлова осталось всего две. Поначалу их было больше, но они пошли по рукам и даже пропали – их разглядывали на смене, в столовой, по вечерам, потом лицезрение «Козлова ребенка-козленка» уже приелось и про них забыли. Козлов, когда был дневальным по автопарку, подобрал под столом в слесарке эти две оставшиеся фотографии – на одной был полуоторван уголок, на второй сыну Козлова были подрисованы карандашом усы и всякая ерунда – Козлов все это аккуратно стер и теперь уже старался никому фотографий не показывать без необходимости.

По коридору, выбрасывая костлявые ноги, как цапля, прошаркал Джикия. Он внимательно впялился в темноту, пытаясь разобраться, кто там сидит в сразу страдальчески притихшем салабоновском кружке, и наконец опознал самого длинного:

– Журба, иди-ка там Попову помоги, быстрее, – и пошел себе дальше.

Журба закусил губу, цыкнул бессильно и пошел в туалет так же, как и до него Попов, – не оглядываясь и быстрым шагом, но ему повезло меньше.

– Журбик, курить с фильтром, – озадачил его утомленным голосом отдыхающий после наряда Ваня Цветков.

Салабоны безмолвствовали, как заведенные, натирая тряпочками и без того сияющие бляхи.

– Внимание, рота, заходим в ленкомнату для просмотра программы «Время»! – объявил Коровин, вложив в эту фразу всю свою молодую силу.

Салабоны вскочили, подпоясались и потащились с табуретками в ленкомнату.

Деды заняли места за столами, салабоны двумя колоннами уселись в проходе: в затылочек, плечом к плечу, соблюдая равнение и строго вертикально держа спину. Шнурье развалилось сзади – в каре, наблюдая поведение салабонов.

Салабоны преданно смотрели телевизор. Поворот головы разрешался лишь в случае, если запоздавший дедушка вытащит из-под себя табурет или шнурок в контрольных целях спросит, о чем это там говорится.

Программы «Время» бывают разные: когда диктор один говорит – это мрак, уснуть можно запросто. Козлов старался даже не моргать: его еще ни разу не били за сон на программе «Время», и ему не особенно хотелось. Он тянул шею к телевизору, вслепую натирая до огненного блеска бляху Баринцова – тот дремал рядом.

– Козел, – это звал Коробчик из-за спины.

Козлов обреченно повернулся, прощаясь с возможностью лечь спать вовремя и спрятать свою щетину.

Коробчик сонно моргал меж Вашакидзе и Лангом, смотревшими скучно.

– О чем там? – спросил Коробчик.

– Семьдесят три.

– Ма-ла-дец! – похвалил Вашакидзе. – Воин!

– Ну а вообще? – не унялся Коробчик.

– Индустриализация – фактор интенсификации прогресса, – обомлев, выдавил Козлов. – Перестройки.

Коробчик секунду подумал и махнул головой – давай, смотри дальше.

Козлов продолжил драить бляху с ожесточением, испуганно отметив, что Мальцев, прослушав этот диалог, улыбнулся довольно нехорошо.

– Рота! Выходим строиться на вечернюю поверку! – завопил замогильным голосом Коровин. – Хватит смотреть!

Петренко выключил телевизор, и все повалили на выход, салабоны тащили по два стула и на ходу равняли столы.

Шустряков высунулся из своей каморки и позвал:

– Петренко, это… Проводи без меня. – И спрятался обратно играть в нарды с Коровиным.

Петренко притворно вздохнул – сколько можно, вышагнул вперед, оглядел строй и опустил усы в папку со списком личного состава. – Шнурье, а ну позастегнулись, – прошипел Баринцов.

Шнурки сдержанно, но поголовно выполнили пожелание товарища – синяк Ланга сиял всей роте.

– Рота, равняйсь! Смирно! Слушай список вечерней поверки!

Козлов с ревностным ужасом не сводил глаз с Петренко, слыша, как за спиной развлекается Баринцов:

– Попов, как только скажут «Вашакидзе» – ты скажи: «Повесился».

Попов пытался улыбнуться, но пара весомых тычков в спину доказала, что улыбаться тут нечему.

– А ты, Козел, когда Мальцева вызовут, ответишь: «На очке!» Ты понял, Козел?

Козлов похолодел, он даже оглох и не слышал голоса Петренко.

– Ты че, Козлов, опух? Ты тока попробуй не скажи. И чтобы громко!

Козлов не мог себе представить двух вещей: как он это скажет и как он этого не скажет. Что с ним будет и в первом, и во втором случае, он представлял очень хорошо – у него защипало глаза от пота и покрылись испариной ладони.

Но Петренко осточертело читать папку, и он швырнул ее на кровать, не дойдя до своего взвода:

– Рота, разойдись, готовимся для отхода ко сну!

Деды и шнурки отправились в туалет, а салабоны, которым до этого права осталось семьдесят три дня, ломанулись к кроватям – надо успеть быстро лечь и стать незаметным, надо нырнуть в эту белую прорубь, и тогда, даже если понадобится, будет жалко, быть может, будить, и тогда удастся вырваться в сон – день кончался, он умирал.

Козлов даже ремня снять не успел.

– Козлик! – ему счастливо заулыбался Коровин.

Козлов покорно пошел за ним в бытовку.

– Вишь, туалет ты сегодня вечером не мыл, – даже как-то торжественно объявил ему Коровин. – Хоть и пошился, а не мыл, да?

Козлов тупо посмотрел на красный коврик на полу бытовки, на редкие белые нитки на нем, серые мысли стояли внутри – подмести, что ли?

– Ты вот неглаженый, – погладил его по плечу Коровин. – Давай-ка, погладься. Сейчас все спят, народу никого. У меня во взводе завтра строевой смотр – я как раз твое «хэбэ» и надену, да? Ты понял? Как погладишься, будешь раздеваться: свое «хэбэ» мне на табурет, а мое – тебе, хорошо? Ну, давай тут. Если кто из шнурков скажет, что делать, – посылай, скажи: Коровин припахал, нельзя отлучаться.

И Коровин ушел, посвистывая и развлекая себя этим.

Козлов долго, старательно, как привык, выглаживал «хэбэ», даже примерил его перед зеркалом – вышло здорово. У него стала тяжелой голова, он встал к окну, он боялся идти к кровати, он ждал, пока уснут даже самые мучимые бессонницей деды, за окном ничего не было видно, он просто опирался ладонью на фотографии сына, которые он вынул из своего «хэбэ», чтобы Коровин не носил их на себе, и смотрел в свое отражение, пощипывая пальцами щетину – вот и побриться бы сейчас, да за станком не выйдешь, он стоял в одной нательной рубахе между своим и коровинским «хэбэ» – он глаженое аккуратно держал в руках, чтобы не сбить стрелочки, ему было холодно, он ежился и сам того не заметил, как на его лице очутились слезы.

В бытовку, гуляя, зашел Мальцев – внимательно потрогал свое лицо перед зеркалом, мельком глянул на Козлова и сказал:

– Ты, Козлов, главное, не стучи, понял? Все пройдет. И ты будешь шнурком. Думаешь, мы не получали? Ого-о… А Петрян, ты думаешь, он не получал? Ты же солидный мужик!

Козлов даже не обернулся на него – у него уже не было сил бояться и что-то изображать.

Постояв еще, он решился, положил «хэбэ» на табурет Коровина, но дальше дошел только до кубрика второго взвода – хватился фотографий, они остались в бытовке на подоконнике. Козлов втянул голову в плечи и пошагал назад меж кроватей согнутой, костлявой тенью, тяжело покачивая руками: вперед-назад.

В бытовке света уже не было – бытовку уже поглотила ночь. Он шарил рукой по подоконнику, нагибался к полу, а сам думал о чем-то другом: что зимой как-то холодно, но потом будет, наверное, тепло.

Бытовка была пуста.

Он вышел в коридор, не в состоянии понять: куда теперь идти, вот куда ему теперь?

Тихо и ночь, господи…

– Козлов.

В желтой рамке открытой двери туалета курил дух Швырин – еще не пуганный, не избитый, бледный, одинокий дух.

– Ты не спишь?

– Да. – Козлов медленно подошел к нему. – Знаешь, вот вспомнил, фильм такой дубовый был, хрен поймешь, там еще деревья как-то называются не по-нашему, хотя… Я просто за фотографиями вернулся в бытовку, оставил. Куда-то делись, две…

– Две?

– Две.

– Мальчик?

– Сын мой.

– На одной написано: «Дорогому папе. Мне три года. Я очень тебя жду».

Козлов просто кивнул и отвернулся.

– Я не знал, Козлов. Я их с мусором сжег только что. Коровин сказал: уберись там, в бытовке. А они валялись, старые… Там еще угол оторван.

Козлов кивнул.

– Только что. Я просто не знал. Напиши, пусть еще пришлют. Сфотографируют.

Козлов стоял в ночи, как черная свеча, едва поблескивая смоляной печалью глаз. Ветер ударялся в гладкую щеку окна со смутным стоном.

– Я пойду, – сказал Швырин и кинул куда-то бычок. – Первый день, – и выдавил измученный вздох.

Он сделал два шага, и вдруг Козлов чужим тонким голосом произнес:

– Стой, дух!

Швырин сунул руки в карманы и повернулся. Козлов подошел к нему в упор и, подрагивая плечами, заикаясь, выдавил:

– Ты что, опух? Ты что это при мне куришь, а? Постарел? Зубы лишние, а?

Он не мог даже посмотреть Швырину в глаза, лицо не поднималось, залитое страхом и тоской.

– Ты придурок, Козлов, – твердо сказал ему Швырин.

Он очень понуро ушел, и где-то в третьем кубрике скрипнула кровать – все.

Надо было бриться, без этого завтра – смерть.

Козлов поторопился за станком, почти ничего уже не видя, пытаясь вспомнить, отчего же так паскудно внутри, ведь все прошло, все ведь кончилось, но его тормознул веселый голос Вани Цветкова, который отоспался днем и теперь развлекал неспящих дедов анекдотами:

– Козлов, шагом марш сюда! – скомандовал Ваня.

– Мужики, давайте из него деда сделаем!

– Давайте!

– Мужики!

Все полезли с кроватей, расталкивая соседей, будя всех на свете – это было редкое удовольствие и всеобщая радость, – Козлова обряжали в сержантский китель Петренко, и сам Петренко поправлял у него значки на груди, опоясали его кожаным дембельским ремнем с искусно обточенной бляхой, он еле влез в ушитые сапоги Баринцова, ему щедро расстегнули воротничок, а потом и китель на груди – так ходят деды, ходи, Козлов, – спустили ремень чуть ли не до колен, нацепили на затылок шапку, долго засовывали руки в карманы и учили ходить, цокая подковками, руки сами вылезали из карманов, Козлов никак не мог на это пойти – в карманах! Уж больно непривычно, все толпились вокруг него, вся рота, его водили по казарме, вот наш дед! Деды хохотали до слез, шнурки прыскали, салабоны тоже не спали, хихикали из-под одеял, Козлов шагал по проходу, бессмысленно улыбаясь всем, готовый немедленно вырвать руки из карманов, они даже дрожали, его вертели и рассматривали, ему кланялись в пояс, обнимали деды и заискивали шнуры, хлопали по плечу – «Сашка!», и он ходил так дальше, потихоньку привыкая, ходил так без устали, пока роту не стало клонить в сон, и рота уснула – уснул дневальный Коровин на тумбочке, засопел носом дежурный по части, а он так все ходил туда-сюда по проходу, уже что-то блаженно говорил сам себе, уже не вынимая рук из карманов, он улыбался всем вокруг, он так любил эту пьянящую тишину и свободу, он так ходил, видя кругом одни белые простыни и спящие детские счастливые лица, так похожие на лицо спящего где-то далеко его сына, он улыбался этим лицам, ему хотелось целовать каждого и петь, он старался громко не шаркать, ему совсем не хотелось спать, ему хотелось взмахнуть большими руками и засмеяться на весь нестерпимо белый свет, побегать по проходу, крича что-то дикое и несуразное, он даже ускорил чуть шаг и чуть ли не прыснул, его будто звал чей-то голос – его сына, и он повторял одно и то же: «Я иду, я приду. Я иду», и так он ходил, и остановился посредине казармы, и тихо сказал себе под нос, улыбнувшись:

– Спят чего-то все.

В вагоне

Перекур

– Сколько там?

– Полвторого. Скоро Ростов… Там – двенадцать минут.

– Ну тогда там покурим и уж тогда – на боковую, топить на массу. Я сразу и оденусь, чтоб не мотаться тогда, так?

– А тельняшка у тебя откуда? Ты десант, что ль?

– А как же, ты как думал?

– У меня братан тоже десант, хых, рассказывал, как ихний комбат молодых прыгать учил. Приехал на аэродром – для него пособирали тех, кто с первого и второго раза не прыгнул. Он им сказал: «Хрен с вами. Сегодня прыгать не будем, чего вас мучить без толку? Парашюты просто уложите, полетаете хоть, к самолету привыкнете». И мигнул бортинженеру. Те пособирались, парашюты нацепили, полетели. Минут двадцать или сколько там прошло, бортинженер втихаря дымовую шашку запалил, в салон подбросил и завопил: «Пожар!» Так те чуть выпускающего не смели – так бросились к выходу!

– И такое бывало, бывало. Наш, правда, комбат так не делал. Он у нас дубовый был. Все хитрил. Будто самый умный. На лагерных сборах инженеры сопли жевнули – двести литров спирта спионерили, как и не бывало, – что делать? Никто и не видел: кто, куда и с кем. Комбат меня притянул. Я был комсомольский бог средних размеров. «Ну, чего творить будем по факту хищения?» Я говорю: «Не знаю». Мне чего – я того спирта не пил… Хорошо, говорит, я тебе объясню, как надо народ колоть. Выступи завтра на построении и скажи: по трагической случайности спирт поступил отработанный, от летчиков. Спустя двое суток после потребления начинаются необратимые изменения в организме. В восьмидесяти процентах врач части гарантирует смертельный исход. Сразу после построения в медсанчасти начинает действовать анонимный чрезвычайный прием – каждому употребившему надо до пяти вечера получить укол. Ввиду необычности ситуации командование репрессий производить не будет – вот так скажешь, – и никому ни слова о нашем разговоре. Я никому ничего не сказал – какое мое дело, я того спирта и не пробовал. На построении выступил. И что ты думаешь – хоть бы один! Ни одного человека! Никто не пришел!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю