Текст книги "Окраина пустыни"
Автор книги: Александр Терехов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 22 страниц)
– Я и зову, – очень глухо отозвался Грачев. – Пойдем.
– А, ладно. Хватит тут, —громко заключил Симбирцев. – Иди ты хоть куда… Нина Эдуардовна, а мешки у нас еще остались?
Грачев слабо отворил мир за дверью, полый рукав бесконечного коридора с пустыми колясками и двумя настенными телефонами, он еще улыбнулся:
– А с девушками будь повнимательней. Не злоупотребляй бескорыстием и энтузиазмом.
Уже в коридоре– уходил, отдалялся, а в спину сочно бабахала аспирантка:
– Это он что сказал? Про кого? Что-о-о? Это на что, интересно, намек? Это как – ничего особенного? При вас женщине практически сказали низость. Да! А вы думали, сейчас честью своего имени уже никто не дорожит? Я не позволю, чтобы разное… тут… унижало и пыталось тень бросить, сопляк! Это наглое, ленивое… Слов нет!
У администратора пили чай.
Свет протекал сквозь сдвинутые желтые шторы холодной песочной массой, шторы мерно покачивались, двигая едва приметные тени на стенах, на сваленных в уголке подушках, дряблых и покрытых неряшливым седым пухом, как старческие щеки; на кипах одеял, разноцветных и тесных, как напластования горных пород, на конфискованных нелегальных чайниках, задиравших печально носы, на теннисном столе, где кружили хоровод разномастные чашки, опоясав две банки консервов, ощерившихся зубастыми пастями, и пожилую шершавость полбуханки хлеба.
Люди, убивавшие тараканов, ждали чай за теннисным столом, на дне студенистого неба, в которое вмерзлю солнце осколком хряща, в середине зимы, убивающей голубей с кровавой икринкою глаза, в стране навьюженных сугробов, в которой земля всегда ближе, а неба нет, где лезут из труб неторопливые дымы и нет ни капли голубого и зеленого, и нет разницы: стоять или идти– везде будет зима и обветреет лицо, и будет корчиться земля на отпотевигих венах теплотрасс.
Кружки были пусты, и не кипел из лучших лучший чайник, зато грудастая администратор с ресницами, намазанными до комков, протягивала единственному мужчине зеленоватую бутылку с качающейся тяжелой кровью и распоряжалась:
– Открывай, Никола-чудотворец, один ты мужик.
– Да как ее? – нежно, как женскую шею, гладил емкость лысый мужик, и уши его, напрягаясь, толстели, а усталые женщины были похожи на аптечные пузырьки в белых косынках, и узоры на их халатах читались, как сухие гроздья рецептов на латыни, они охали, оглаживая намаявшиеся ноги, основательные, как опоры рояля, и им за шторами было тепло, и пахло хозяйственным мылом, и ломко скрежетал подоконник под птичьими лапами, ищущими приюта.
Администратор тронула пальцами в перстнях морщинистую щелку меж сдвинутых воедино тесным платьем грудей, и глаза ее блеснули:
‘ – А дальше, Матвевна?
– Грязиш-ша кругом, —отмахнулась старушка, сухонькая, как замерзшая на бельевой веревке тряпка. – На лошадях не вывезешь. И хоть бы совесть кого кольнула, а то вить...
– Да не это! – всплеснула руками администратор, – забыла, что ли. Ну зашли вы в 806-ю, а там?
– Что там? Да спят, и все, – пробормотала старушка, оглядывая окружившис ес расслабленные улыбки.
– Девка с девкой?
– А то? Повернулись друг к другу задницами и спят.
– И голые? – замирающе выстонала администратор, вытягивая шею.
– Накрыты были, – отрезала старушка и болезненно сощурилась на лысого. – Да ладно, Николай, нс мучайся. Лучше выбросим ее, раз такое дело.
Лысый вгонял штопор рывками, с боязливо искаженным лицом, как крутил ручку адской машины, косясь за спину, в остренькую щель меж маревом штор: цела там зима или нет?
– Кто ж такие, в 806? – кусала губы администратор, – Кулакова, что ли, с Евстафьевой? Ах, мать твою, что девки творят! – и она моргнула сально сладкими глазами.
С тугим, коротким чмоком пробка вырвалась из узких губ бутылки, и бутылка отправилась по кругу, кланяясь в пояс каждой чашке и в каждой чашке полоская поочередно свой пенистый чуб.
– Лишь бы не было войны, – внушительно пожелала администратор.
– И здоровья. Всем здоровья, – растерянно поозиравшись добавила запоздало старушка, когда все уже пили, открыв голые шеи.
– Дай хоть, Николай, я тебя поцелую, единственного мужика, опору нашу, —тяжело высунулась из-за стола администратор.
– Не трогай его, Верка! Зена Колькина в больнице. Ему и так повалять, можа, кого-нибудь хочется, – закудахтала старушка.
– А я поэтому и целую, – рассмеялась эдминистратор.
Лысый Николай покорно приблизился, чуть прихрамывая, и подставил щеку.
– А-ах! Сласть! Вот– мужик, – крякнула администратор и смахнула оставленную помаду с покорной щеки. – Живет у вас в санэпидемстанции один. Как в малиннике!
– Уж такой малинник, – крякнула старушка. – Отойди от нее, Николай, она заманит. Расскажи давай лучше, что дед тебе сказал, которому болячки показывал.
– Вчерась ходил, – потрогав толстоватый нос, по-детски напевно сказал Николай. – Четвертной отстегнул. И потом еще…
– Ну, чего он сказал-то? – подогнала его старушка. – Ну ты, шевели языком, прям блаженный какой, затянул тут.
– Стою. А он молчал. Решаю: все, на корню я сгнил. Ему, видать, и сказать это противно. Сам испугался. Стоит, кряхтит, тужится. Как зарычал: а ну стань к оконцу, сиволапый!
– Это он тебе? —ахнула администратор.
Лысый печально похлопал глазами на нее, глотнул и продолжил, уставясь в чашку:
– Прямо сразу засадил: у тебя, окромя страшного, камни в почках и голова ушиблена камнем в малолетстве. От жадности помер твой папаша. Орет: правду говорю, сиволапый? Я ответил: не врешь пока, в точку, голова ушиблена, и камни… Отец колхозный огород сторожил, огурцов без хлеба поел много очень, и дизентерия его прибрала совсем. Ага, он сказал, сечешь? Выдул ты вчера три стопаря водки, из закуски только семечек погрыз, а спать тебя мотнуло прямо при отхожем месте… Вся полностью правда!
Старушка потрясла согнутым пальцем с отсветом па плоском ногте.
– По зрачку определил. Так японцы. Затем и на свет выводил. Высветить.
– А я чирикнул: про родных! Он: про каких таких тебе родных: ты, сиволапый, ты считай, что их уже нету совсем. Сын далеко, в отъезде, а только жена-то уходит еще дальше, уж так далеко, что не жди. И не вернется она. Не ожидай свиданья больше. Вот. Значит.
Кто-то заткнул рукой вздох и ах, все потупились, оправляя подолы на раздутых отечностью коленях.
Лысый Николай покосился на всех, как курица на червяка, и сосредоточился опять на чашке, озадаченно жмуря глаза.
– Не сдыхай! Не сдыхай! Мне рявкнул, в угол пересадил, па морду бросил красный лохмот с бахромой, вроде как от знамени, молитвы две прочел. Лохмот снял. Глаза открой! И харкнул прямо в глаза, густо. Все, камни выдут с почек. И иди отсюдова. А сам он у киоска стеклотары крутится, ниткой пробки достает, пьяндышка с виду.
– И камни… Да? – администратор прихватила ладонями спелые щеки. – Ага, – подтвердил Николай. —С утреца. Даже слезу пролил. Больновато.
– И ушел? Пошел? – подозрительно нахмурилась старушка. —И это все, что ли?
– Не-ет, – вдруг усмехнулся Николай и шлепнул ладонью по коленке. – Я выложил вмиг. предскажи про державу! Как жизня устроится? Вот так. В лобешник. Какой примется и останется вид. Куда повернется, за что зацепится? Нельзя мне без этого!
– Это я понимаю! – обняла всех взором администратор. – Мужик! Мне даже опять захотелось тебя поцеловать, очень.
– У него вся морда перекривилась: ах, ты грязь черноземная, зимний лапотник, аж булькаст. Точно и подлинно желаешь узнать? Отвечаю: да! Давай тогда деньги. Пятьдесят. Выложи.
– Пятьдесят? – качнуло вперед слушательниц, выпучились глаза, разомкнулись рты. – Полста?
В дверь осторожно побарабанили.
– Я полез в карман. Достал. Отслюнявил – на! – запаленио дыша, доложил Николай, и усмешка переползла его рот, он набухал плечами и шеей. – Возьми, но! Но всю самую правду. Чтобы точняк! Как будет? Будущее зарисуй, план. Я хочу про весь этот грядущий момент все представить верно. Вот что после меня? Что потом? Даже без меня. Ну? Скажи? Говори, а то…
– Да говори, твою мать, что ты жилы тянешь?! – передернулась старушка. – Ну!
Николай глотнул сильно воздух и, уставившись в штору, стал твердить с радостным ожесточением:
– Вот и попомните, что он сказал: будет лучше, если будет хуже. По земле по всей дороженька ковровая проляжет, прокатится, кровавая, и придет по ней гость невиданный, только никто его не увидит. Ровчо через три лета хорошо очень настанет с продукцией цельномолочной. Картошку – выйдет указ – не есть и вырыть всю, и не садить. В следующей пятилетке потащится от Коломны ледник: тыща километров одна длина, толщина – тьпца метров, протащится и достанет до Загородного шоссе там, где винный магазин, и мост обрушит, поезда запоздают многие. У проводницы поезда с путевым обходчиком случится при этом интимная близость, и тот, кто родится потом, в президенты выйдет, и знак у него особый будет па голове – спираль металлическая, как родится, так и будет в голове воткнута. Ледник потает, хлопка станет завались, а в России откроется в народе страшный радикулит от сырости, ходить будет и кричать от шага каждого. Через десять лет на Чукотку сядет тарелка. И всех чукчей заберут. Покормят и выпустят. С мехами станет получше. А потом, еще через пять годов, – с юга покатит орда узкоглазых, резать и жечь, языки человечьи только жрать будут, особенно пожилых и партийных. И будет их сто раз по сто миллионов тысяч, саранчой полезут, земли не увидишь, мочой всю Аравию затопят. Пики у них острые и ножницы, все верхом на быках. И одни бабы. Только без грудей. И органы все мужицкие. И религия у них новая: все жрать, всем спать. И повалят они с жаркого юга, рекой, морем, океаном бескрайним, докатят до наших границ, изготовятся к атаке– да вдруг и сгинут без следа, ищи и плачь...
– Так… Во намолол, так, а с Президентом-то что нынешним? Застрелится? Про конец света ничего не говорил? – пролепетала обескровленными губами администратор.
– Вот и доживать так, – перекрестилась суровая старушка. – Все на нас, ничего не минет.
– А из Президента кровь пойдет, Будет писать – из него кровь хлыщет, Примется говорить – тоже хлыщет. Думать начнет – снова льет. Только если спит– почти нет. И устроят ему спаленку, и все условия. Чтобы все время спал. Раз тока в год будут подкрадаться, чтобы указ подписать, скажут: «кушать», он рукой шевельнет – кровка брызнет, подписал значит, давайте. И про конец света сказал, так сказал: к глубокому сожалению, будет не с того конца, а пока экономьте стройматериалы и живите.
Женщины обмерли,
Опять нетерпеливо и требовательно стукнули в дверь.
Администратор еле повела тяжелой головой в сторону двери и продолжила царапать стекло на столе разогнутой скрепкой, хмыкнув:
– Ну и наплел он тебе. Алкоголик.
Николай плеснул из чашки в иссохшее до песчаной жесткости горло и с жуткой силой навалился на лосося из банки, озабоченно и размеренно сопя.
– А я считаю: это – все правда, —бодро ляпнула старушка. – Точно так будет, глянете. Ну и ничего, как-нибудь. И не такое бывало.
Тишину снова раскололи озлобленно резкие удары в дверь.
Администратор мутным, как спросонья, взглядом вемотрелась в каждого, убедилась, что бутылка канула за дальний стеллаж, и отозвалась вяло:
– Кто там? Слушаю!
– Грачев, – ответили подземельно.
– Это мальчик с этажа, – поняла администратор. истомленно потянувшись на стуле. – Открой там, Матвевна, тут и так уже пе продохнуть.
Грачев прилип к стене, угадывая в салатовой двери смутную свою тень. нулак ныл – он больше не стучал, он раскусывал зубами тугую, вязкую зевоту и наблюдал спины, вылезающие из комнат и бредущие сонно в столовую.
Сыто, послеобеденно цыкнул замок, тронулось враскачку его сердце – вот, сейчас, мы начнем; крохотная, как иссохшая между зимними рамами муха, старушка позвала:
– Ну зайди.
Там пили чай, сплотившись тесней локтями, разморившись от спертости, роняя о чем-то неразборчивые слова, единственный мужик, основательно и надолго лысый, старательно жрал, не отдыхая; то хлеб, то консервы, то хлеб.
– А, это Грачев, – протянула администратор и томительно пощелкала язычком, – Давно-о не был. Ну, шторы там еще не пропили?
Брови ее упруго переламывались в усмешке, как тугие пружинки.
– Вера Александровна, – серо произнес Грачев. – Мне надо крыс отравить.
Его душило желтое облако, растущее от штор и тяжкое заоконным присутствием ледяного снежного ветра. Он нетерпеливо вскинул голову: ну как?
Старушка рассыпчато хихикнула, шлепая лысого по спине:
– Что, Никола, подъел? А и за работу пора. И для тебя работка нашлась. По твоей профили. Это тебе не у Верки под боком греться. Давай. Не бойся.
Лысый, не разогнувшись, обтер сморщенным платком бледный тонкогубый рот и коряво полез на выход, ощупывая пузатые карманы синего пиджачка.
– Куда? —только и обернулся он у порога, задержав на Грачеле слезливо-голубые глаза.
– Четыреста двадцать вторая. – подсказала выбравшаяся следом администратор, оправляя юбку и оглаживаясь, и довольно окликну-ла. —А ты, Грачев, ну-ка пойди сюда… Стой, лучше я к тебе…
Сильно ставя каблук и раскачав на шагу тяжелую выпуклую юбку, она настигла Грачева и, вкрадчиво и переменчиво улыбаясь, расправила ему ворот рубашки сладко пахнущей материнской рукой:
– Вот и мужика у меня распоследнего уводишь, да?
Грачев видел то шею, то грудь и редко, искоса, как из-за дерева, подсматривал в лицо, заглядывал в колыхающееся перед ним.
– Чудо какое, и крыски у вас завелись, достали… Неудивительно, по такой грязи. А у тебя самого, – она ступнула ближе, тесней, – ничего там не завелося, нет? Не ползает? Что ж ты, хоть бы пришел разок.
Ее зубы выпускали душный воздух – прямо в шею Грачева, ошейннком, и трудно глотать,
– И Шелковникова твоего не дождешься. Все вы меня забыли. Да? А мне докладывают, от тебя рано Машка с Виткой шла. Ты, смотрю, уже с двумя? Уже сам не знаешь, что придумать? Не хватает тебе чего-то, не хватает, хороший ты мальчишечка, но что-то тебе не хватает, ищешь, – уже пошептывала она, и глаза ее дрогнули и поплыли в жирной тягучей влаге, и губы перекатывались медузами на волне. – И как ты, справлялся? Ты по очереди или успевал сразу, пустил бы меня посмотреть. Дурачок ты дурачок, это тебе потому не хватает, что девчонки они, малолетки, чего они знают? Что могла та же Машка от одного негра набраться? Ну-ну, ты стой, не падай… А? Ты не знал про негра, что ли? Нет? А как ты думал? Всем жить-то хочется. Надо, край надо мне тебя просвещать, продолжить, надо мне за тебя посерьезней взяться, жалко мальчишечку, мучаешься, а то так и проспишь-то свои денечки…
– Надо бы, – раздельно подтвердил Грачев. – Хорошо.
– Зайди. Хоть просто поговорить. За жизнь. Как раньше. Ты ж любил мне раньше глаза открывать, наставлять, учить, хоть так зайди, – уходила она, бросая через плечо, каблуки ее били линолеум. – Николая, если пить будут предлагать, – не смей! Там все алкоголики и развратники. Четвертый курс же. А четыре года в общаге – как десять лет в публичном доме!
Она захохотала, а потом грохнули в комнате, сыто и дружно, и Грачев пошел, а лысый ждал его статуей у двери. Грачев шел, и голова его вползала раздутым языком в тесный колокол и билась, терлась, влипала во влажные, щекочущие, потные стены, ворочалась, изнемогая в клейком водовороте, и он с хрипом дышал, изредка выбираясь на воздух.
Шелковников спал, лицом в подушку, растопырив локти якорем и посвистывая на выдохе.
Грачев притворил дверь на его половину и указал пальцем:
– Там спят.
– Понял, – отозвался лысый, потрогав острый свой нос. – А где…
– За шкафом, стена, там вон.
Лысый свободно прошелся до шкафа, окунулся за него по пояс, пошуровал совершенно молча в мусоре ногой, выбрался и, кусая губу, уставился на голое тело на плакате.
– Может, мыши? – отрывието спросил он.
– Крысы, —тяжело выговорил Грачев, он сел на кровать, заставляя себя читать расписание занятий, – Это – крысы.
– Но почему такая уверенность? – возмутился лысый, прометнулся по комнате, заметно хромая на левую ногу, так споро, будто у него была под ногами бочка. – Видел? Хоть раз?
Грачев нехотя поднял голову, запрятав глубже глаза.
– Я чувствую… Кроме этого – постоянные шорохи. Мыши так не смогут. Лезет. Так сильно, что разрывает на своем пути, продирается.
– Ну-у! Это мышь-то не сможет! – оскорбился за мышей лысый, – со страшной силой сможет! Ведь ночь – все шумит сильней, чем может. За шкафом тута – как рупор, усиляст, орет. Это мыши – несомненно. Крыса, она не скрытно. За ней сила. Она хорониться не станет!
– Я, я почти видел… ночью. Чувствовал, точно!
– Ну как возможно это, – чуять?! – раздраженно крикнул лысый, уселся на стул, потер хромую ногу и уставился прямо на Грачева. – Я, я тоже порой много чего всякого чувствую, но не надо слишком воспринимать-то, искренне очень. Смерть, к примеру, или жизнь. Это губительно слишком это понимать… Чувствовать! Крыса– это не то, что эмоцией или мозгой схватишь… Разве это таракан? Это – сила, огонь! Ее ведь не спрячешь. Да неужели она – она! – будет там отсиживаться? – и он, пригасив голос, опасливо покосился на шкаф. – Это же слепая. Слепая злоба. Она тебя не видит.
И лысый тщательно нюхнул воздух:
– Душ-шно у вас!
– Да вы боитесь, что ли?– тихо нагнулся к нему Грачев и потер защипавшие щеки, – Не надо, что вам-то? Я испытывал. Вот была ночь, и я спал, и сон. Шелковников, сосед мой, шутник, веселый, – и будто он съел яблоко и огрызок мне, сюда, на плечо. Влажный, такой тяжеловатый, – с запинкой вышло последнее слово, он крепился.
Лысый что есть сил тянул к нему по-птичьи скособочившуюся голову.
– Я проснулся от этого. Ну и– действительно: вот что-то на плече, как бы, – сидит, и как бы, – Грачев изогнулся, заледенев лицом, и пугливо повел в воздухе рукой по над шеей. – Как бы —ближе уже к шее, щекотно так, чуть. Я подумал: вот сволочь. Это я про Шелковникова. Что он там положил? Огрызок. Потянулся к лампе – включу, а это, это – раз! – пропало, раз – скакнуло так. на животе. здесь, так легонечко толкнулось и дальше, уже по полу, по полу, царапчатый такой клубочек: так и покатился црап-тап-тап и црап-тап-тап, и црап-тап-тап и прямо вонзился – аах! – под шкаф, в бумаги, продрало, и дальше, сквозь пол, под пол – ноги мои уже на полу, вскочил – и дошло до ног потрясение от того, что провалилось, что-то, под пол… пол…
Грачев смолк, изучающе осматривая набитыс карманы лысого, острый сго подбородок, выцветший шпагат рта, нос, прохладный, как ручка холодильника, и безжизненно вытаращенные глаза.
– Яд…—сипло сказал Грачев, – я-а, потом я еще подумал, думал, вспоминал: вот рот иногда, во сне, открывается рот…
– Стой, —едва сльитно попросил лысый, – завязывайте свои истории.
Он коротко вытер под носом и с отвращеньем принюхался:
– Да что смердит-то у вас?
Грачев пожал плечами, повел взглядом вокруг – ничего неизвестного нет.
– Пьяный был тогда? – устало спросил льсый,
– Был.
– Ну вот и ясно все, понятно.
– Я нашел следы. На обуви, на черной. Как цветочки такие, из пыли– там же пыльно, у них. Редкие следочки. Широко лапки ставила. Или большая. Навернос, большая. А я ведь по ночам камни кидаю. Отражаю. Вот тут, в коробочке – я это из щебенки выбрал. Сплю, а рука в коробочке.., – Грачев улыбиулся себе. – Если ты ведешь огонь на испуг, так сказать, с целью создания паники – тогда камень пускается по паркету. вскользь: гремит. Когда влетает уже под шкаф непосредственно – цели уже нету, сокрылась. Если на поражение цели непосредственно, тогда надо метнуть! Низко и сильно. Тогда достигается бесшумность и появлется надежда на поражение. Но все это трудно, – и он вдруг качнулся к лысому, и глаза его беспокойно заискали что-то на безмолвно слушающем лице. —И знаете, вот что странно до ужаса. Опа, она ведь раньше – боялась куда как больше! Сразу, сразу – пырск! И нету, и нету, мигом. А теперь – будто недовольная, вызнала, что ли, что я – один? Запищит, как забьется даже… Вы, наверное, знасте, приходилось, как они так, так по-писки-ва-ют? Вгрызается в камень! А вот я и думаю: а если выскочит? Она ведь очень-очень быстрая – раз! Озлобится, так? И в потемках разве я услежу когда? И сможет скакнуть, скакнуть, как пружинка. Ага?
Знаю, я продумал: самое уязвимое у меня горло, да? И она цепкая, вцепится, это сколько коготочков-то сразу – не оторвать! И еще беда – скользкая. Рукам неудобно. Правда, за хвост можно рвануть, да он тоже беда – все виться будет на стороны, или в кольцо. И скользкий, в выделениях, наверное, а уж чтоб до пасти достать…
– С-стой!! – прошипел лысый, и рот его безобразно расползся, желая вдохнуть, он хватал корявыми пальцами горло свое, мял его с силой, срываясь пальцами, и забрал наконец в себя вдох, задышал глубоко и жадно, как спасшийся.
Грачев даже ис посмотрел на него —он вслушивался.
Лысый забегал опять по комнате, похожей на гранату. Спотыкнулся в узком, нак ручка, коридорчике об обувь, распустившую шнурки сомовьими усами, сунулся в журчащий санузел совместного типа, дальше – назад, в комнатку: кровать, стол без единой газеты и книги, разбитый шкаф у стены, оперенный лохматыми щепками отстающей крашеной фанеры и подсеребренный паутиной.
Сквозь грязное окно горбатился пышный воротник заметенного сне-гом подоконника, мертво торчала пивная палатка, люди дубели на трамвайной остановке.
Безмолвия не было на этом пресном зимнем свету: сталкивались, бились два дыхания, болезненно противно подсвистывал Шелковников из-за стены, кряхтел дряхлостью паркет, ветер отвешивал упругие пощечины окну, и темное, неясное, нутряное копошение обитало в мусоре за шкафом.
Грачев сидел, понурив голову, – будто ждал.
– Ничего, ничего, дружок, – подбодрил его лысый, никак не решаясь сесть, и посжился, спросив, наконец, с надеждой:
– А сосед? Ни разу не слышал? Вот видишь, – чуть не подскочил от радости лысый и расправил плечи. – А может и мыши. Под кроватью что тут у тебя?
– Обувь, сумки, варенье, учебники, – доложил Грачев, как на обыске, и вздохнул, словно после пролитых слез.
– Ничего, ничего, дружок, нормально, – лысый тяжело присел и со смертным оскалом обозрел подкроватное содержимое, подергивая носом. – Чего ж воняет-то? Туфельки, что ли, пардон, конечно? Или варенье давнишнее, бомбажное? Вообще, конечно, под кроватью все держать – не дело. В тумбочку хотя бы, или на шкаф, выше, – свет копился до масляной густоты на поляне его лысины, он тащил голову вдоль пола, бормоча. – Коробки тут какие-то, не по нашему написано, утюг вот – тоже зря, ох, сожгете вы общагу, запылает, шарфик тут какой-то позабыли, бросили, а он уже и заплеснел, ну-ка… —он резко отпрянул, отпрыгнул к стене, как ошпаренный, и глянул оттуда на дрогнувшего Грачева белым и очень спокойным лицом.
Грачев привстал. Ноги его залила упругая, горячая зыбь, Он, заикаясь, спросил, голос его слабел и сох:
– Что? Что там? Под… Да что там…
– А вы все правильно излагали, товарищ, – тоненьким голоском отозвался лысый и отвернулся к окну, сцепив ручки на животе. – А ежели вас интересует текущий момент, то мне требуется пакетик целлофановый. И что-нибудь такое… Картонки, что ль, кусок, поплотней. Хорошо, в общем, вам тут спалось.
– Б-большой пакет? – Грачев широко шагнул от кровати и прижался к стене сутулой спиной, почти сомкнувшись плечом с лысым. – Что там?!
– А? Пакетиком интересуетесь? – отрешенно пищал лысый. – Размером да как бы под буханку хлеба. Такой, примерно. И картонку. Чо там у вас, насморка нету? Нет? Вообще – нормально нюхаете? Ха-ха…
– Картон? Картон, есть, но вот там только, – показал Грачев под кровать и все пытался успеть заглянуть лысому в лицо, как в уходящий поезд. – Что вы там увидели?
– Из-под кровати картону не надо, не надо. Усопших чего уж тревожить, – лысый улыбался и подхихикивал без передышки, – А может, хотя бы совочек для мусора? Хотя что я… Вы ж не подметаете, зачем вам, чего это я спросил… Так может, хоть случайно завалился где? Совочком очень бы удобно– прах транспортировать, вынос тела осуществить.
– Совок ? Есть. В ванной, там…
– Ну так и неси скоренько, хах-ха, сделаю тебе доброе дельце…
– Что там?
– Уже ничего. Почти совсем. Ты сходи за совком-то. И пакетик, и пакетик мне скорей найди, да быстрей, а то передумаю, сам, один останешься.
– А вам, наверное, мусоропровод понадобится…
– Совершенно точно проникаетесь. Это очень пе помешало бы. Все землю не рыть, на экспертизу не везти. Земля мерзлая, да и где попа в эту пору достать, хах-ха… Да и какой веры-то, ха-ха…
– Недалеко, у лифта, последняя дверь слева, вот там мусоропровод, в конце,.,
– Желаете показать, проводить? Может, вместе? Вам и приятность должна прочувствоваться, все одной поменьше. Может, мамка ихняя скончалась. Им все навестить хотелося, а вы – каменюкой в мордасы, ха-ха… В наилучшие родственные чувства. А то бы вместе? Один пакетик держит, другой совочком – этот шарфичек, ха-ха… С хвостиком. Я, может, первый раз из-за тебя… паскуды, довелось-таки увидеть, узреть, настигло-таки…
– Я пойду, выйду, схожу к товарищу, задание надо узнать…
– Бегите, бегите, а через пять минуток уже возвращайтесь. Мне совок и пакетик дай. Да не дрожи ты так! Зато с каким ароматом спал, молодец! И не месяц уже, какой там! – вон, как таранка, уже ссохлась, до белого, кости и кишение уже… И я тебе правду главную говорил: прятаться они не будут. Они этого не терпят совсем! Это мы, дурачье, думаем, что они потом по ночам, что боятся, испуг в них живет – чепуха! – им просто так удобней, режим такой, для дела способней, да им весь мир– нора! Это уж нам приходится… Ах, старая, старая, красиво помирать любила, повыше, на воле, под человеком, на стопочке книжек: история, философия да научный атеизм, и хвостик свесить, как шарфик такой, пушистый, ха-ха, да-а, и живете вы, ребята…
Грачев спрятался, забился на лестничную клетку, где шелестели вверх-вниз сонно зевающие лифты и по-комариному дребезжали лампы, расплескивая маслянистое серебро электричества, он жался к окну, как к спасительной проруби, – по окрестным крышам гуляли мутные потоки взвихренного снега, обламывая вниз наметенные козырьки и царапая себе бока о черные, железные антенны.
Холод, как вата, —он впитывал, и внутри полезли в медленный рост кости, распирая тело, натягивая, как холст на тесный подрамник, сохла влага в глазах, и в птичьи когти смерзались пальцы, и он ссыхался в посох, прямой и впалощекий, готовый вонзиться в путь.
– Ого! Какие люди! И без охраны!
Толстогубый рабфаковец Хруль подкосолапил к нему, больно шлепнул ладонью в ладонь, хохотнул, махая руками, не зная, куда деть упругую силу, заключенную в недра сияющего, как павлинье перо, спортивного костюма, брови его взлетали и порхали на крохотном небосклоне розового лба, а губы подпрыгивали в круглой щелястой улыбке:
– Не спится? В школу собрался? Иди поспи—и все пройдет!
– У тебя нету кошки? – спросил Грачев.
– Была, – заскучал Хруль и хрустнул пальцами. – Кот. Кузя у меня, кот. Да ты видел. В столовую на пайку жрать вместе ходили, тут, за пазухой. Жрали вместе. Понимаешь, да, сбросила сволочь какая-то с шестнадцатого этажа. Твари. Хоронили вместе с Асланом. Где потеплей, на теплотрассе… Аслан, слышь, ты помнишь, как Кузю хоронили?
Чеченец Аслан, отчисленный со второго курса, выступил из-за угла, коричневый, широкий, в снежной рубашке под дешевым черненьким костюмом, зацепил острым нездоровым взглядом Грачева и, тесно собрав мокрый рот, лоснящийся, как асфальт на подтаявшей дороге, заковырял в зубе белой спичкой.
– Не кот был, а тварюга… Люблю.
Хруль пришлепывал ладонями по заду, приседал, шерстил куцую волосню на голове, оглядывался на злого Аслана, смеялся и, еще улыбаясь, спросил:
– Ну, а ты куда счас? Жрать? В школу?
– Я пожрал, – ответил Грачев. – Пойду. Надо тут с одним посчитаться тут…
– Давай, Будут трудности – зови. А мы – жрать! —и Хруль опять шлепнул ладонью о ладонь. – Счастливо!
Грачев пошел, наращивая скорость, пе сгибая деревянной спины, пустой, как черепные глазницы.
Лысый повернулся к нему и легким мимолетным движеньем уже оказался рядом, чуть задрав подбородок и странно помягчев лицом.
Грачев начал:
– Все?
– Все, упокой душу…
– Теперь мне надо в институт. Давайте быстрее, если можете, как травить?
– Это– семечки в конверте, съедобные, можете сами погрызться, коли скука случится. Три дня и три ночи раскладывайте их на местах вылезания. Так прикормим и приучим всех, все соберутся к вам, и окрестные, ближние, дальние… На четвертый день разложите вот эти, другой конверт, яд. Ночь спите, утром – всю падаль – вон, тщательная уборка, грязь вымыть, мусор лишний вынести, вычистить, дыры заложить кирпичами, обшарить все закоулки, умирать могут, где угодно, и потом вонь пойдет… Пищевые отходы больше в комнате не оставляйте, сгниете. Ясно? Денька три придется еще терпеть. Четвертая ночь будет веселой,
– Оставляйте только яд, – бросил Грачев.
– Возможно и так. Но– малый эффект. Немного уложите, жаль. Конкретно ваших, может, убьете, и то – не всех. А соседи могут навестить, придут. Хотя… Все равно– придут. Будьте спокойны.
Они разом переглянулись и качнули друг другу понимающе головой.
– Все. Закончили. Спасибо, —и Грачев стал обуваться
Лысый бережно приземлил на стол белый конверт почтовый с синей рисованной марочкой и коротко спросил:
– Физик, да?
– Я географ, – ответил Грачев и пошел в коридор за курткой, – и сейчас я очень тороплюсь,
– Это ясно, понял. Да вам надо еще и семечки раскласть. Соседа хоть предупредите – пощелкаст.
Грачев остановился напротив лысого и внятно сказал:
– Я. Тороплюь.
– Хорош-ш, —изучающе прошептал лысый. – Собран! Молодец. Молод! Ха-рошее слово «молод» – как молот. Сильно бью! А я вот намучился одной загадкой, задачкой вернее. Она хотя больше из физики, по разумению моему, но, может, посочувствуете моим страданиям-то?
Грачева потянуло до смерти уснуть, он изнуренно ощупывал сыпучий бок конверта, с усилием сопя.
– Земной шар– это задачка – бурим насквозь посередке. И магму эту и ядро, и всю остальную чертовню, такую шахту бурмм – сквозь, вы усекаете? Пусть покрытие в ней специальное. Чтоб не расплавилось. И широкую такую шахту– это важно. Сделали, да. Глянем теперь под ноги у шахты – небо под ногами, с той стороны. Целая смехатория и можно использовать под аттракцион, или всерьез – как транспортную артерию… Но меня не это долбануло. Бросим туда человека—и тогда? Посвистит ведь туда? С возрастающим ускореньем? И что с человеком-то потом? – гопросил лысый, умоляюще выкатив глазки.
– Его разорвет, —глухо отозвался Грачев. – При такой скорости разорвет.
– А мы в скафандр обрядим. Формы сму соответственно придадим, обтекаемые, —затараторил лысый, прерывисто дыша. – Это я все продумывал, это еще мне доступно. Ну, а вот дальше? Что? Неужто выпулит с другой стороны? В космические пустоты? Или сила тяжести не даст? А ведь не даст… Не даст! Стормозит, паскуда, нижняя половина то, что верхняя придаст, спружинит, загасит, сожрет. И обратно он полетит – вверх. И опять – тормозить его будет. Вниз полетит. И дальше уже качельками – верх-низ, верх-низ, и все тише так, тище и тише,.. Пока не замрет вовсе, совсем. Так? Ведь так выходит? И тогда повиснет? В середке? Как семечко в яблочке? Посередине ядра, магмы, коры земной? Поболтает ножками, как муха в стакане, волн понапустит и– висит? Как на перине такой небесной, подземной – меж небом и небом, во все времена: ночью и днем, зимой, летом и– нигде, Ведь так? А? – спрашивал, задыхаясь, лысый, еще раз заливаясь певуче, – А? Да? Я выдержать этого не могу. Невозможно так, невыносимо ведь. Так ведь не можно, господи? – стона: он, припадая на левую ногу и заглядывая, заглядывая Грачеву пытливо в лицо. – Ну, скажи, скажи, не молчи только, а?








