Текст книги "Крысобой. Мемуары срочной службы"
Автор книги: Александр Терехов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 30 страниц)
– Попов, все! Патроны ушли! Пат-ро-ны! Этого уже не скроешь. Ну, очнись, Юрка, ты чуешь? Ну, что тут теперь поделаешь… Надо в роту скорей – у него два магазина в подсумке. Пойдем, Юрка… ну? Э-эх.
– Хохол, – жалобно сказал Попов, и слова кончились, у него заплясали губы, и он заплакал, беззвучно, как старик, сжимая ладонью лоб. – Хохол… Ты хочешь в дисбат? Я не могу! Я не могу это… Ведь я… Почему я?! Я ведь даже не из вашего взвода, я его вижу-то во второй раз! Хохол!!!
Журба с каким-то гадливым недоумением смотрел ему прямо в мокрое лицо.
Попов посгребал слезы негнущимися пальцами и, не глядя на него, сказал:
– Махни шапкой – я гляну по вспышке, там или нет?
Хохол, не меняя лица, резко мотнул шапкой над головой.
Грохнул выстрел.
Попов с животным, мучительным страхом вжался в снег, опять заплакал от стыда.
– Оттуда, – спокойно сказал Журба. – Я видал.
Попов вспомнил, как хоронили зимой деда – у деда над могилой красная звезда, а вот что будет у него, если…
Он решительно притопил шапку на уши и приподнялся на локтях: на дороге машин почти не было, небо прогибалось над головой, как пыльный лед с редкими голубоватыми прожилками. В невидимой за лесом деревне протяжно мычала корова и тарахтел одинокий трактор – зима тихо роняла редкий, кружащийся снег.
– Хохол, я поползу к нему вдоль столбов. А ты покричи ему. Понял? И ему спокойней будет. И ты будешь видеть… Хохол!
– А? – повернул напрягшееся лицо Журба.
– Если он меня увидит… Если он будет стрелять – ты прикрой… Ты тоже стреляй, хохол.
– На! – Журба швырнул свой автомат Попову в лицо. – Стреляй!
– Хохол, он хреново стреляет, но вблизи может попасть.
– Не хочешь – не ползи.
– Хохол, если что – все пойдете со мной в дисбат.
– Слепой сказал: побачим.
Попов сплюнул, глянул вперед и решился:
– Хрен с тобой. Кричать будешь?
– Буду, – кивнул Журба, изучая лес за спиной.
Попов, не торопясь расстегнув, снял шинель, придерживая в груди накопленное тепло, затянул ремень, намотал на руку ремень автомата, покачал на руке и отложил в сторону подсумок и как-то странно потрогал пальцами нарисованную хлоркой метку на шинели… И пополз в сторону, быстро заизвивавшись, вихляя задом, и рыком выплевывая снег.
Журба смотрел ему вслед и думал: никто с этого поля не вернется. Ему стало душно.
Столбы торчали дугой от леса, и крайний был недалеко, вдоль столбов недели две назад, наверное, проехала какая-то машина или колесный трактор, и колея, хоть и полузаметенная, но осталась – сугробы здесь были покруче, Попов прятался за них.
Столб, под которым сидел Улитин, был пятым или шестым, и пока можно было ползти, не таясь.
– Мишка!!! Мишка-а-а! – заорал невидимый хохол с бесшабашным удовольствием. – Ты что же делаешь, дурак? Пайдем обратно!
Раскатистая очередь грызанула тишину.
– Ого-го?! – удивился хохол. – А неужто убил бы? Мне ж домой весной! До хаты! А ведь, если разобраться, – и тебе до дембеля чуть осталось, верно? Ты прикинь!
Попов полз строго по колее, боясь себя выдать, боясь внезапно поднять голову и увидеть направленный на себя автомат; он замер у последнего столба – дальше ползти не было сил.
Он лежал как половая тряпка, полная горячей воды, – безвольно и тяжело, от него валил пар.
– Я тебе братом буду! Никто пальцем не тронет! – резвился хохол.
Еще один выстрел стегнул белую щеку поля.
Насколько все глупо и никчемно показалось – то, что было и будет, кому это надо, кому есть дело до него, Попова, кому он вообще нужен, кроме матери и отца, – он и себе-то не нужен среди этой белой скуки, этого чистого поля; он считал свое дыхание: раз, два, три – я замерзну здесь – четыре, пять, шесть, семь – хоть автомат бы оставил, скотина, ну, на кой хрен ему автомат? Восемь, девять – куда он дернется без документов? Чего ему надо? Десять, одиннадцать, двенадцать – что здесь было под снегом – пшеница? Трава? Коровы здесь будут пастись – ваш сын погиб при исполнении служебных обязанностей или даже – пал при выполнении воинского долга – тринадцать, четырнадцать, пятнадцать…
Хохол затянул:
Черный ворон, черный ворон,
Что ты вьешься надо мной?
Ты добычи не дождешься.
Я – боец еще живой.
И Попов словно схватил себя за плечи и потянул вперед, уже внутренне сдавшись, умерев, уже обреченно полез дальше, дальше…
И тут бешеной круговертью ощетинился крошевом снег, опалив лицо смертельным порывом автоматной очереди, и он задохнулся животным визгом: «Аа-ааа-аа-а!», обмякнув всем телом и чувствуя, как потекла в штанах горячая моча, заставляя поджать ноги, и он, дрожа, крутанулся по снегу туда, ближе к столбу, к самому его основанию, открывая свою необъятно великую спину, что есть силы вжимая лопатки; в бетонную подпорку столба над головой сыто цокну ли две пули, а он трясущейся рукой сдернул предохранитель и, не глядя, протянул вперед автомат, ища бесчувственными пальцами прохладный клюв крючка.
– Ты-иии-и… Ты ш-што ше?.. – он, как во сне, задыхался криком и не мог выжать его из себя. – Т-ты что?! Зачем? Скотина! Жизнь… Жизнь прекрасна! Все у тебя будет! Все будет еще! Надо жить, паскуда, жизнь прекрасна – надо жить! Ну… не стреляй, чмо поганое! Ну иди ты, куда хочешь! Иди на хрен отсюда! Но не стреляй ты меня, слышишь?! Жизнь прекрасна – будем жить! – он кричал, он хрипел эти слова, подтягивая к подбородку колени – мокрые штаны жгли ноги, сердце обрывалось внутри, он все ждал шагов, шагов того, кто придет его добивать, он ждал своего, паршивого, неминуемого выбора, когда надо будет или убить этого человека, или… нет, никакого выбора! Только так, просто так!
– Жизнь прекрасна! – молил он.
Просто надо заставить себя оглянуться, потом быстро вскинуть автомат, поймать стволом, даже не целясь, на весу, одной рукой, поймать широкую грудь или глупые карие глаза, нет, надежнее – грудь, и всего-то один раз нажать легонечко курок, и – больше туда не смотреть.
– Жизнь прекрасна!!!
Вороны заполошно кружились над белым полем, как расстрелянное в клочья знамя.
Бухнул короткий выстрел.
Потом – еще и – легкий шлепок, как звенящим топором по дереву.
Попов нехотя, как последнюю медовую каплю из банки, выжал голову из-за бетонного столбика.
На столбе, под которым сидел Улитин, белело место, отбитое пулей.
Это стрелял хохол.
Журба стрелял одиночными, размеренно, как автомат, – раз в минуту. Он целился в столб.
Это был шанс уйти.
Попов погрел пальцы в рукавицах, посчитал ворон, тронул алую каплю комсомольского значка на груди и, шмыгнув отчаянно носом, перекатился метра на три вправо, потом – еще раз, в конце каждого движения выбрасывая вперед автоматный ствол и прижимая щекой гладкий приклад.
Он заходил за спину Улитину. Главное было, чтобы это понял Журба и не взял прицел ниже.
Перекатившись еще раз, Попов решил, что все, пора, приподнялся на коленях и, переступая, качая автомат на вытянутых вперед руках, пополз к столбу, пригибаясь к снегу, не моргая, выпучив что есть сил глаза, не отрывая их ни на миг от цели, он полз к этому столбу-раскоряке, к нему, скорее, с последней, бесповоротной решимостью.
Журба выстрелил опять – в столб не попал. Попову почудилось, что пуля свистнула где-то рядом, он упал на снег и пополз, уже не поднимая головы.
И вдруг его руки чуть не выронили автомат в пустоту. Попов судорожно приподнялся на локтях – мир был немой и тесный, как ворот кителя, не было слышно даже дыхания – перед ним была небольшая яма, которую строители оставили, наверное, еще с лета. Дно ямы было рябым от стреляных гильз. На переднем крае, прямо на обрывчике, лежал на боку автомат. Сложенные из снежных твердых глыбок, громоздились два упора для стрельбы на два направления. Около каждого в снег воткнуто по два магазина.
На дне ямы ничком распластался рядовой Михаил Улитин.
Попов, подобрав под себя ноги, с шумом выдохнул воздух задрожавшими губами, потом встал – автомат скользнул из рук.
К нему, опустив голову, через поле пошагал Журба, волоча за собой его шинель и держа неловко в руке, как горячий, автомат, солнце бросило скупой луч сквозь редкую промоину, и вслед за Журбой пробрела понурая тень – прямо по его следам.
Попов глянул на свои мокрые штаны:
– Вот дела-а…
Вся рота теперь оборжется… Старшина не забудет до дембеля. На всю оставшуюся жизнь.
Ему стало холодно так, что застучали зубы.
Он ждал хохла, по-детски веря, что придет он, и все, может быть, изменится, хотя ничего уже не изменишь. И скучно теперь думать о том, что не может быть, а будет уже точно.
И тут он заметил, что Улитин шевелится.
Попов тупо смотрел, как дрогнули его локти и рука, красная, застуженная, стала шарить слева от тела – искать рукавицу, как обернулось меловое, искривленное мукой лицо и глаза начали видеть, узнавать, понимать…
– Ага, – сказал Попов. – А я думал… Ну вот и хорошо.
Недвижный, как снежная баба, он видел, как медленно привстает Улитин, пятится назад, осторожно, украдкой, как ищут костлявые пальцы приклад автомата в снегу и находят, как улыбаются при этом побелевшие губы, как коротко блестит автоматный ствол перебрасываемого с руки на руку автомата и беспощадный зрачок ствола манит вселенским, готовым ко взрыву мраком.
– А… какой сегодня день? – глупо спросил Попов, запрокинув что есть силы голову и взметнув ладони к груди.
Журба с дикой проворностью прыгнул Улитину на спину, двинул локтем по лицу, ударил ногой, рыча, оторвал с натугой пальцы, цепко державшие автомат, еще раз ударил ногой, потом прикладом, выдернул из брюк поясной ремень, живо обмотал им уже безвольные руки, тыкая обмякшего Улитина лицом в снег, повторяя злыми губами одно и то же:
– Я тебе побегаю, я тебе постреляю. Я тебе побегаю. Я тебе постреляю!
Попов поднял с земли шинель, закутался в нее и не оборачиваясь, укрыв полой мокрые штаны, побрел назад, замершим, слепым взглядом увидел снежный росчерк, отпечатанный очередью у его следа, отыскал упавшую с головы шапку, долго развязывал узелок, хоть завязано было на бантик, опустил у шапки уши, напялил ее поглубже и пошел назад, зачем-то глянув на часы, – до смены оставался ровно час; он снял ремень с «хэбэ» и стал застегивать шинель, глядя на Журбу каким-то странным детски-отрешенным лицом. Улитин лежал молча, не поднимая головы, но старательно сжимал и разжимал руки – он пытался развязать ремень.
Попов с гадливым недоумением, как на противного паука в постели, смотрел на эти руки и не мог оторваться; сказал ломаным голосом, лишь бы не молчать:
– Суббота сегодня. Что хоть за фильм сегодня в клубе?
Журба вздохнул, снял магазин с автомата Улитина, потом – со своего и стал неторопливо выщелкивать оставшиеся патроны в шапку, шевеля губами.
– Или ты в клуб не пойдешь? – занудно спросил Попов. – Спать будешь?
Журба не отвечал – он медленно шевелил губами, Попов тоже спрыгнул вниз, потоптался рядом с хохлом, все равно видя руки, методично и упорно расшатывающие узел за спиной, сжимающиеся и разжимающиеся ладони, которые не боялись, не скрывались: человек хочет высвободить эти руки, упереть их надежно в снег, встать. И убить.
Эти руки крючком держали глаза, попытка их не видеть вызывала глухую боль.
Попов, покряхтев, нагнулся к Улитину, усадил его равнодушное тело к стенке котлована, подумал и – поправил шапку на голове.
Глаза Улитина были приоткрыты и смотрели прямо с безучастным спокойствием, руки за спиной продолжали работу.
– Ну, – выдавил себе под нос Попов. – И куда ты шел? Где паспорт бы взял? Шмотки? И ведь деньги еще нужны… А дома? Ну, ты хоть автомат бы оставил, а то, видишь, как вышло, братан, – куда мы вот эти патроны дели? Как объяснишь? А ведь присягу давал маме-Родине, да? В книжке расписывался?.. – И тут Попов вдруг почувствовал ужасную усталость и скуку от всего, от того, что было и будет, от никчемной пустоты сказанных слов и неподъемную тяжесть внутри, как камень.
Он застонал и покрутил головой.
Взгляд Улитина на миг остановился на нем, будто вглядываясь, будто пытаясь узнать – кто это? Губы сдвинулись, и он с усилием плюнул Попову в лицо, немедленно откинувшись назад в ожидании удара.
Попов стянул с головы шапку, тщательно, брезгливо отер плевок и вновь глянул на Улитина: тот старался быть спокойным, едва удерживая на губах вопросительную усмешку.
– Мразь, – еще прошептал Улитин.
Попов кивнул: да, вслух добавил:
– Да и какая теперь разница.
– Скоты!
– Да.
– Вот убил бы – не жалел. И всем бы сказал, везде – не жалко! Хорошо! Хоть бы разок по-людски сделал, понял, тварь?!
– Понял.
Улитина начала бить дрожь, и он уже совсем громко запричитал, ударяясь головой о стенку котлована:
– Я б вас, скотов… я б вас… Мне… щас автомат бы… Душил бы тварей, своими руками! Вот этими самыми… А ну, развяжите, паскуды, я вам покажу, дешевки вонючие… Все теперь равно… Хватит, натерпелся! Поживу! Твари!
Попов обнял его и, колыхаясь вместе с кричащим большим человеком, шептал только одно:
– Да. Да, это так. Хорошо.
И повторял:
– Все хорошо.
Улитин задохнулся и закашлял с тяжелым хрипом.
Попов повторил с непонятным упорством:
– Ну, и куда ты шел?
Улитин спрятал веками глаза на посеревшем лице и молчал.
– Так куда ты шел?
– Домой.
– Домой? Домой – это хорошо… Что ж ты мне, дурак, не сказал, вместе б пошли, да-а… Баба там у тебя?
– К матери. Домой.
– К маме, значит.
– Я б только поглядел на нее. Два слова сказал бы и – все.
– И что бы сказал?
– Не твое дело, паскуда!
– Так, – Попов стал кивать головой.
– У меня никого нет, кроме нее. Я бы сразу ушел. Чтоб она не видела, как меня… Сам бы в военкомат вернулся. Болеет она у меня. Мне бы только увидеть. Постучу – она откроет, а это – я!
– А это ты.
– Я не могу, ведь я…
Попов с содроганием втянул голову в плечи, не пуская в себя мучительный хоровод школьных тетрадок, солнечных школьных коридоров, фотографий мальчика в буденовке с красной звездой, звуков одиноких старческих шагов, единственного, материнского голоса и имени своего, ласкового, смешного, давно не слышанного имени…
– Я не могу, – выдавал Улитин, – и не буду. Отпустите меня. Куда угодно. Я не могу. Все равно вам теперь… что-то ведь будет.
Попов тяжело вылез из котлована и прислонился к столбу, подняв воротник шинели.
Ветер слабо гонял по затвердевшему насту пригоршни посверкивающей снежной пыли.
Журба тронул его за рукав и, тревожно заглянув в лицо, прошептал:
– Вот сморчок, прибить не жалко, да?
Попов повернулся и сказал:
– Может, отпустим?
Хохол ухмыльнулся и взял Попова за рукав:
– Юра, патроны, что у него остались, я переложу себе в магазин. Мы скажем – стрелял только он. А мы не стреляли. Хорошо?
Хохол повторил, как для заучивания:
– Мы не стреляли.
Попов медленно подправил его:
– Ты не стрелял.
Журба легко переиначил:
– Ну да, я не стрелял… Я тебя не прикрывал. Ему этого не простят, что бы там с ним в роте ни вытворяли. Под шумок все проскочит. Он ведь, скот, нас положить хотел. Пост бросил. С оружием! Мы так скажем. Рота нас в обиду не даст.
– И я так скажу?
– Конечно, а как же.
– Я не скажу этого, хохол.
– Как?
– Пусть будет все, как будет. Видно, судьба такая.
– Попов, щука, совесть, тварь паршивая, у тебя есть? Я же тебя прикрывал! Я же твою жизнь паршивую спасал! Я же шкурой своей, всем рисковал, я же…
– Ты за свою шкуру боялся.
Хохол замер, сжав губы.
А Попов улыбнулся с детской легкостью и посмотрел на хохла.
Улитин, не шевелясь, сидел в котловане.
– Юра, – наконец разжал губы хохол. – У меня дома сын.
– А, оставь, хохол, все это чепуха, – раздраженно сказал Попов. – Ты лучше послушай, что я тебе скажу, вот, понимаешь, злость прошла. Весь год последний продохнуть не мог – будто жгло все внутри. А вот сейчас – легко-легко. Как с парашютом прыгнул. Ты прыгал когда-нибудь с парашютом, хохол?
– Иди ты, – процедил хохол и слез обратно в котлован.
Попов постоял один и медленно сгорбился. Журба с налитым отчаянием лицом вычистил шомполом стволы двух автоматов, аккуратно снял рукавицу, задумчиво рассмеялся и со всего маху вмазал Улитину пощечину. Потом еще! Еще!
– Хватит. Не трогай человека, быдло, – устало попросил Попов.
Улитин весь обмяк и уронил лицо на грудь.
– Хва-тит? Чего хватит? – быстро обернулся к Попову Журба. – А вот нам на дембель надо было весной! А ведь и у меня мать есть. И жена у меня. И дитю полтора года – я толком его и не видал. А вот эта скотина меня убить хотела. – В горле у хохла что-то застопорилось, и он заглотнул воздуха. – Фашист! Скотина! – хохол причитал перед Улитиным тонким бабьим голосом, рот его кривился, не закрываясь, веки подрагивали. – Ты, паскуда, ты думаешь, нас не мочили? Но мы же людьми пооставались! Честно отпахали – а теперь не вернемся домой. Мы! А о себе ты хоть подумал? Может, мать твоя сдохнет теперь вовсе от горя, а?
Из глаз Улитина по недвижному, заледенелому лицу медленно покатились крупные, редкие слезы.
– Я-a, я не мог… все-все… я ведь не…
– А теперь ведь нам – дисбат! Это нам. А тебе-то – тюрьма! Десять лет. И мать твоя от себя кусок станет отрывать, чтобы посылки тебе собирать, в конверты деньги последние совать, просить за тебя, идиота, ездить по столицам, а эти посылки к тебе и не попадут – там таких, как ты, не любят. Да тебя там вообще убьют, в параше утопят, да ты сам туда топиться полезешь, если в армии не выдержал, щенок!
Улитин не отвечал, он вообще не мог говорить – его душили рыдания.
Попов, наметившись, спрыгнул вниз, к ним, прикрыл лицо руками и привалился к стенке котлована, рядом с Улитиным, чуть придавив его плечом, – так казалось теплее, и тихо попросил:
– Не скули.
Хохол набил оставшимися патронами свой магазин, второй, пустой, сунул себе за пазуху. Лишние четыре патрона закинул в поле на четыре стороны.
Долго лазил на четвереньках, выбирая из снега красными мокрыми пальцами гильзы, дышал на пальцы, отогревая, собрав гильзы, со звонким шорохом высыпал их в бетонную трубу, врытую у основания столба. Потом огляделся, склонился за спину Улитину, сморщив простоватое крестьянское лицо, развязал ему руки и, еще раз оглядевшись, сел рядом с ними, подняв воротник, прикрыл глаза и привалился потеснее.
Улитин слабыми рывками, не с первого раза, вытащил руки из-за спины и осторожно просунул их в карманы.
Солнца не было, но все равно утро уже выбелило небо, нагнало легкий ветер на поле, и куст черной полыни покачивался на краю котлована, и на него сверху легкими, невесомыми касаниями опускались редкие крапинки снега, иногда ветер путался в голых верхушках невидимого леса, и тогда деревья шумели, как воздух, выдыхаемый сквозь плотно сжатые зубы. Сегодня была суббота. В клубе обещали фильм. Какой – никто не знал.
– Надо идти, – сказал хохол.
Попов первым неуклюже выбрался из котлована и измученно осмотрелся вокруг.
– Мишка, – неожиданно сказал хохол и притянул голову Улитина к себе, близко-близко. – Мы – гнилье. Но никому в тюрьму не надо. Всем надо жить. Мы – выродки. Но ты – останься хорошим. Мы все сделаем. Только ты не подкачай… Слышь? Ничего не было. Понял? Ты спокойно отстоял свое на посту. Не бегал. Не стрелял. Ничего, понимаешь, не было!
– В-вова, ну как, ты что-то… Ведь целый магазин, что я скажу! – так и впился в него глазами плачущий Улитин.
– Закрой рот! – рявкнул хохол. – Слушай меня! Там на горе, у твоего поста, ты видел где, есть параша. Там труба бетонная – от городской канализации, отвод, к реке есть сток оттуда. Там сверху дыра – часовые туда по нужде бегают, старшина про это знает, понял, да?
– Понял.
– Скажешь – ты слушай, – прихватило живот на посту. Туда ты и побежал. Сел на дырку, автомат держал между коленками. Магазин сдуру снял, в руке захотелось подержать – боялся курок сдуру нажать. Руки замерзли – магазин выронил. Прямо в парашу. С тобой все время что-то случается. Поверят! Поверят – куда им деться… Никто себе ЧП раскапывать не захочет. Поищут – а нету! Там же сток в реку – где там проверишь.
Журба перевел дыхание.
– Вова, я все запомнил. Все, все скажу так, – тараторил Улитин с разгоревшимися глазами, слезы у него мигом высохли. – Ты объясни все, я сделаю, да?
Попов слушал и ничего не мог понять. Он уже злился, что они до сих пор еще не идут.
– Придет майор-особист. Будет тебя мурыжить: что и как. Но это чепуха. Страшного ничего не сделают. В Сибирь служить ушлют – это ясно, но у меня там земляк служит – Хворостенко, я напишу ему, он тебе устроит клевую жизнь – пахать не будешь. Да и это ведь не тюрьма. Мы с Поповым скажем, что шли посты проверять, а ты из параши идешь и плачешь. Мы – на эту драную трубу. Скажем: еще край магазина виден был. А пока за палкой бегали – засосало. Ну тебя, может, пару раз ударили сгоряча, так это бывает. Нам – по выговору или «губу». Но никому в тюрьму не надо! – хохол раздельно добавил: – И самое главное: этого не было. Сколько жить будешь – этого не было. Никогда, ни с кем, нигде. Этого не было. И мы все вернемся домой. А это – главное.
– Не было, – повторил как заведенный Улитин. – Не было.
Он смотрел на хохла, будто молился. Истово.
– В роте мы с тобой говорить на людях больше не будем. Тебе будут давить на психику, жалобить, что-то обещать. Скажут: мы все знаем, что тебя припахивали, били. Они и правда, это знают. Кто-то наверняка стучит. Но им не ты будешь нужен, а магазин от автомата. Ты нужен только нам. И матери своей. И только. И пусть мы сволочи. Но пусть нам всем будет хорошо. Или мы не люди, чтобы договориться? Жизнь ведь лучше, она ведь…
– Да, да, лучше, – закачал головой Улитин. – Жизнь прекрасна.
Попов вдруг засмеялся оттуда, сверху, жестяным, прыгающим смешком.
Хохол резко обернулся к нему ненавидящими глазами, бешено прошептал что-то матерное и быстро тут же повернулся к Улитину.
Тот был как во сне:
– Я запомнил все, Вова. Я скажу. Ничего не было. Я, я ведь жизнью тебе обязан. Я тебя не забуду никогда, сколько жить буду.
Журба мгновенно сказал:
– Ладно. Пошли, ребята.
Они долго и тщательно заправлялись, как на строевой смотр, придирчиво оглядывая друг друга и помогая, шли по тропинке, чтобы не оставлять лишних следов. Шли даже по росту: Улитин, Попов, Журба.
Попова все время бил какой-то нервный смешок, он то и дело прокашливался, закрывал ладонью рот и качался из стороны в сторону.
– Паскуда, – тихо прошипел хохол.
У Попова затряслись плечи – у него уже были мокрые от слез щеки, он чуть ли не повизгивал, сдерживая изнутри рвущийся смех.
Они шли споро и быстро, как возвращаются люди после тяжелой работы, уверенные в себе, сильные и счастливые люди.
Когда переходили мостик, хохол отстал.
Попов и Улитин пошли дальше, не оглядываясь.
Журба стоял посреди заледенелого моста – он был один, вокруг было пусто. Он вытащил из-за пазухи магазин и ощутил тяжесть человеческих судеб. Улитин и Попов остановились к нему спиной, не оборачиваясь.
Падал снег.
– Юра, – не выдержал вдруг хохол.
Попов, не оборачиваясь, не оглядываясь, замотал головой и опять захохотал.
– Тварь, паскуда, ненавижу! – дико закричал хохол.
Улитин с ужасом смотрел, как Попов силится сдержать смех и заходится от этого в кашле, опираясь на его плечо и хитро поглядывая Улитину в лицо.
Журба нахохлился – он был совсем один.
Он коротко дернул рукой, и черный магазин тяжело упал в прорубь, подломив тонкий лед, – густая, зимняя вода стала студено лизать края пролома.
Журба дошагал до них и с чем-то нарастающим в голосе сказал:
– Ну вот, теперь… Теперь мы с вами… Вы ведь знаете…
– Я не знаю, – улыбнулся ему Попов. – Я не знаю, какой сегодня фильм. Откуда мне знать?
В караулке дребезжал телефон, когда они вошли, и розовый от сна Козлов мямлил невнятно в трубку:
– А? Здравия желаю. Нормально. Сержант Попов? – он оглянулся. – А вот, сейчас дам трубку.
Попов увидел черную уродливую трубку с прыщавой щекой микрофона, протянутую к нему, схватил ее и со всего маху грохнул об аппарат – телефон развалился, оставив посреди обломков жалко звякающий звоночек.
Караул прыгал из машины друг за другом, придерживая шапки на головах.
– Попов! – уже покинувший санчасть сержант Кожан курил на бревнышке в спортгородке. – Ну, как там мой Улитин на службе себя проявил?
Попов остановился, будто силясь что-то вспомнить, потом хмыкнул и властно поманил пальцем:
– Улитин. Ну-ка, иди сюда.
И сказал Кожану:
– Ну что сказать, совсем с бойцами не занимаешься. Хреново бойцов воспитываете, товарищ сержант, магазин потерял. Действия по пожару совсем не знаем. Рыдаем на посту. Беда просто, а не солдат.
– Ка-ак? – грозно изумился Кожан и сноровисто сунул Улитину кулаком в морду. – Займемся! А ну-ка, упал, отжался!
Улитин упал на снег и стал качаться на плохо сгибающихся в тесной шинели руках.
– Раз! Два! Три!
Попов с каким-то брезгливым интересом смотрел на его спину. Внутри у него тугим комком забухало сердце.
– Встать! – приказал Кожан. – На месте бего-ом марш!
Улитин затрусил на месте, придерживая на груди автомат.
– Раз, два, три! Раз, два, три! Лень – встать! Лечь – встать!
Он вставал и падал, как ванька-встанька, не отряхивая снег и не поднимая лица.
– Погоди, Кожан, – сипло произнес Попов. – Дай-ка я.
– Ночи, что ли, тебе не хватило? – удивился Кожан.
Попов придвинулся поближе и прямо в лицо Улитина выкрикнул:
– Стой!
Он почувствовал, как с ударами сердца разливается по телу горячая ненависть, и он уже не мог ее остановить.
– На месте шагом марш!
Он все пытался увидеть глаза Улитина – но тот смотрел куда-то вверх, не видя ничего, с застывшим в слепом исполнении лицом.
– Жить хочется, – вдруг прошептал Попов и уже с азартом, заводясь, закричал:
– Прямо!
Улитин помаршировал прямо на стену, пролез к ней через сугроб и ткнулся лицом в кирпич.
– Направо!
И он пошагал направо, высоко поднимая ногу и делая идеальную отмашку свободной руки, – прямо до забора, и до упора, в него.
– Налево!
Налево была канава, широкая – не переступить. Кожан уже начал хихикать, предвкушая зрелище, а Попов отвернулся и заплетающимися шагами пошел в казарму, снимая с плеча автомат.
За спиной раздался звук падения и дружное ржание – Улитин упал.
В ленинской комнате старший лейтенант Шустряков сонным голосом читал:
– …В часы политико-воспитательной работы и личного времени необходимо оказывать на воинов всестороннее воспитательное воздействие, помогать лучше использовать это время для идейно-культурного и нравственного совершенствования… Так, значит, Курицын, в чем первейший долг сержанта, а?
Курицын с трудом приподнял от стола кудрявую всклокоченную голову:
– А?
– Первейший долг сержанта в чем, Курицын? Ты хоть встань, мать твою так!
Курицын лениво вылез из-за стола и шарил глазами по молодым воинам.
Шустряков забубнил:
– Первейший долг каждого сержанта, запомни, Курицын, нести в солдатские массы идеи партии, неустанно разъяснять достижения советского народа в коммунистическом строительстве, важно донести до сознания…
Шустряков осекся – посреди ленкомнаты стоял в шинели сержант Попов, сжимая в руках автомат.
– А, Попов, приехали герои, так вашу мать. Магазин прохлопали, так вашу мать. Чего вперся одетый? Оружие мог бы и сдать.
Попов молча прошел ему за спину, встал на трибуну и положил автомат перед собой, стволом к людям.
– Ты че, охренел? – выдавил кто-то из старослужащих.
– Сержант Попов, – визгливо начал старлей Шустряков, пятясь назад.
Попов снял предохранитель.
Все смолкли, как дети, услышав материнские шаги.
– Вы слышите? – тихо спросил Попов.
За окном Кожан вел караул на пайку и бодро орал:
– Рэз, рэз и рэз, двэ, три… Караул!
Караул шмякнул ногами.
– И раз!!!
– Вы слышите? – повторил Попов.
Он пошел, скрипя паркетом, на выход, на мгновение остановившись перед Шустряковым:
– Извините, товарищ старший лейтенант, прервал.
Ворота с красной звездой, разомлевший от жары дневальный, утопивший палец в ноздрю. Щедрый зевок дежурного прапорщика. Ступеньки, коридор, КПП – позади. Военный городок.
Голоса: мужчина и женщина.
– Это ты здесь служил?
– Да.
Строится у забора караул. Рыжий сержант небольшого роста грозно хмурит брови и покрикивает. Караул заправляется. Первая, салабонская, шеренга стоит очень прямо.
Взвод выбивает ремнями развешенные на заборе матрасы. Некоторые полуголые солдаты оборачиваются и улыбаются женщине.
У стены казармы – насос на колесах.
Два голоса:
– А это что?
– Это? Насос, наверное. Тогда не было.
– Нет, вот это.
– Это матрасы выбивают. Чтобы пыли не было.
– И так каждый день?
– По субботам.
– Юра?
– Да?
– Может, мы пойдем? Тебе ведь не хочется…
– Мне хочется.
Дверь казармы наверх, обшарпанные стены. Сбегающие вниз солдаты. Сверху свешиваются головы тех, кто чистит сапоги на лестнице. Шепот: «Баба какая-то…»
Дверь в роту.
– Юра, милый, ну что с тобой?
Холеное, толстое лицо ветерана, собирающегося на дембель.
– Служили тут? Очень здорово. И что, тянет, да? А мне кажется: вот дембельнусь, и хрен сюда еще заманят. Тоже казалось? Видишь как… А спали где? У окна, вот там? И я там, ага… Во совпало как, а? А… вы сверху, а я – снизу. Все равно – совпало. Когда ваш дембель? Нет, не застал… Меня сюда с Сибири перевели, потом уже. Сейчас? Сейчас я на насосе главный. Видали – стоит? И воняет. Это магазин Улитина ищем. Каждый год старшина что-то новое придумывает для зашивонов, прошлое лето драгу какую-то изобрел, все перелопатили, а теперь – насос. Улитина? Улитина я знал, я ж в Сибири служить начинал. Очень авторитетный был дедушка. Месил всех на чем свет стоит. И мне досталось – жестокий был, паскуда. А вы его знали? Ну? Нет, не знаю, какой он был по салабонству, а дед был зверье! Теперь вот его магазин и ищу. Не, да разве откажешься? Нам старшина все время, как такие разговоры начинаются, одну притчу рассказывает. Это у него так называется: рассказать прнтчу. Был, говорит, у нас сержант Попов. Ну, очень борзый был сержант, начал вроде служить отлично, а потом малость подвихнулся – грубит, на службу что-то положил, извиняюсь перед дамами…
Немного смущенное лицо женщины. Косящийся дневальный.
– Ну вот. Определили его по дембелю на недельку магазин Улитина этого искать. Тогда еще лопатами ворочали. Он три дня походил, а потом взял и старшину послал на три буквы – извиняюсь опять же перед дамами. За это пять суток «губы» парень огреб и магазин тот ловил еще две недели, а уж потом, как провонял хорошенько, тогда и домой. Такая вот притча, мда-а…
Попов медленно прошел в ленинскую комнату. Пусто. Дневальный подметает – поднял свое скучное лицо.
В телевизоре два пузатых прапорщика, прижавшись друг к другу, поют сочными голосами: «И от солдата и до маршала мы все семья, одна семья!»
Дневальный подметает за его спиной.
Попов подходит к окну и видит, что маленький сержант уже закончил строить караул и скомандовал тонко: