355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Терехов » Крысобой. Мемуары срочной службы » Текст книги (страница 25)
Крысобой. Мемуары срочной службы
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 13:57

Текст книги "Крысобой. Мемуары срочной службы"


Автор книги: Александр Терехов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 30 страниц)

Он мял, вжимая в себя, с силой проводил ладонями по груди, задерживаясь в ложбине посреди, вздрагивал, сжимал колени, постанывая от ноющего озноба, разливающегося трепещущей волной от живота, он еще поцеловал ее в губы, неумело и робко, и вдруг задохнулся ее жарким и сильным языком, метнувшимся ему в рот, опаляя неистовым, быстрым движением; он неуклюжими руками чуть ли не рвал одну за другой кнопки на кофте, и погрузил дрожащие губы в горячие груди, высоко поднятые черным кружевным бюстгальтером, он отстегнул наконец последнюю кнопку, провел ладонью по нависшему над тугой резинкой колготок животу с нежным, курчавым пушком, и, с натугой приподняв это грузное тело, он скользнул рукой по налитой спине, расстегнул два крючка бюстгальтера и трепещущими ладонями выпустил на свободу огромные белые груди, тягучими плавными каплями расползшиеся в разные стороны, он гладил большие розовые соски, припадал к ним губами – и она, подрагивая плечами, ловила его голову руками и обжигала быстрым языком, щекотно и томительно, ушные раковины, дышала ему в шею – и все внутри сжималось; и опускала откровенные жадные руки вниз, и он не мог больше, и с ужасным треском расстегнул «молнию» на юбке, и силой потянул ее вниз, упираясь руками в зажатые до барабанной прочности бедра.

– Погоди, дурачок, это я сама, – тихо сказала Маша.

Он сел, потом встал, тяжело дыша и глядя исподлобья, – она вытащила из-под себя кофту, повесила, аккуратно вывернув, ее на стул, под нее подсунула бюстгальтер, на котором еще была этикетка, и встала, отвернулась и принялась стягивать через голову тесную юбку – юбка застряла на плечах, и Маша недовольно дергала пухлым телом и поводила здоровым, будто обрубленным внизу задом, как поднимающееся тесто, выпирающим из узенькой полоски черных плавок.

Пыжиков смотрел на белый снег за окном – зимой мир белый, и зимняя стужа касалась, благословляя его, чистыми белыми перстами, болезненно и пусто билось тупое сердце, и начинало подташнивать, и тяжелые комки путешествовали в горле, распирая грудь, белый иней опушил изящным узором черные ветки, и за окном прыгали два воробья, он стал смотреть на пол, ему казалось, что кто-то кричит внутри его, тонко и протяжно, и он все хотел погубить его, этот крик, выдыхая, выпуская из себя чужой воздух, напитанный густым запахом пудры и приторным жирным вкусом помады, – белый снег осыпался призрачным занавесом за окном – совсем как тополиный пух, когда лето, и чисто все, и сухой асфальт.

Он отступил к двери, себе не веря и не помня себя, а Маша быстро задвигала шторами белый вечерний мир и, сев на кровать, быстро стаскивала сначала с одной, потом с другой ноги колготки и за ними спустила черные, маловатые ей плавки, оставившие на теле красноватые полоски-следы, она сидела, одной рукой держась за подбородок, локтем прикрывая, сжимая воедино груди, другую опустив в сумрачную тень между ногами – он не видел ее глаз и вообще потом отвернулся, сорвал с вешалки шинель, схватил шапку и стал дергать щеколду сильнее и сильнее, чтобы выскочить, выбежать в коридор, прежде чем она успеет и сумеет что-нибудь сказать, – он не мог никак открыть эту чертову щеколду, она закрывалась хитро как-то, и дергал еще, уже поняв, что не откроет сам, и жег, подступал к нему жирный мазок жгучего позора, и он остановился – медленно стал напяливать шинель, вздыхая и шмыгая носом, крутил носом, крутил в руках шапку – с какой стороны кокарда, потом было тихо, он глядел на календарь с красивым мужиком и услышал: женщина плакала за спиной, куда-то уткнувшись, сдержанно и обычно, высморкалась, страдальчески скрипнула кроватью и, не торопясь, подошла к нему, стала рядом, пытаясь сделать ровными губы, застегивая халатик на бесформенном теле.

– Ну, хорошо, хорошо, успокойся, уйдешь, – шептала она и пыталась спокойно смеяться. – Сейчас я тебя пущу, родной. Но ты вот мне скажи – ну какого хрена ты приходил?! Ну чего тебе не хватило? Ну не такая я ведь уж… – Она не выдержала и зарыдала, не прикрывая лицо, безобразно расплываясь ртом, покачиваясь от нестерпимой обиды и стыда. – Мужики, господи.

– Я, – сказал Пыжиков. – Ты, вот, – он сразу забыл, что хотел сказать… Он не смог ничего выговорить – разводил глупо руками и делал малопонятные гримасы стене, – голос внутри его выл, пусть тише, но по-прежнему жалобно и тонко.

Маша тронулась с места, отмотала какую-то проволоку, швырнула ее в угол, лязгнул шпингалет – она распахнула рывком дверь, сотрясаясь спиной, и крикнула:

– Иди!

И грязно выругалась вслед.

За полтора месяца до дембеля сержанту Петренко перестала писать девушка.

Петренко сидел на месте дежурного по части, прижал щекой телефонную черную трубку и слушал шуршание в проводах – шуршало разнообразно, ему был виден краешек окна, то и дело перечеркиваемый шустрой капелью. Петренко смотрел в окно неподвижными глазами. В трубке что-то пискнуло, и нарочито важный голос возмутился:

– Так… Это какое там чмо так долго провод занимает, а?!

– Закрой рот, Коровин, я это, – сухо сказал Петренко. – Как там у вас на смене?

– Все пучком, спим, – забубнил в трубке Коровин. – Баринцов тут общее поведение разбирает, ха-ха, так, в общем… А! А ты хоть слыхал, как твой перщик Пыжиков в общаге отличился?! Вот ведь!..

– Отбой! Дежурный идет, – шепотом сказал вдруг Петренко и опять стал смотреть в тишине на окно, ожидая, когда ж «Рокада» даст ему «Орион».

Время от времени он приглаживал волосы и откашливался. Перед тумбочкой дневального строился караул – свежеиспеченный младший сержант Кожан, только что оторванный от телевизора, бегло осматривал экипировку личного состава, сокрушительно зевая.

– Кожа-ан, – негромко позвал его Петренко.

Кожан даже ухом не повел, оправляя подсумок, хотя, конечно, услышал.

– Младший сержант Кожан! – пролаял с ненавистью к своему голосу Петренко.

– А? Что, Игорь? – как ни в чем не бывало, недоуменно обернулся Кожан.

– Иди сюда.

Кожан подошел, прикрыв за собой дверь, чтобы личный состав не возомнил себе бог весть что, узрев все варианты возможного общения ветерана со шнурком.

– Я вот что думаю, Кожан, – тихо сказал ему Петренко, не выпуская телефона и жалея, что окна больше не видно. – Вот как был ты гнилым по салабонству – так гнилым и остался. А? Чего так сразу резвость потерял? А?

– Да ты че, Игорь? – грустно оскорбился понурившийся Кожан.

– Да вот так, – объяснил Петренко, тоскливо глядя на Кожана, испытывая себя: хочется ударить или нет.

– Кто у тебя в карауле из салабонов? – наконец спросил он, так ничего и не решив насчет в морду.

– Пыжиков.

– Пыжиков не пойдет. Курицына возьми.

Кожан начал было говорить, что как посмотрят на такую вот замену ротный, дедушки и ветераны, но у Петренко шевельнулось бешеное в глазах, и несчастный двухцветный карандаш дежурного по части невинно хрустнул в его пальцах, вывалив на стол сизый грифель, и тогда Кожан стал объяснять, что он-то, Кожан, имел в виду совсем другое, а замена эта, в общем-то, плевое дело, что там мудрить, меняя салабона на салабона, – он прям сейчас ее произведет запросто и без промедления, сей момент.

И тут «Рокада» дала Петренко «Орион»: в ожидавшей трубке тонко запищал далекий, как с Марса, приятный девичий голосок.

– Девушка, – ласково попросил в трубку Петренко, – дайте, пожалуйста, мне «Алмаз».

– Я не даю. Я соединяю, – обиделась слегка девушка, но через мгновение в трубке пробурчал отчасти сонный голос:

– Млад… шант… ицын, слушш вас…

– Друган, набери мне, пожалуйста, город, – неуверенно попросил Петренко – лоб его страдальчески наморщился.

– Номер какой в городе-то? – хмыкнул через зевок далекий друган. – А?

– Номер – два двадцать шесть восемнадцать, но ты погоди вообще-то, друган, – Петренко тер ладонью вспотевший лоб. – Ну, как там у вас с погодой? Тает?

– Весна, травка, – осторожно обозначал погодные условия друган через полторы тысячи километров. – Щепка на щепку – и то лезет. Бабе, что ль, звонишь? Не из медучилища она? Нет?

– Весна вовсю, значит, – повторил за ним Петренко. Ему вдруг стало скучно-скучно, до смерти.

За окном крыши роняли вялую капель вперемешку с талым снегом, пахло сапожной ваксой – дневальный салабон Шаповаленко драил линолеум огромной щеткой, в простонародье именуемой «машкой».

– Все тает, – философствовал далекий друган. – Даю номер.

И оглушающий, нежданный гудок впился в уши.

– Не надо, не надо, друган! – крикнул Петренко сквозь рвущий душу гудок, запнулся о сердечный стук снимаемой трубки и что есть силы тянул телефон от себя, но все-таки услышал первые ростки ненавистного, известного до дыхания голоса и бухнул наконец-то трубку на аппарат, как горячую, промычал что-то, поерзывая на стуле, и поглядел на дневального бессонным, воспаленным взором:

– Шаповаленко?

– Я! – отозвался тщедушный салабон.

– Пыжиков сдал автомат?

– Так точно.

– Угу.

Телефон дзинькнул.

– Сержант Петренко, – представился Петренко. – Слушаю вас.

– Разговаривать с «Алмазом» будете? – поинтересовалась девушка «Орион».

Петренко вдруг до боли захотелось что-то сказать этой девушке, стать для нее видимым и близким, увидеть ее, но он только отрезал:

– Нет, девушка, поговорили, – он бросил трубку и сказал в сторону: – И все.

Петренко шагал по коридору в туалет курить и бухнул из любопытства в дверь канцелярии – из-под нее бил свет. Писарь Вася Смагин вопросительно поднял голову от толстой тетради, приостановив бег руки с шариковой ручкой.

Оставался час до ужина – кроме Васи в канцелярии никого не было.

Петренко усмехнулся и уперся рукой в стену.

– Все пишешь? Как ты уже надоел… Когда ж ты дембельнешься, малый?

Лицо у Васи было отстраненное, будто чужое. У него даже был расстегнут воротничок – как у деда. С расстояния, от двери, казалось, будто он и подшит стоечкой. Петренко даже зажмурился – господи, какая ерунда…

Вася ответил:

– Когда напишу.

– Так ты торопись, так твою мать… Не век же этой зиме, ну ведь должна же она кончиться, так ее мать, – вот уйду я, про кого ты будешь писать?

Вася уверенно улыбнулся:

– Ты не уйдешь, пока я не напишу. Ты вообще не человек, а место. У тебя даже нет фамилии – на этом месте всегда кто-нибудь есть – зачем мне торопиться?

– Я не место. Я человек, – раздельно проговорил Петренко, вздрогнув от неотступного, изнуряющего воспоминания. – Вот паскуда… А ты чего здесь сидишь? Туалет, что ли, чистый? Или репа толстой стала?..

Он сказал это и вдруг обмер – ему вдруг показалось, что салабон – это он, Петренко, и сейчас Смагин его убьет за такие слова, и не слезть ему с параши никогда в жизни…

Смагин медленно закрыл свою тетрадь, засунул ее в сейф, звякнул ключом, затянул потуже ремень и пошел к выходу из канцелярии.

Петренко вышел за ним, от него шарахнулся в сторону согбенный Козлов, Петренко вздохнул успокоенно – все на месте – и неожиданно сказал Смагину в спину:

– Не надо. Иди пиши лучше… Кто припашет – скажешь, Петренко сказал писать. Двух недель тебе хватит?

Смагин вежливо ответил:

– Не волнуйся, Игорь, я лучше помою.

И, захватив ведро из коридора, шагнул в туалет.

Совсем вечером Петренко опять покуривал в туалете, внимательно рассматривая автопарк, потом набросил на плечи шинель и пошел к выходу.

– Коробчик, Хоттабыч, так твою мать, – бросил он на ходу. – Машину опять не закрываешь, чмо?

– А иди ты… – прошептал ему Коробчик в спину.

Петренко улыбнулся и этого не услышал.

Он коротко кивнул дневальному по автопарку Попову, нежно общавшемуся с двумя потрепанными шмарами у проходной. Одна из них – Лилька – громко окликнула Петренко:

– Игорь!

Но Петренко даже не обернулся и быстро заворотил за крайний грузовик.

В «зилке» Коробчика плакал Пыжиков, опустив голову на руль.

Петренко резко открыл дверцу, выволок Пыжикова за руку наружу, состроил свою обычную неприятную гримасу, понюхав воздух:

– Порт-вейн, значит…

Он с наслаждением вмазал Пыжикову сокрушительную пощечину так, что того бросило на снег, – брызги ударили врассыпную, Пыжиков испуганно заерзал, поднялся, держась за бампер.

– Сынок, – заговорил Петренко, усиленно сглатывая что-то горлом и вздыхая после каждого слова. – Мне вот до дембеля осталось полтора месяца, да? Ты понял? И я хочу спать совершенно спокойно, с автоматом ли ты в эту ночь или нет. Я хочу спать, потому что с какой стати меня должно колыхать, с кем там спит твоя соска и что она тебе обещала на прощание, – он оглянулся, шепча что-то беззвучное по сторонам. – Что бы ни обещала… Меня это не колышет.

Пыжиков плакал, бросив голову в руки, сложенные на капоте.

– И тебя это не должно колыхать, – бодро закончил Петренко. – Все…! Кроме пчел.

Помолчали.

– А если подумать, то и пчелы тоже такая..! – и Петренко засмеялся, довольный своею шуткой, любуясь на серебряное облако, выдыхаемое, тающее в тяжелой теплой ночи.

– Все у тебя будет, – пообещал он. – Любовь – это все по-другому. Вот понравится тебе человек – и ты ему понравишься. И оба сразу поймете, что вместе жить лучше, и все прежнее будет чепухой. Все, что было… Понял, сынок? – похлопал он нешевелящегося Пыжикова по плечу и заморгал – теплый предвесенний ветер щипал глаза.

– Переспишь в автопарке. И не дай бог, попадешься утром дежурному – будешь тогда приходить с параши только на завтрак, обед и ужин. Все.

Он пошел из автопарка, и кругом была ночь, и неотвратимо сладко пахло весной, тревожный, будоражащий ветер гладил его слезящиеся глаза, и вокруг вся огромная жизнь истомленно вздыхала с каждой глыбой подтаявшего снега, который роняли черные крыши, отороченные острыми обоймами сосулек, похожих на перевернутые готические соборы, кружила его и тянула в безысходную, томительную воронку и опять возвращала наверх – не отпуская ни на шаг, ни на вздох, оставаясь всегда с ним.

Петренко быстро разделся, улегся в кровать и грозно сказал дневальному:

– Шаповаленко, меня завтра поднять за пятнадцать минут до общего подъема.

– Ага, – подтвердил получение информации уже чуть-чуть осоловевший от усталости Шаповаленко.

Петренко поворочался и сел в кровати.

– Я сказал – не разбудить, а поднять!

– Так точно! – ободрился дневальный.

Теперь Петренко окончательно лег, подумал-подумал, тихо сказал под нос: «Пас-скуда» – и уткнулся лицом в подушку.

Генерал

Натурная съемка

…Дивное звание, которое на Руси совсем не то же самое, что звание генерала, к примеру, ну… ну там, где «не у нас»… Только у нас расстояние между подполковником и полковником и расстояние «полковник – генерал» так же сопоставимы, как расстояние между вашими ноздрями и Марс – Земля. Коли ты генерал – ты можешь всех называть «ты», ты меняешь враз походку и больше никто и никогда не увидит тебя трусящим по коридору. Ты не стоишь в очередях, не ездишь в автобусе. Ты если пошутишь – то все старательно смеются. Ты если заглянешь в чей-то кабинет, то везде – немая сцена… О тебе составляют легенды и анекдоты. Ты получаешь блаженное право иметь странности и разговаривать коровьими междометиями и жестами эпилептика, вызывая последующие мучительные раздумья подчиненных – о чем это было? На твое рабочее время равняется весь подчиненный личный состав, и всякий норовит поздним вечером пересечься с тобой в коридоре и обязательно с изможденным и честным лицом, дабы запомниться тебе простым и честным офицером.

Ты любишь быть прост с солдатами, остановив, приведя в совершеннейший ужас случайного встречного воина, ты, убрав глаза в морщины, можешь вдруг поинтересоваться: «Ну как, э… служба?»

И воин, выпучив ясные очи, будет орать на полгарнизона лающие фразы, кончающиеся припевом: «Та-а-а-рыщ генера-а…», а подчиненные тебе офицеры будут трогательно улыбаться за твоей спиной: отец, отец.

Ты имеешь рыжего бездельника-адъютанта, которого все боятся, а он – только тебя. Адъютант, твоя маленькая копия, ругается точно как ты, хмурит брови, и, когда говорит: «Я доложу», – становится очень тихо. Все перенимают твои ругательства: от начальника штаба до последнего воина…

Но самое блаженное твое право – это, расправив плечи, запрокинуть голову, превратив с наслаждением глаза в сверла, мучая презрением рот, орать. Наораться до звона, до белых окружающих лиц, враз отсекая себя – себя! – от вас, прочих. Вы здесь – кой-чем груши околачиваете, а он там! Огребает за вас! Торчит, как слива в шоколаде, при ответе! Кричать, задыхаясь криком и брызгая слюной, олицетворяя собой ее величество судьбу, будто стирая всех из памяти, навечно и бесповоротно – вот так орать и орать!

Как хорошо быть генералом – все тебе обязаны улыбаться: подчиненные, жена, официантка, адъютант, встречные-поперечные, а ты – как хочешь. Ты имеешь право на настроение и на недомогание, и ты – это ТЫ! И пусть ты не бог – но ты его золотой, неоспоримый, удивительный отблеск на этой земле!

Караул. Жизнь прекрасна

Легенда

– Ну, так вот, сынки, – закончил старшина речь про воинский долг. – А кто будет хреново служить – тот всю службу будет ловить магазин Улитина… Ну а теперь, дембеля, прощайтесь…

Я провожал на дембель сержанта Попова. Он попросил у меня за проходной сигаретку и подарил почти новый значок «2 класс».

– Товарищ сержант, – спросил я. – Что такое «магазин Улитина»?

Попов подумал.

– Это тайна, Смагин. Я последний, кто знает о ней правду. Вот уйду – и никто ее знать не будет, как ее и нет. Пустяки вообще-то. Но если всплывет – хрен его знает, как все обернется для некоторых людей. А этого не надо. Пусть люди живут, верно?

Пусть люди живут.

Злость началась тычком в бок и желтым осточертевшим светом, заколовшим веки. Попов гладил ладонью бок, в который его толкали, бормотал разнообразные матерные слова. Тут сдернули с лица одеяло – ну что, господи, что?

– Вставайте, Попов, – вежливо канючил старший лейтенант Шустряков. – В караул надо идти.

Попов зажмурился, чтобы подумать: какой караул? Который час? Если электрический свет – значит, еще не утро, если голоса – значит, еще не пора на ужин, значит, еще спать да спать – он тянул одеяло к лицу, не пуская в себя свет, клонился на бок, проваливаясь этим боком, а потом уже и головой в паутинное марево сна.

Желтые пятна перед глазами чуть поплавали, как комки жира на раскаленной сковородке, и сложились в ряд блестящих автоматов в стойке, а потом – в шеренгу бутылок, а затем в голых баб, – Попов перевернулся на живот.

– Сержант Попов, – затянула крайняя баба.

– Сейчас трахну, – пригрозил Попов, – вот прямо сейчас.

Все затряслось, голова Попова закаталась по подушке – мрак прорезали косматые, как кометы Галлея, сияния плафонов на потолке, и тонкогубый старлей Шустряков, бросив сотрясать кровать, присел орать Попову прямо в ухо:

– Надо! Срочно! Сменить! Начальника караула! У сержанта Кожана приступ! Больше некому! Все на смене! У Кожана приступ.

– Рожает он там, что ли? – добродушно спросил Попов у занесенной снегом оконной рамы и швырнул с себя одеяло.

За окном было минус тридцать.

– Щуки! – простонал Попов.

Впереди была ночь.

Он пробухал по холодной, промерзшей казарме, не поднимая узколобой головы, отвесил жестокий пинок попавшемуся под ноги ведру дневального.

Шустряков на цыпочках выглянул сержанту вслед из дежурки и спрятался обратно, чтобы объяснить в телефон:

– Коробчик, ты? Заводи, подъезжай. Встал Попов. Давай живо!

В туалете было еще холодней.

Попов вздрогнул от озноба, брезгливо потрогал толстоватыми пальцами ледяную струйку из-под крана и ткнул этими же пальцами в уголки глаз.

Вместо положенного после караула отдыха, ужина, телевизора, покоя теперь студеная ночь, черные деревья, скользкие тропинки, вонючая караульная, дубиноголовые проверяющие.

Попов чуял сосущую, беспредметную, душную ненависть ко всему.

Он вскинул голову и плюнул в зеркало.

– Паскуда!

Караулка была одноэтажным кирпичным домиком, обогреваемым сложным самодельным устройством, действующим от розетки; окна залепили витиеватые узоры. Отдыхающая смена спала, скорчившись разнообразно, натянув шапки на лица, дыша вразнобой, с тонкими свистами, храпками и иными звуками – лиц не было видно: ноги, шинели – как шершавые валуны в сапогах. В караулке на расстеленной шинели стонал сержант Кожан с потным лбом – у него в ногах курил разводящий, хохол Журба.

– Что? Умираешь? – хмыкнул Попов, пнув ногой сапог Кожана. – Хоть пирожки на поминках пожрем.

– Ты че злой такой, Попов? Дерьма, что ли, в детстве много ел? – враз прекратил стонать Кожан и пробормотал фельдшеру Сереге Клыгину, приехавшему с Поповым: – Да не надо носилок, я и сам дойду.

– Какие люди… – вяло улыбнулся Журба Попову.

– Видишь, хохол, тут всякие проституты шлангом прикинулись, а честным ветеранам приходится горбатиться за них. Конечно! В санчасти попу греть – это тебе не в карауле зад морозить!

– Что-о?! – застрял в дверях Кожан. – Дешевка!

– Стукач.

– Чтоб тебя Улитин пристрелил!

– Затыхай – нанюхались! Чмо поганое!

Попов бешено пошевелил ноздрями вслед хлопнувшей двери и, грохнув автомат в стойку, сел к столу.

– Что, хохол… Улитин, что ли, у вас в карауле?

– Ага. Первый раз.

– Тот, что старшину чуть не грохнул на стрельбах, когда тот пошел мишени глядеть?

– Да.

– Ну вот, – стукнул кулаком об стол Попов. – И салабона мне самого гнилого подсунули.

Он вздохнул и болезненно скривился.

– Тошно-то как, хохол… Вот так подкатит порой, вот прямо убил бы.

– Ты что? Скоро дембель, – улыбнулся хохол. – Ух, и самогону я напьюсь.

Попов внимательно слушал хохла и, не отрывая глаз, взял звякнувший телефон.

– Ну что там у вас, Попов, – проквакал Шустряков.

– Заступил, та-а-рыш старши… лейтена… Иду на посты. – Попов швырнул трубку, не слушая ответа. – Вот тоже мне, чмо!

– Кто сказал на дядьку «падла»?

С крыльца они шагнули прямо в ночь.

Хохол приговаривал под шаг:

– Солнце светит прямо в глаз – ничего себе жара! Нам не жарко ни хрена! Эх, хвост, чешуя – и не видно… ничего!

Попов не успел согреться в караулке и яростно двигал руками.

Снег скрипел так, будто грыз кто-то капустный лист посреди черного леса и наливающегося густой синевой мрака над головой.

Журба охал, приговаривал что-то, кричал невидимым часовым:

– Ты жив там еще?!

Попов вообще молчал, сжимаясь от холода и омерзения, казался сам себе заспиртованной противной лягушкой в банке – щеки становились пластмассовыми, губы сохли, как осенние листья, становясь невесомыми и жухлыми.

Пятый, последний, караульный стоял у самой реки под косогором, его серая фигура пошатывалась у деревянного грибка, хлопая рукавицей по боку.

В обжигающем литом воздухе петлял-выныривал почти звериный скулеж.

– Собака, что ли? – удивился Журба, спрятав улыбку.

Попов отодвинул его и пошел дальше, не таясь.

Пятый часовой был Улитин.

Он стоял спиной, уши на шапке были опущены – он не мог слышать шаги. Он плакал, дорвавшись до редкого одиночества, он плакал, не стесняясь своего здоровенного роста, он наконец-то был совсем один и мог теперь быть собой, хоть немного вылезти в сторону из кромешной тоски своей салабонской жизни, в которой его били, кто во что горазд, за высокий рост и непроходимую глупость. Он плакал еще оттого, что боялся ночи, холода, жегшего мокрые щеки, караулки, проверяющего, всех людей, и откуда ему было знать, что у сержанта Кожана приступ и что он лежал на полу с мокрым лбом, а самый грозный дедушка роты Попов идет принимать посты, и вот уже здесь.

– Здоров, Улитин! – рявкнул Попов.

Улитин вздрогнул, чуть не поскользнувшись, и жалко вытаращил свои круглые мокрые глаза.

– Ваши действия по пожару? – Попов уже доставал из кармана правую руку и грел, сжимая-разжимая ладонь. Журба изучал небосклон – нет, не будет луны, какая, к черту, луна, если и звезды-то ни одной не видно. Он печально сказал по этому поводу:

– Небо хмарами застило – мабуть, будет дождь. Теща пивня зарубила – мабудь, будет борщ.

– Действия по пожару! – будто вытягивая себя дугой, повторял Попов, с наслаждением смыкая зубы в сладостном предчувствии.

Улитин судорожно оглядывал реку, разлегшуюся за спиной огромным блюдом жирного холодца, сливающийся с мутным небом горбатый косогор с лохмами черной от зимних невзгод полыни.

Губы его запрыгали:

– Т-тушить.

Удар получился на удивление сильный – хотя Попов даже не снял рукавицы, да и Улитин был в шапке, но голова его с гулким стуком приложилась к столбу, и Улитин рухнул в снег, заученно не выпуская из рук автомата, закрыв лицо рукой, притянул колени к животу, стараясь хоть немного отодвинуться в сторону от чужих, страшных ног.

Он опять заплакал, как завыл, без слов.

– Падаль, – со страшной тоской сказал Попов. – Ты – падаль.

И пошел по тропинке, быстрее, еще, почти побежал, у него заслезились глаза, и щеку прочертили две тонкие, горькие полоски, его нутро будто душило вязкое, смрадное, постоянно растущее зло. Он сошел с тропинки, тяжело вспахивая снег, добрался до березы и обнял ее, что есть сил, уронив шапку на снег, жал щеку к морщинистой доброй коре, ища тепла, которое дерево будто таило в себе, пытаясь услышать тишину и покой внутреннего роста, движения, вылезти из шинели, из себя, из времени, из этой быстро надвигающейся ночи.

Снег поблескивал серебряным крошевом, и береза стремилась ветвями во мрак, как корнями – в землю.

– Пойдем, Юра, – сказал Журба из-за спины. – У меня там тушенка есть.

Когда они дошли до караулки, Попов пожевал что-то, хлебнул чая и сразу повалился спать, растолкав народ, в самую тесноту, туда, где теплее.

Он встал только по нужде, когда небо стало уже пепельным, а окоченевшие деревья плеснули на мягкий снег первые размытые тени.

Когда он вернулся, заспанный, небритый Козлов протянул ему телефонную трубку.

– Да, таа-рыщ старший лейтенант, – пробубнил Попов, застегивая ширинку. – Все нормально, – обернулся к нарам. – Журба повел смену.

Смена уже заваливала в караулку. Солдаты молча с кряхтеньем сдергивали с себя автоматы и подсумки, расхаживали немеющие ноги, развязывали друг у друга тугие узелки шапочных завязок под подбородком.

– Не май месяц, ага? – улыбнулся Попов народу. – Где хохол?

И вышел постоять на крыльцо.

Хохла не видно, солнца не было, натужно каркала простуженная ворона. Попов уже улыбался – вот и караулу конец, вот и все, там и весна, там и дом – он был спокоен, наконец он один и не видит людей. Сгорбленный от холода Журба бодро трусил по тропинке и последние метры проскользил с разбега с шальным посвистом, как по ледянке, и со смехом уткнулся в раскинутые руки сержанта, опалив стужей лицо Попову, хранящее последние остатки сонного тепла, и губы хохла прошептали страшное:

– Улитин ушел с поста.

Попов еще хлопнул хохла по плечу, еще рот его ломали то улыбка, то гримаса, и только потом уронил руки и обреченно шагнул на крыльцо:

– С автоматом?

Журба кивнул.

– Мужики, за старшего Козлов, мы с Журбой проверяем посты, – крикнул он смене, выхватил из стойки автомат и подсумок.

– Позвонил? – спросил ждавший Журба.

– Может, он в прорубь свалился?

– Какую, на хрен, прорубь – следы видны… Меня как дернуло вернуться посмотреть. Глянул – пусто.

Они вылетели на речной берег, и Попов в мучительном бессилии по-волчьи щелкнул зубами:

– Хоть бы автомат, паскуда, оставил, а? – он сгреб плечи хохла и почти выстонал: – Ну что, хохол? Что ты заглох?! Куда он пошел? Ну?

– К дороге, – просто ответил Журба. – А куда ему еще отсюда идти? Звони в роту. Подымут взвод, комендатуру, оцепят. У него в подсумке два магазина и один в автомате.

– Да-а?! – Попов с размаху швырнул хохла в снег. – Самый умный, да? Ты думаешь, я один в дисбат пойду? Потому, что я последний его замочил, да? Но вы же его всем взводом гасили! Я вас всех за собой потащу! И ты пойдешь, понял? – Попова трясло. Он кричал прямо в застывшие глаза хохла, не давая ему приподняться, с каждым словом вдавливая его в снег. – Ну!

– Следы есть, он дохлый… До смены два часа, может, догоним? – с натугой выдавил хохол. – Да пусти ты меня, скотина!

Они бежали вдоль опушки густого елового леса, по самой ее кромке, среди серебристых от изморози стволов. Они бежали, стараясь не выпускать из виду лохматого следа, петляющего впереди, вдоль этой бесконечной опушки с синими подпалинами теней. Бежали друг за другом, отводя руками жесткие елочные космы и путаясь в снежных фонтанчиках кустов, прокладывая свой издерганный, ломаный след меж аккуратных крапинок птичьих лапок и пушистых лосиных троп. Внутри, как нагоняющий время поезд на дальнем перегоне, тяжело и весомо грохотало сердце, и тугие горячие волны крови бешено гуляли по всему телу.

Опушка кончилась жиденькой посадкой, а дальше – поле, по дальней кромке которого плыли дрожащие редкие огоньки – дорога.

Попов покрутил головой – вот вроде след, вот он идет, а где же?..

Он услышал сухой, отрывистый треск, будто рванули в ушах податливую ткань, – метнулось сухое эхо в лесу. Он все еще искал, где же эта фигура в серой шинели, и, случайно оглянувшись, вздрогнул – у Журбы дико перекосилось лицо, он оседал на снег, утыкался в него лицом и оттуда, снизу, от самых ног, хрипел незнакомым, сдавленным голосом:

– Ло-жись.

Попов изумленно присел, оглядываясь по сторонам, – господи, как все нелепо, зачем? Посреди поля?

И еще раз этот звук – треск гнилых нитей, короткий, как заикающийся поездной перестук.

– Стреляет, паскуда, – бессильно прошептал хохол.

Попов резко бросился в снег, вжался в его холодное, противное месиво, задохнувшись собственным дыханием и ужасом.

Стало тихо совсем, но он будто слышал неумолимый скрип подходящих шагов и видел, будто со стороны, свое тело: огромное, растущее, как тесто в кадке, мягкое, беззащитное, неуклюжее тело, такое невыразимо притягательное для короткого, с хрустом, удара штык-ножа. Он, его жизнь, его единственное время, кончится сейчас, вот здесь, в двадцать лет, и потому уже ничего после, и мать его…

Попов не мог даже приподнять головы, даже шевельнуться, придавленный тяжестью никчемного автомата, – будто его звала земля.

– Все, – слабо шевельнул мертвенно-бледными губами хохол. – Все, Юра, патроны ушли. Теперь – все.

И Журба слепил веки с белесыми ресницами.

Попов с каким-то испугом смотрел на это безжизненное лицо сквозь жестокую паутину снежных метаний. Он медленно пошевелил головой и боязливо, до обжигающей боли предчувствуя, как войдет в его лоб пуля, плеснув кровью на белый снег, еле-еле, но все-таки приподнял чугунную голову и прошипел горлом:

– Где?

Хохол шевельнулся рядом:

– Вон там. Хотя хрен его знает…

Посреди поля торчал раскорякой столб с наметенным у подножия сугробом – сугроб был чуть растрепан.

– Ну так, – Попов не знал, что сказать. – Надо… Знать надо, там или нет. Чтобы точно.

Хохол мучительно вздохнул, зарылся поглубже в снег, притянул к себе Попова и медленно, протягивая слова, будто выплевывая что-то омерзительное и вонючее изо рта, отчеканил:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю