Текст книги "Крысобой. Мемуары срочной службы"
Автор книги: Александр Терехов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 30 страниц)
Петренко посмотрел на Швырина. Тот не гнулся к столу, как все салабоны, даже откинулся назад, старался спокойно есть. Но вся столовая говорила о том, кому можно его угнетать – у него было серое лицо, и хлеб ломался в руке.
– Сколько там осталось мне до приказа, Козлов? – осведомился Баринцов.
Козлов мигом осмотрелся – Баринцов уже сожрал масло – его день уже прошел, отнял из вчерашнего один и доложил:
– Семьдесят три.
– Семьдесят три, Козлов, семьдесят три, – расплылся Баринцов. – А скажи мне, Козлов, мил друг, а вот кто у нас в роте, если очень крупно подумать, самый большой любитель котлет?
Мальцев ухмыльнулся, Петренко топорщил усы и шептал:
– Как ты достал…
– Я не знаю, – еле ответил Козлов, удерживая на лице изо всех сил улыбку.
– Я скажу, скажу, друг мой. Это – я, ефрейтор Баринцов. Давай сюда свою котлетку. Поторопись это сделать, грязный зашивон, иначе я не заступлю на боевое дежурство по обеспечению безопасности полетов нашей авиации, как любит говорить твой лучший друг замполит Гайдаренко, с которым ты сегодня полчаса беседовал в каптерке с глазу на глаз, давай!
Козлов улыбнулся и все еще выжидал, внутренне молясь, что сейчас подойдет замполит, – котлеты давали раз в неделю. Это был праздник.
– Хреновый ты товарищ, Козлов, – огорчился Баринцов.
– Да что ты… Возьми, – сдался Козлов, старательно глотая горлом. – Я и так не хотел. Я не люблю…
– Не люблю… А кто скулил, когда Коровин котлету забрал на седьмое ноября, – заметил Петренко. – Чмо ты паршивое, а не мужик!
И он пошел к выходу, придавая взглядом бодрость движениям позднее всех начавших трапезу салабонов. Мальцев до-цедил чай, со стуком утвердил чашку на столе и облизал губы.
– Сашка, а ты скажи. Вот ты шнуром будешь – станешь салабонов ветеранить – нет?
– Он не станет. Они вообще никто не будут. Никто, – хмыкнул. Баринцов, дожевывая котлету.
– Пусть сам скажет, – довольно произнес Мальцев. – Ну?
– Не буду, – осторожно дернул плечом Козлов. – Зачем?
– Ага, – удовлетворенно крякнул Мальцев и тоже направился к выходу. За ним, сделав остающимся смешные глаза, – Баринцов.
Швырин вдруг располовинил вилкой свою котлету и сунул половину в тарелку Козлову. Тот, ничего не говоря, начал есть.
– А чего ты пошился?
– Так, – поморщился Козлов.
– И так у вас всегда? – выдавил дух.
– А чего? – обиделся за роту Козлов. – У нас клево. Ты еще у других не видал. У нас часть отличная…
Козлов встал и неожиданно для себя улыбнулся:
– Душ-шара.
Пожрав, деды и шнурки набились в ленкомнату наблюдать любимые задницы в аэробике. Салабоны всеми силами изобразили уборку кубриков. Козлов, хитрый Кожан, писарчук Смагин и дух Швырин ровняли по нитке белые полосы на синих одеялах в первом кубрике. Ровнял один Козлов, боязливо озираясь на гогочущую ленкомнату и бормоча себе что-то под нос. Писарчук Смагин, сшивавшийся при штабе и любимый дедами за доступ к бумаге, клею, туши и красивый почерк, хитро устроился верхом на табуретке: со спины было несомненно, что Вася недремлющим взором отслеживает никогда не уловимую единую белую полоску, а с лица оказывалось, что Смагин топит на массу самым похабным образом, пуская слюни на полотенце дедушки Коровина.
Кожан рассматривал содержимое вещмешка Швырина, успев попросить несколько иголок, конверт и семьдесят копеек денег, и потом объяснил, как надо грамотно спрятать подшивочный материал:
– Ты суй его в наволочку. В самую глубь. Сюда поближе ложи самый-самый грязный подворотничок. Дедушка руку сунет – там грязный, а глубже руку и не просунет, понял?
Козлову стало обидно, что Кожан, а не он наставляет духа, и он прошел мимо них, поправляя ножные полотенца на кроватях, и исподлобья глянул на Кожана:
– Чего это ты… С духом… Здесь.
Кожан усмехнулся и плюнул Козлову на сапог.
– Козлов, зашивон, а ну прыгай в строй! Убывающая смена строится! – заорал первый выруливший из ленкомнаты озабоченный и возбужденный аэробикой Ваня Цветков. За ним топала сапогами, двигала стульями, шумела огромная, грозная масса.
Козлову стало страшно.
В строй запрыгнуть он не успел. Вечно дневальный зашивон дед Коровин показал глазами на ленкомнату, и Козлов скользнул туда расставлять стулья.
К машине он бежал, подкидывая коленями шинель, когда весь взвод уже погрузился в установленном порядке; у края – дедушки, по бортам и на задних лавках – шнурки, на полу – салабоны и дух Швырин. Провожавший смену Цветков добавил Козлову пинка для скорости и помахал рукой кардану Коробчику:
– Смотри, осторожней ехай, мать твою… Зашивона везешь!
Козлов забрался в самый угол между Журбой и Поповым.
Машина тронулась, люди качнулись, привалившись друг к другу плечами, толкнувшись затылками в брезент. Козлов тоскливо думал о предстоящей смене – может быть, все обойдется? Бывают же и хорошие смены; думал, что сегодня край как надо побриться, что хорошо бы, если Коробчик не сразу вылезет из машины, когда приедем на приемный пункт, чтоб можно было потихоньку, пока народ будет прыгать в снег, улизнуть, а потом он перестал думать, пытался увидеть через головы край дороги, а видел только плывущие по сторонам черные ветки с клочьями осыпающейся снежной ваты.
– Козел! – позвали из темноты.
Звал Петренко из угла.
– И ты, дух… Идите сюда.
Петренко стало холодно в углу на голой лавке, и он ради смеха усадил под себя Козлова и Швырина, а сам устроился сверху. Последнее время он был не в духе: любимая девушка перестала писать, а дембель находился еще в приличном отдалении. Подпрыгивая на четырех коленках, Петренко крутил головой с грозными кошачьими усами.
У самого борта среди матерых дедушек втиснулся боевой шнурок Ланг. Ланг старался что есть мочи унаследовать жестокую славу Петренко, и Петренко, чувствуя это, его не любил.
Ланг курил. В машине и при дедушках это не поощрялось.
– Ланг! Хватит дымить! – рявкнул Петренко.
Ланг после отчетливо выдержанной паузы обернул свое низколобое рябое лицо со злобным крысиным взором и сигарету изо рта устранил.
Петренко сплюнул и, устроившись поудобнее, выудил сгибом локтя из-за спины голову Швырина:
– Ну что, сынок, послужим?
– Да, – стиснутым голосом ответил Швырин.
В машине примолкли, откровенно смотря на этот диалог. Только салабоны не поворачивали головы, чтобы не обнаруживать даже тени хоть какой-нибудь заинтересованности и страха, – кончиться это могло чем угодно. Ланг, улучив момент, сунул сигаретку опять в зубы.
– Все будешь делать, сынок, – весело и печально заговорил Петренко, – когда время твое придет. Шнурье вонючее будет тобой заниматься. Ты не смотри, что салабоны сейчас такие тихие и с тобой – улыбочки… Станут, еще станут шнурками, тогда все… Но только носки не стирай. Даже если это гнилье заставлять будет – нет, и все!
Швырин почти не дышал, смотрел куда-то вверх.
Петренко еще мгновение сжимал его шею, ожидая или ответа, или еще чего, потом встал и, качаясь, с дурашливыми взвизгиваниями и шутливыми падениями на сидящих протиснулся к борту. Там он плюхнулся на колени Баринцова, ласково его обхватившего, и глянул прямо на Ланга.
Что, шнурок, я невнятно сказал – не дымить?
– Петрян, ты… – начал Баринцов поглаживать Петренко по бокам. Но тот, уже злобно ощетинив усы, с размаху хрястнул Ланга по морде и вопросительно рыкнул: – Ну?
Ланг поднял с замызганного пола шапку, долго укреплял ее на затылке, подобрал поудобнее шинель и принялся смотреть за борт.
В наступившей тишине было слышно, как поет матерную песню в кабине Коробчик.
– Ну, салабоны, вешайтесь, – вдруг медленно отчеканил Баринцов из-под Петренко.
Это было понятно. Зло не уходит куда-то. Оно стекает вниз.
Дежурный по части старший лейтенант Шустряков минут пять ржал до потери пульса над лиловым синяком Ланга, удивляясь, как он мог звездануться о борт машины при повороте. Ланг смущенно улыбался и озадаченно матерился в кулак.
Шустряков обнял дежурного прапорщика и отправился с ним в дежурку играть в нарды, озабоченно глянув на Петренко:
– Ну, ты, давай тут, в общем.
Смена заступала, передавая наушники, сообщая ротные новости, показывая, где спрятаны запретные для чтения на боевом дежурстве газеты и журналы, где поймана и растерзана насмерть почти седая крыса.
Козлов оглядел свой телеграфный аппарат, передал в штаб, сколько и кого заступило, заполнил журнал дежурств и стал с размахом готовить грандиозную уборку, надеясь, что, может, все и обойдется – ведь бывает. Он вытащил старые ленты, рулоны отработанной бумаги, стал готовить их к сжиганию, мел щеткой стол, потом запросил штаб разрешить взять один из параллельных аппаратов на профилактику.
Совершенно успокоенный и обмякший Петренко минут пятнадцать сонно поспрашивал рабочие и запасные частоты и слышимость, а потом уныло задремал на пульте дежурного по радиосвязи.
Приемный пункт был бетонной коробкой среди соснового леса. От него тянулись две тропинки: одна через автопарк к КПП, другая к туалету, который был малопривлекательной для достижения целью по морозу и особенно ночью, поэтому деды, которые по обыкновению спали на дежурстве прямо в наушниках и не желали разрушить прогулкой свой дремотный настрой, справляли естественные надобности прямо в сугроб. Дневальный по автопарку, после того как рисовал углем на бетонной стене цифру оставшихся до приказа дней, брал лопату и шел засыпать свежим снежком желтые вымоины под окнами приемного пункта.
У Козлова место было самое плохое из всех салабонов – лицом к окну. За окном вообще-то красиво – заснеженные елочки и лес, и антенны, около которых обычно похаживал салабон, отгоняя шваброй радиопомехи, донимавшие заскучавшего деда. Вся беда была в том, что Козлов сидел спиной к залу и не мог видеть, наблюдают за ним или нет, можно расслабиться или надо пахать что есть сил, – приходилось в любую секунду ожидать чего угодно: удара, крика, угрозы – поэтому он никогда не разгибался от стола, чтобы даже случайно не глянуть в окно, и старался все время выискивать себе работу, которой было очень немного, но самое главное – Козлов все время прислушивался. Его большие острые кверху уши вытягивались еще больше, он просчитывал каждое слово, шорох, вздох – он постоянно готовил себя ко всему, что могло случиться. И он даже не слушал – он чувствовал спиной. Если посмотреть на него со спины, казалось, что Козлов – горбатый.
Ефрейтор Мальцев был на смене подменным и поэтому бичевал на просторе, ласково поглядывая на щурящихся от яркого света салабонов, – не спят ли? Он покурил у окошка и упал наконец на железный ящик с документами рядом с телеграфом Козлова и потеребил редкие волосики на сразу взмокшем лбу телеграфиста.
– Убираешься, Сашка?
Козлов кивнул и попытался отвернуться.
– И не бреемся чего-то?.. – грустно заметил Мальцев. – А чего?
Козлов побагровел, трогая, будто бы удивленно, лицо:
– К-как? Только вчера, вечером, быстро растет… эх.
Мальцев сокрушенно качал головой, постукивал сапогом о ножку стола.
– Вот скажи мне, пожалуйста, Сашка, кем ты был до армии?
Козлов не смог понять: пронесло – нет?
– В библиотеке работал, книжки приходили – получал… Распаковывал, брал на входящий, ставил на инвентарный, картотеки заполнял, расставлял, выдавал, каталоги… Уничтожал старые. Сжигал, вот.
Он плел что-то, а сам думал, что Мальцев, в сущности, добрый человек – единственный, кто не бил стукача Раскольникова, и вообще сильно не бьет…
Мальцев внимательно слушал. Потом спросил:
– И интересно?
– Ну как… Книги…
– И ради этого стоит жить?
Козлов примолк и растерянно улыбался.
– А тебе, Сашка, не стыдно жить?
Козлов стал тереть щеткой уже совершенно чистое место и чувствовал спиной, что из-за соседнего передатчика на них внимательно смотрит Кожан.
– Может быть, ты там библиотекарш попарывал? Нет? Жаль, – почему-то огорчился Мальцев. – Жаль. А ведь ты – женатый! Ведь ты солидный мужчина! Ведь у тебя ребенок, пацан, да?! И тебе не стыдно жить? И тебе не стыдно жить?!
– А… Чего? – открыл рот Козлов.
Мальцев улыбался, улыбка дрожала на его лице, чуть удивленно и гадливо.
– Я… – объяснил Козлов.
– Закрой пасть, – скривился Мальцев. – При чем здесь ты… Кожан, сколько там осталось?
– Семьдесят три! – откликнулся Кожан.
– А косинус угла альфа?
– Семьдесят три.
– А два плюс два? А сколько дней в году? А сколько температуры на улице? – Мальцев уже поднимался с места, сладко потягиваясь.
– Семьдесят три!
– Ефрейтор Мальцев, – окликнул его разомлевший у жаркого передатчика Баринцов, – замените ефрейтора Баринцова.
– За щеку! – вкрадчиво ответил Мальцев, но менять пошел, скорбно и подчеркнуто оглянувшись на Козлова. У Козлова дрогнула губа – это конец, ничего Мальцев не забудет, ничего.
Баринцов швырнул мясистые наушники Мальцеву и громко поинтересовался:
– Бичи, а кто сегодня дневальный?
– Журба, – сказал Кожан.
– Козел, бегом за ним, – бросил Баринцов, взяв у Ланга сигаретку, встал к окошку.
Козлов широкими шагами вылетел из зала, по дороге черпанул ладонью воды из-под крана в умывальнике, увидел испуганного себя в зеркальце: что-то начиналось, что-то было уже в воздухе, нагретом работающей аппаратурой. В этой неотвратимости была и сладость – больше ждать было нечего.
Журба и дух Швырин долбили лопатами желтые пятна на сугробах. У Журбы было умиротворенное, тихое лицо, и Козлову стало неловко произнести те слова, которые он не мог не произнести. Он даже молчал поначалу, просто стоял на крыльце и ежился от падающего снега. Журба что-то тихо сказал Швырину, и оба улыбнулись.
Тут Козлов на это обиделся.
– Ты… Это? Чего тут? Про меня? Тебя там Баринцов зовет скорее и тебя, – добавил он почему-то и Швырину до кучи и поторопился назад, чтобы не подчеркивать, что он, Козлов, привел этих двоих, пусть будет – они сами пришли.
В зале Козлов сразу заметил, что у Попова, сидевшего у дальнего передатчика, красное лицо, а Кожан сидит, чуть не спрятав голову под стол.
Баринцов стоял у телеграфа и оттуда швырнул Козлову линейку:
– Козлов, на тебе гитару. Поиграй. Только струны не оборви.
Козлов поймал на груди линейку и стоял, не зная, что делать теперь, боясь подойти на расстояние выброшенной руки.
– Иди сюда, – зашептал Баринцов, глядя ему прямо в глаза. – Иди.
У Козлова заплясали губы, и все тело зачесалось от пота. Он часто моргал и тер ладонью лоб, опустив голову и шмыгая.
– Иди сюда, чмо!
Козлов выдавил два шага, чуть боком, плечом вперед, заранее потирая ладонью грудь.
– Играй, – просто предложил ему Баринцов. – Играй на гитаре. Только струны не оборви.
– Как? – вскинул брови Козлов. – Я ведь… Не умею.
– Вот так, чама, – показал рукой Баринцов. – Рукой по струнам. Раз и два.
Козлов, ищуще глядя на Баринцова, стал теребить пальцами линейку, прижав ее к грузному телу.
Баринцов быстро отошел от него и громко объявил от подоконника, взяв в руки воображаемый микрофон, увидев, что Журба и Швырин вошли в зал:
– Я вот с чего тащусь – как у нас бичи стали жить… Уходят хрен знает куда. На смене – бардак. Дедушек уже ни в хрен не ставят. Месить их никто не месит. Мы в свое время огребали дай боже – вот Мальцев и Петрян помнят, но потом и кулаки ободрали об салабонские морды – зато порядок был. А теперь шнурье вонючее очень добренькое стало, уж очень скоро все забыли, да что там – сами уже стали огребать от салабонов. Чести никакой, гниль… Ты, Джикия, забыл, как тебя месили? Про Ланга я не говорю – проститут, а не боевой шнур, только воротничок расстегнуть и перед старшиной пройтись, и все!
Баринцов празднично светился, будто осуществляя какой-то торжественный религиозный ритуал, – косился на сонно ухмыляющегося Петренко.
Шнурки сидели красные и злые. Салабоны старались заниматься делом. Только Попов часто вытирал под носом и болезненно озирался.
– Вот Козел пошился… И хоть бы что! Журба сшивается неизвестно где с духом – и никого это не колеблет? Да они скоро вас припахивать начнут, шнурье! Ладно, Петрян, пойдем курить, что нам с ними баландить…
Петренко натянул на плечи шинель и потопал за Баринцовым, на выходе басом заключив:
– Ланг, ты понял, мля, уборочку здесь…
Журба и Швырин как стояли, так и остались стоять посреди зала в шинелях, вертя в руках шапки, опустив румяные от мороза физиономии.
За окном падал снег – там не было ветра. Снег был пушистый и чистый.
Ланг встал и зашипел Джикия:
– Ты чего сидишь? Опять я один, что ли?
Длинный Джикия стал вылезать из-за стола.
– Несите ведра, щетки, все, короче, – приказал Ланг покорному Журбе и, покрутив головой, почему-то спросил: – Ну что, Кожан, притих? – и отвесил ему щедрую пощечину, после которой Кожан мощно приложился лбом к приборной доске и хитро пустил слезу, внутренне ликуя – он отметился!
Длинный Джикия затеял содержательную беседу с Поповым о правах и обязанностях молодого воина, в ходе которой Попов пару раз присел на пол, прижимая к себе что-то руками, предельно затянул ремень, выколол иголкой прожитой день в календарике у Мальцева, с выражением прочел пару стихотворений из школьной программы и в заключение исполнил самостоятельно на два голоса грузинскую народную песню «Сулико».
Козлов сидел, не поворачиваясь, теребя грязными руками карандаш. Он ждал очереди.
– Ну а ты, Козел? Как жизнь? Пошиваемся, да, чмо вонючее? – Ланг выпучил глаза, вытянулся в струнку, покачиваясь на носках.
Ланг был прямо за спиной, и Козлов, чувствуя это, выронил карандаш и приподнялся. Он чуть привалил плечи вперед и закрыл глаза, прошептав что-то, сдерживая рыдания.
Ланг почти без замаха врезал ему промеж лопаток, и Козлов, готовно сломавшись в коленях, обрушился на пол, на смятые рулоны бумаги, крупно вздрогнул всем телом, как в агонии.
– Чмо, – гадливо пробормотал Ланг, осторожно оглядел зажмуренные глаза Козлова и пошел навстречу бледному от ужаса Швырину, припершему ведро с дымящейся водой.
Над Козловым мертвенно гудело дневное освещение, а если чуть скосить глаз – можно было увидеть кусочек окна с летящим белым снегом. Он тужился вздохнуть, шевелил губами, опускал подбородок – и не мог, хоть тресни. Ему было блаженно легко: свое на сегодня он уже получил, в роте это тоже узнают, что салабонам первого взвода сегодня устроили крутой разбор, что зашивон Козлов свой пошив искупил честно – не плакал, как дешевка Кожан, – теперь осталось только подышать, а вот это не получалось.
Ланг пинком перевернул ведро, и вода дрожащими языками поползла во все стороны. Один язык легко лизнул мокрую от пота голову Козлова, и он еще раз попытался встать.
Ланг схватил Журбу за шиворот и заорал в его побледневшее лицо:
– Три минуты – пол чистый! Если нет – языком будешь лизать, понял? И ты, дух, тоже – языком! Быстро!
Журба и Швырин бросились с тряпками на пол. На стене электронные часы транжирили время. Над Козловым склонился Мальцев, жующий печенье, крошки летели Козлову прямо в лицо, и он ежился от их корябающих прикосновений.
– Есть что на улице делать? – неторопливо спросил Мальцев.
– Вот… Бумаг собралось – жечь надо, если… – промямлил Козлов, кисло глядя на Мальцева: ведь он уже чист, что еще?
– Бери свои бумаги и иди на хрен отсюда, и не приходи, пока все не кончится, – так же неторопливо продолжил Мальцев. – Ну!
Козлов приподнялся, встал, опершись на стол, расправил тяжело плечи и вдавил в себя полновесный, робкий вдох. Он посгребал в охапку отработанную нагрузку и пошагал к дверям, обходя пластающихся по полу Журбу и Швырина, провожаемый ненавидящим взглядом Кожана. Мальцев проводил его по коридору, а потом отстал и вернулся, из зала донесся какой-то глухой и сдавленный стон. Мальцев скучно посмотрел на часы – медленно время идет.
Козлов просунул руки в шинель, утвердил на голове шапку и, сжав зубами ремень, ногой долбанул дверь. На крыльце торчал Баринцов, справляя естественные надобности себе под ноги.
– Чтой-то холодно, Сашк, – пожаловался он, возясь с пуговками. – Че там у нас, порядок?
– Вроде да, – выдавил. Козлов, застегивая крючки в надежде, что сейчас Баринцову станет холодно и он уйдет.
– Сколько там время? – быстро поинтересовался Баринцов.
– Семьдесят три.
– Ага. Уже скоро, да, Козлов? Уже быстро.
– Конечно, скоро, – подхватил Козлов. – Чепуха какая осталась, дома скоро будешь. Дома.
– Угых, – зевнул Баринцов что есть силы. – Я ведь таксист, Козлов… Я ведь – на машине по Свердловску, ты представляешь?
– Здорово, – кивнул Козлов. – А я вот в библиотеке, входящий, на инвентарный, каталог, так, в общем…
Баринцов потряс головой, сдерживая очередной зевок.
– Во придурок… Вот сказал – ни хрена не понял. Возьми-ка ты ломик и на парашу – там сталактиты и сталагмиты уже задолбали – сколько можно? Смотри, Шустрякову под ноги не кидай! И подальше, чтоб весной не завоняло – когда мой дембель подойдет. Давай!
Зимой туалет был неприятным местом – туда направляли только зашивонов. В каждом из трех иллюминаторов-отверстий намерзали огромные горы дерьма, а все стены покрывали льдистые потоки с вмерзшими обрывками газет и окурками. Чтобы почистить туалет серьезно, нужно было часа два.
Козлов расслабил ремень – кругом ведь никого не было – и стал искать относительно чистую газету, чтобы в ней разносить отбитые куски, которые надо разбрасывать между деревьями в радиусе метров ста, чтобы весной не завоняло.
Зато – один. Зато – никто не придет. Зато можно будет посмотреть лес, на серебрящуюся снегом сосновую кору, на ветки, которые колышутся от вороньих перелетов, просто постоять среди тишины, сдвинув шапку на одно ухо.
В лесу Козлов обычно вспоминал сына, он даже чуть распрямлялся. Он представлял, как будет потом гулять с ним по парку, как сын, конечно, узнает его, но будет поначалу бояться, а Козлов будет улыбаться, показывая эти деревья, это небо, этих птиц, будет чувствовать в ладонях тонкие, невесомые ручки, с мягкой кожей и крохотными ноготками, он слышал его слова, его голос, его вопросы и видел себя, он слышал это незнакомое чудесное слово – «папа» и говорил себе: «Это я», и смеялся, и рос; он придет к нему, он дойдет, чтобы уткнуться в это невыносимое пространство между плечиком и головой, чтобы почувствовать себя защитой этого тепла и дыхания…
Почистить зимой туалет – это два часа, а потом он уйдет к заброшенной яме и будет жечь нагрузку, размотав длинные рулоны бумаг, будет ворошить костерчик березовой веткой, наблюдая, как взлетают в воздух мерцающие созвездия тлеющей бумаги и кружатся над головой, сжимаясь и чернея, невесомые, как грачиная стая за окном, и потом он достанет наконец и посмотрит фотографию сына – совсем один, совсем. – Эй!
Козлов обернулся.
У входа в туалет стоял Швырин без шинели. Он принес вылить ведро грязной воды. Уборка, видимо, продолжалась.
– Ну? – сказал Козлов.
– Ничего… Так. Я вот думал – приду, а ты повесился, – прошелестел Швырин.
– Я-а? – удивился Козлов. – Почему?
– Ну так… просто подумал. Прихожу, а ты – висишь. Я даже бежал сюда – так испугался.
– Ты сам повесишься, погоди еще, – пообещал Козлов и тут же испугался, не пожалуется ли Швырин кому-нибудь из шнурков насчет этого обещания, исходящего от салабона, и добавил вдогон: – Ну как там, на смене?
Швырин молча вздрогнул от холода. Ему не хотелось возвращаться.
Козлов вдруг понял это и разозлился так, что чуть не выступили слезы.
– Иди, – прошептал он. – Иди. А то… замерзнешь.
Это был его лес. Это был его покой – и нечего было примазываться.
Швырин внимательно посмотрел на него и, согнувшись, пошел по тропинке к приемному пункту, украдкой что-то смахивая с глаз.
А Козлов стал долбить ломом первую кучу. Лед поддавался, и острые брызги летели во все стороны и в глаза.
Вечерняя казарма была тиха и спокойна, день кончался.
– Товарищ дежурны… – Поднял скрюченную морозцем руку к шапке, сваленной на брови, сержант Петренко. – Смена в количестве…
– Ладно, ладно, – махнул ему рукой старлей Шустряков. – Раздевайтесь… Дневальный, чего там у нас сегодня по телику?
Взвод двинулся к вешалкам вместе с облачком морозного воздуха сквозь шумящую людьми жаркую казарму.
Деды со шнурками сразу завернули в ленкомнату – глядеть фильм. Салабоны сбились кружочком в темном кубрике чистить бляхи на ремнях – под таким предлогом можно было снять ремень – и разговаривали про свое.
– Ну что, огребли сегодня? – спросил писарчук Смагин. – Нет? Без жертв?
– Да какое там огребли… – зевнул Кожан. – Больше воплей. Ланг – это тебе не Петрян. Козлов вон огреб, как всегда…
– Петрян это такая скотина… – прошептал вдруг Попов.
– А ты, что ль, лучше? Вчера кого посылали деды на парашу? Так на хрена меня еще позвал? «Деды сказали…» А никто, я уверен, меня и не посылал, на хрена так делать?! – вспыхнул Кожан.
– Как не посылали, как это, – зачастил обиженно Попов. – Баринцов мне сказал: «Возьми Кожана с собой…»
– Да ладно – затыкай, ведь знаешь же, скотина, что никто спрашивать у Баринцова не пойдет, вот и треплешься.
– А мне кажется, что Петренко справедливый, – вдруг сказал Козлов, сидевший в стороне.
– Ты чмо, Козлов, – спокойно ответил ему Кожан. – Ты думаешь, если меньше бьет, значит, справедливей? Он меньше бьет, но сильней. Но он и видит больше. Аанга наколоть – как два пальца обсосать, а Петряна… Да Петрян сейчас может поиграть в добренького, он свое отзверствовал, увидал бы ты его шнурком, я бы глянул, как бы запел…
Попов внимательно оглянулся на проход между кубриками и зло прошипел:
– Мне лично… По мне уж лучше деды – все поспокойнее, лишь бы не это шнурье вонючее. Стану шнуром – хрен разговаривать с ними буду. Выступать – нет, но и разговаривать не буду.
– Посмотрим, посмотрим, – улыбался в темноте Смагин. – Дух как там? Начал службу понимать?
– Дух что… Дух как дух – он свое еще огребет, – подтвердил кому-то невидимому Попов, который даже шапку пытался носить на манер Петренко, надвигая на брови, – он, я гляжу, не особо напрягался сегодня.
– Ты на себя погляди со стороны, чама, – буркнул Журба.
– Козлов, – мягко позвал с тумбочки дневальный дедушка Коровин, но почему-то передумал. – Нет, кто там… Попов, давай-ка туалетик: порядочек там, давай, давай…
Попов тихонько и витиевато выматерился и отправился бесшумным шагом в туалет, не оглядываясь, чтобы ни с кем не встретиться глазами, чтобы не быть припаханным еще раз.
Все примолкли.
– А вот чего ты такой дурной, Козлов? – спросил Кожан. – Тебя ведь даже салабоны на хрен будут посылать через семьдесят три дня. И говорить-то толком не умеешь: как ляпнешь что – никто не разберет, что к чему. Какой из тебя шнурок?
– Я не буду припахивать, зачем? – осторожно ответил Козлов.
Все прыснули.
– Посмотрим, увидим, – вздохнул серьезный Смагин. Он внимательно смотрел, как Козлов пытается присмотреться во мраке к детскому лицу на фотографиях, приподняв горбатые плечи, кривя губы.
– Ть-фу! – сплюнул Кожан. – Ну что это за человек? Чмо! Душара! Позор для всего призыва!
Фотографий у Козлова осталось всего две. Поначалу их было больше, но они пошли по рукам и даже пропали – их разглядывали на смене, в столовой, по вечерам, потом лицезрение «Козлова ребенка-козленка» уже приелось и про них забыли. Козлов, когда был дневальным по автопарку, подобрал под столом в слесарке эти две оставшиеся фотографии – на одной был полуоторван уголок, на второй сыну Козлова были подрисованы карандашом усы и всякая ерунда – Козлов все это аккуратно стер и теперь уже старался никому фотографий не показывать без необходимости.
По коридору, выбрасывая костлявые ноги, как цапля, прошаркал Джикия. Он внимательно впялился в темноту, пытаясь разобраться, кто там сидит в сразу страдальчески притихшем салабоновском кружке, и наконец опознал самого длинного:
– Журба, иди-ка там Попову помоги, быстрее, – и пошел себе дальше.
Журба закусил губу, цыкнул бессильно и пошел в туалет так же, как и до него Попов, – не оглядываясь и быстрым шагом, но ему повезло меньше.
– Журбик, курить с фильтром, – озадачил его утомленным голосом отдыхающий после наряда Ваня Цветков.
Салабоны безмолвствовали, как заведенные, натирая тряпочками и без того сияющие бляхи.
– Внимание, рота, заходим в ленкомнату для просмотра программы «Время»! – объявил Коровин, вложив в эту фразу всю свою молодую силу.
Салабоны вскочили, подпоясались и потащились с табуретками в ленкомнату.
Деды заняли места за столами, салабоны двумя колоннами уселись в проходе: в затылочек, плечом к плечу, соблюдая равнение и строго вертикально держа спину. Шнурье развалилось сзади – в каре, наблюдая поведение салабонов.
Салабоны преданно смотрели телевизор. Поворот головы разрешался лишь в случае, если запоздавший дедушка вытащит из-под себя табурет или шнурок в контрольных целях спросит, о чем это там говорится.
Программы «Время» бывают разные: когда диктор один говорит – это мрак, уснуть можно запросто. Козлов старался даже не моргать: его еще ни разу не били за сон на программе «Время», и ему не особенно хотелось. Он тянул шею к телевизору, вслепую натирая до огненного блеска бляху Баринцова – тот дремал рядом.
– Козел, – это звал Коробчик из-за спины.
Козлов обреченно повернулся, прощаясь с возможностью лечь спать вовремя и спрятать свою щетину.
Коробчик сонно моргал меж Вашакидзе и Лангом, смотревшими скучно.
– О чем там? – спросил Коробчик.
– Семьдесят три.
– Ма-ла-дец! – похвалил Вашакидзе. – Воин!
– Ну а вообще? – не унялся Коробчик.
– Индустриализация – фактор интенсификации прогресса, – обомлев, выдавил Козлов. – Перестройки.
Коробчик секунду подумал и махнул головой – давай, смотри дальше.
Козлов продолжил драить бляху с ожесточением, испуганно отметив, что Мальцев, прослушав этот диалог, улыбнулся довольно нехорошо.
– Рота! Выходим строиться на вечернюю поверку! – завопил замогильным голосом Коровин. – Хватит смотреть!
Петренко выключил телевизор, и все повалили на выход, салабоны тащили по два стула и на ходу равняли столы.
Шустряков высунулся из своей каморки и позвал:
– Петренко, это… Проводи без меня. – И спрятался обратно играть в нарды с Коровиным.
Петренко притворно вздохнул – сколько можно, вышагнул вперед, оглядел строй и опустил усы в папку со списком личного состава. – Шнурье, а ну позастегнулись, – прошипел Баринцов.
Шнурки сдержанно, но поголовно выполнили пожелание товарища – синяк Ланга сиял всей роте.
– Рота, равняйсь! Смирно! Слушай список вечерней поверки!
Козлов с ревностным ужасом не сводил глаз с Петренко, слыша, как за спиной развлекается Баринцов:
– Попов, как только скажут «Вашакидзе» – ты скажи: «Повесился».
Попов пытался улыбнуться, но пара весомых тычков в спину доказала, что улыбаться тут нечему.
– А ты, Козел, когда Мальцева вызовут, ответишь: «На очке!» Ты понял, Козел?
Козлов похолодел, он даже оглох и не слышал голоса Петренко.