355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Воронский » Бурса » Текст книги (страница 16)
Бурса
  • Текст добавлен: 14 июня 2017, 14:00

Текст книги "Бурса"


Автор книги: Александр Воронский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 21 страниц)

На подзорную трубу бурсаки не раз покушались, но успеха в том не имели. Крепко держал ее под замком Фита-Ижица, любитель всего заморского. Даже и туги-душители тут явно сплоховали. Это уже так, никак не иначе.

Заказал также себе Фита-Ижица ботинки с необыкновенными, с мягкими подошвами. Как неслышно, как неожиданно он подкрадывался к бурсаку, к партам, где питомцы предавались великолепной лени и всякой изнеженности! Подобно привидению появлялся он в самых укромных, в самых потаенных местечках. И какой приятный, прямо ласковый свет излучался из очей Фиты-Ижица, когда «застукивал» он страстных игроков «в банчок», в перышки и иные недозволенные и предосудительные светские игры!

Никого никогда не распекал Фига-Ижица, не повышал голоса, не говорил грубых слов, не поучал утомительно и нудно. Наоборот, он выражался тихо и кратко. И виновные тоже не спорили, не упрашивали Фиту: знали они бесполезность подобных разговоров. Попался, дружок, пеняй на себя. Я тут непричем! Память на бурсацкие грешки у Фиты-Ижицы была изумительная. Утверждали, что Фита-Ижица вел подробные дневники, где трудолюбиво и пространно записывались темные бурсацкие деяния. Надо полагать, Фита-Ижица в своих литературных занятиях тоже испытывал творческие подъемы и высокое вдохновение. Если, в самом деле, Фита-Ижица не чужд был литературных занятий, то, бесспорно, мы многое потеряли оттого, что творения этого Нестора, этого Пимена бурсы не дошли до нас. Сколь много в мире пропадает бесследно наиценнейшего!..

Фита-Ижица жил отшельником и подвижником. Никто не видел, чтобы он принимал приятелей и знакомых. Неизвестно, имелись ли у него родственники. Он редко отлучался из бурсы и то только для одиноких прогулок по набережной, очевидно, для сыска. Охотился он за бурсаками и в свободные от дежурства часы; вставал по ночам несколько раз, утруждал себя обходами по спальням, по классам, по двору, Пугали Фиту-Ижицу дрекольем, камнями, гнилой картошкой, угрожали увечьями, – он был непоколебим в своем рвении, не знал ни отдыха, ни срока, терял на сыскной работе последние остатки здоровья. Тряся реденькой, седой бороденкой, похожий на Кащея, неустанно, словно сразу во многих местах маячил Фита, являя собою вид почти мистический.

Кружок наш боялся Ижицы. Пожалуй, отчасти благодаря ему мы так присмирели и даже стали подзубривать. Искали мы случая свести с Фитой счеты, но он был осторожен. Говорили, что его побаивается даже Тимоха. Таким слухам в бурсе не удивлялись.

Все чаще и чаще шептались мы о женщинах, о тайнах пола. Мы не доверяли теперь простодушно рассказам Витьки Богоявленского о любовных его победах и одолениях, но слушали эти рассказы с жадностью; после них у нас увеличивались синяки под глазами. Следуя примеру Витьки, я также стал хвастать своими успехами среди эпархиалок. Из повествований моих можно заключить было, что успехи эти куда как велики: завел я немало знакомств с «девчонками», назначаю им в эпархиальном саду свидания; они вздыхают по мне, я вздыхаю по девчонкам. Подробностей об этих свиданиях я не излагал, но по некоторым небрежным намекам следовало, однако, догадаться, что дело не ограничивалось одними невинными вздохами. Затрудняюсь сказать, насколько серьезно принимались эти и подобный россказни приятелями; вид приятели имели ко мне расположенный и Витька Богоявленский даже подробно советовал, как надо вести себя, дабы одержать решительные и бесповоротные победы.

Епархиалок парами водили гулять по Большой улице. Воскресными днями, когда я с друзьями проходил мимо этих пар, некоторые из епархиалок мне улыбались, как своему знакомому: ведь я был сыном их учительницы. Понятно, я стал еще более уверенно говорить о своих похождениях и успехах. Я даже указывал тугам-душителям епархиалочку лет четырнадцати, волоокую брюнетку, называя ее своей возлюбленной. Мне завидовали, по крайности, на словах. Чорт возьми! Недурная подвернулась девчонка!

Кое-что я, правда, старательно от тугов скрывал. Я заставал у матери иногда ее знакомых с дочерьми, подростками моих лет. Угрюмо и потупившись подавал им руку «лодочкой», спешил засесть подальше за стол и оторопело с гнусным видом уничтожал слоеные горячие пирожки, притворялся, что в то же время очень занят чтением, тупо молчал, а на вопросы отвечал грубо, краснея, невпопад, совсем по-дурацки.

– Какой он у вас дичок! – говаривала матери иная Вера Петровна, самодовольно оглядывая свою Оленьку, спокойно и мило сидевшую за чаем со сливками, между тем как я после подобных замечаний делался еще больше неприступным.

Бурса развивала нездоровую мечтательность. Женщина считалась запретным, греховным созданием, существом другого мира. Искусственность, застенчивость, неумение просто и естественно себя держать соединялись с грубостями, с ухарством, с непристойными разговорами, в сущности наивными. Правда заключалась в том, что мы были не настолько испорченными, насколько могло это представиться, если кому привелось бы послушать нас со стороны…

…Летние каникулы провел я у дяди Николая Ивановича. По соседству жил дьякон, от худобы похожий на сухой стручок. Подрясник болтался на нем, западал на животе, а на постном, изможденном от разных болезней лице проступал явственно череп, туго обтянутый тонкой синей кожей. Дьякон держался тишайше. У Николая Ивановича он боялся переступить порог гостиной, стоя обычно у притолки, в дверях; при этом он все складывал руки в горстку и дул на них с осторожностью. Детей у него не было и в доме у него стояла тишина, если только хозяин не «забавлялся» на гитаре, которую он крепко любил.

Летом к начальнику станции приехал двоюродный брат, молодой казак, чернявый и статный парень. Он недурно играл на скрипке, познакомился с дьяконом и стал бывать у него. Вечерами я присаживался в саду на скамью и слушал дуэты. Казак однажды окликнул меня. Он был покладистый, веселый малый, и с ним я, несмотря на различие в возрасте, сдружился, как со старшим братом.

На базаре несколько раз я встречал казака с племянницей Елочкой, дочерью начальника станции, гимназисткой, и бегал от них. Но случилось, после всенощной под воскресенье меня, казака и Елочку притиснули к стене при выходе из церкви. Казак представил меня Елочке. Я мрачно буркнул: «Очень приятно», сделал нелепое движение ногой, в давке, впрочем, неприметное. Однако, вид я имел неправдоподобный, Елочка не удержалась, фыркнула и для деликатности прикрыла рот ладонью. Мы выбрались на паперть.

– Совсем отдавили ногу! – промолвил я, отважно обращаясь к Елочке.

– Какая жалость! – ответила Елочка с притворным сочувствием.

– Даже вспотел весь от духоты, – усиленно поддерживал я разговор.

– Какая жалость! – прежним тоном молвила Елочка и спрятала в платок порозовевшее лицо.

Нечаянно я толкнул жену купца Федорова, хрупкую и жеманную.

Она оглянулась на меня:

– Какие невежи! Того и гляди задушат!..

Румяный и полнощекий муж ее сердито на меня воззрился.

– Еще учатся в заведениях разных, а наповерку растут олухами.

Я даже зажмурился от стыда и оскорбления и не знал, что делать с собой. Но тут казак заслонил собою Федорова и спросил меня о трудностях усвоения древних языков. С излишней горячностью обнаружил я свою осведомленность. У Елочки на щеках играли обворожительные ямки; в тот момент показались они мне предательскими. Расставаясь казак пригласил меня вечером на прогулку к полотну железной дороги.

Долго размышлял я дома, итти или не итти на прогулку, но в конце всех концов было решено, что надо исправить невыгодное впечатление, какое, видимо, произвел я на Елочку. Старательно начистил я ваксой сапоги, надел новую сатиновую голубую рубаху, даже втихомолку напомадился в спальной тети Анюты: один вихор никак не приглаживался. С собой на прогулку я взял младших братьев, Володю и Колю, не то «для храбрости», не то для того, чтобы похвастаться своими успехами среди женщин.

Мы миновали кусты, осинник, выбрались на полотно и пошли вдоль него по направлению к станции и к базару. Вечернее солнце плавало в жидкой позолоте. В дальних озерах и болотах крякали дикие утки и на все лады заливались неистово лягушки.

– Идут, идут! – прошипел Коля, самый из нас дальнозоркий.

От станции нам навстречу приближались: казак, Елочка, реалист Хозарович и две его сестры, гимназистки. Над селом висела тонкая золотая пыль и фигуры людей, в ней расплываясь, казались очень большими. Я храбро двинулся вперед, но скоро решимость меня покинула, я дернул Володю и Колю за рукава, – мы стремглав сбежали с насыпи и залегли в кустах. Мы боялись даже приподнять головы. Позор, позор! Мне стыдно было и пред собой и пред братишками… Эх, была не была! Я шепнул Володе и Коле, чтобы они за мной не ходили на насыпь, и вышел из-за кустов с видом обреченным, но решительным.

Гулявшие подходили к заброшенной будке, когда я приблизился к ним. Я громко откашлялся, дабы обратить на себя внимание.

– Ах, это вы, – сказал казак, играя хлыстом. Он познакомил меня с реалистом и с его сестрами. Реалист был курчавый юноша с приплюснутым носом. Сестер звали Соней и Рахилью. У Сони, постарше, зеленые глаза будто немного косили, а младшая, Рахиль, лет двенадцати, еще совсем по-детски раскрывала губы.

Я пошел рядом с Елочкой и все отводил от нее глаза: какой-то подвох таили они против меня. Преважно затеял я разговор о Короленко, о Писареве и Добролюбове; я щеголял словечками: тенденция, матерьялизм, атеизм.

– А я не люблю читать ученых книг, – беспечно и откровенно призналась Елочка.

Пришлось просвещать Елочку дальше. Я сказал ей положительно:

– На науке основано предвидение, на предвидении действие.

Эту фразу Огюста Конта я вычитал, должно быть, у Писарева.

– Скажите, какой вы ученый! – лукаво заметила Елочка и пристально на меня поглядела. – Это не вы у мостков шли нам навстречу и спрятались в кустах?

Недаром я не доверял глазам Елочки!..

– Нет, это не я шел у мостков, – ответил я несвойственным мне басом.

– Вы втроем шли..

– Никого со мной не было! – пробурчал я грубо. – И ни в каких кустах я не сидел!

Елочка кусала былинку и щекотала щеку со славным и нежным загаром. У ней появились ямочки и начали превесело играть.

– А нам всем показалось…

– Ничего подобного…

Слева раздался пронзительный свист и из-за кустов на насыпь вылезли Володя и Коля. Ах, пропади они пропадом, канальи!

У Елочки ямочки так и прыгали.

– Не понимаю, откуда они взялись! – пробормотал я, наклоняясь и притворяясь, что мне надо стряхнуть сор с коленок.

Пропал мой Огюст Конт, пропали матерьялизм, атеизм, прахом развеялись мои старания! Охотно сбежал бы я с насыпи в кусты и уж не вылез бы из них, будь неладны все эти Елочки, Рахили и Сони! Я посмотрел, насколько от нас отстали казак, реалист и его сестры. Они шли шагах в тридцати, они не видели моего поражения. Это меня ободрило. Да и Елочка, видимо, сжалилась надо мной и стала премило болтать. Из болтовни этой я узнал: Елочке исполняется скоро четырнадцать лет и она еле-еле перешла в пятый класс. Она пригласила меня на завтрашний пикник.

…Ну и досталась дома братишкам! Это уж да!

…На другой день я пришел в сторожку, когда там хлопотали Елочка, Соня, Рахиль, казак и реалист. Солнце село и небо отцветало нежнейшим перламутром. Ни к селу, ни к городу стая я рассказывать, насколько трудно учиться в бурсе: чего стоит один церковный устав, а древние языки, а катехизис! Меня слушали невнимательно, я догадался об этом слишком поздно. Елочка заметила, что семинаристы – все философы. Я не был еще семинаристом, но елочкиной ошибки не исправил. Я очутился рядом с Соней. Соня сказала:

– Священники не любят нас, евреев. Ваш дядя не знает, вероятно, о вашем знакомстве с нами?

– Он знает о нем, – солгал я Соне, нимало не смутившись.

– А у вас дома нас называют жидами?

– Нет, никогда не называют, – солгал я опять, солгал на этот раз искренно: хотелось, чтобы евреев никто не называл жидами.

Соня тихо промолвила:

– Это нехорошо так называть нас.

Я поглядел на ее сведенные брови, на зеленые лесные глаза, на умное и серьезное личико, горячо и поспешно вымолвил:

– Да, это отвратительно.

В ту минуту я дал себе слово никогда не называть евреев жидами. Почудилось, Соня уже прошла длинный и тяжкий житейский искус и уже знает многое, что мне еще неизвестно, и перед ней я, как ребенок перед взрослым человеком.

В дверях появился высокий, худущий дьякон с гитарой в парусиновом чехле. Я был удивлен. Дьякон тоже поглядел на меня с недоумением и как будто недовольно.

Сели за стол. С шутками и прибаутками казак достал три бутылки вина. Мне пришлось занять место рядом с Рахилью. Меня распирала гордость. Я имею знакомых женщин, я сижу на пирушке! Жалко, что всего этого не видят славные иоги. Порадовались бы они за своего Верховного Душителя! После каникул будет чем потщеславиться. Пожалуй, Витьке Богоявленскому придется стать скромнее в своих непомерно-лживых баснях! Но далеко мне до реалиста и казака! Разве могу я так просто и непринужденно балагурить, смеяться, шутить, говорить любезности Елочке, Соне! Но и я, чорт возьми, не лыком же шит!.. Неожиданно я вообразил себя в средневековой таверне. Таверна скудно освещена факелами. Низкие своды потолка расписаны веселыми, непристойными картинами. Старые, заплесневелые бочки с вином, рога, тяжеловесные кружки, бокалы… Плащи, шпаги, пищали, собаки. Усы за ухо; черные перчатки!.. Эй, старый хрыч, кривоглазый горбун! Вина из самых старых бочек! Вина и девочек!.. Тут взял я храбро со стола бутылку портвейна, налил себе добрых полстакана.

– Рахиль Моисеевна, не хотите ли вина?

Рахиль посмотрела на меня и точно меня не поняла. Да, не хочет ли она вина? Нет, она не хочет вина. Рахиль покачала головой. Почему она не хочет вина? Она не хочет вина потому, что ей не позволяют его пить папа и мама; и взаправду, ей еще рано пить вино: ведь не исполнилось ей и двенадцати лет. Карамба и Сакраменто! Девчонка еще зелена, чорт побери, девчонка еще не обучена! Ничего, все придет в свое время! Да здравствуют юные жены и нежные девы, любившие нас! Девчонка не может пить. Хорошо! Но я-то прополощу простуженную глотку! Хлоп!..

Вино, надо признаться, того… Откуда ты, старая образина, достал такой, хе, хе, дьявольски крепкий напиток? Прямо обжигает адовым пламенем. Вот это винцо! Да, немного кружит голову и даже мутит! Весело кругом, но не совсем понятно, кто и что говорит. Надо взять себя в руки. Вот это винцо в старой таверне!.. Ах, это вы, Рахиль? Вы спрашиваете, что со мною случилось? Со мною ни-че-го не случилось! Понимаете… Я побледнел? Это вполне возможно. Не лучше ли мне освежиться? Пожалуй, лучше мне освежиться… Какая темь, Рахиль! Можно сломать голову. Я чуть-чуть не упал. А все же отлично, превосходно… Акации!.. Отлично, превосходно! На небе звезды, много звезд. Они сегодня в кулак величиной… Звезды сверкают во мраке их глаз… Но… веселей молодецкая воля!.. Отлично, превосходно!.. Где вы, Рахиль? Вы здесь, Рахиль! Отлично, превосходно… Немного закружилась голова. Я, пожалуй, присяду вот на этот пенек… Мне что-то хочется сказать вам, Рахиль, но я ничего не скажу вам, Рахиль! Я подумаю только про себя: вы нравитесь мне, Рахиль. Да, вы, чорт возьми, нравитесь мне, старому гуляке и зоилу. У вас заботливые руки, Рахиль! И когда вы прикладываете их к моему горячему лицу, отрадна мне их прохлада бывает!.. Спасибо, спасибо. Стало лучше. Болит голова, но и головная боль скоро пройдет…

Все это я больше говорил про себя, чем вслух. Я и Рахиль сидели за сторожкой, у кустов акации. Рахиль махала носовым платком перед моим лицом. Опьянение быстро проходило, но меня еще сильно мутило, я ослабел, клонило ко сну. Рахиль тревожно спросила:

– Раньше когда-нибудь вы пили вино?

– Понятно, раньше я пил вино.

– Вы много пили?

– Да, приходилось…

– Это нехорошо – пить вино, и так рано! Вы сделаетесь пьяницей. Я в первый раз вижу пьяного мальчика! Это очень некрасиво!

– Бурсаки все пьют горькую. От бурсы непременно сопьешься.

– И вы тоже сопьетесь?

– И я тоже сопьюсь.

Рахиль нагнулась, чистыми и честными глазами заглянула в мои глаза, торжественно и проникновенно от всего сердца промолвила:

– Дайте мне слово, что вы больше не будете пьянствовать.

– Не знаю, – пробормотал я мрачно. – Впился… привычка… очень трудно…

Рахиль решительно перебила:

– Нет, вы дайте честное слово, что не будете больше пить.

– Попробую, – заявил я неуверенно. – Боюсь, не выйдет дело… Привычка…

– Нет, дайте честное-пречестное слово…

– Не знаю… Честное-пречестное слово…

– Теперь домой. У вас слипаются глаза. Не боитесь один итти в кустах?

Я-то боюсь! Ах, не знает еще Рахиль, что я Верховный Душитель!

Дома старый потаскун и залихватский гуляка заснул мертвецким сном.

…Спустя несколько дней мы опять собрались в сторожке. Пришел и дьякон. Я сильно стеснялся, памятуя недавнее происшествие с вином. Никто о нем мне не напомнил, Только Елочка смотрела на меня чуть-чуть насмешливо. С Рахилью я встретился еще раньше на насыпи. Рахиль спросила, верен ли я честному слову. Да, я ему верен, я не запивал, но дается мне воздержание трудно. Искушение велико. Не уверен, смогу ли в дальнейшем оставаться трезвым. Привычка… Наследственность… дед – алкоголик, да и отец выпивал. Рахиль вздыхала всей грудью и теребила золотистые косы. Хотя и трудно мне держать данное слово, но я не должен его нарушать. Пить водку или вино в мои годы нехорошо. Да, это – верно.

Мы вошли в сторожку. Там чаевничали. Дьякон держал блюдце на растопыренных костлявых пальцах, выпив, стакан опрокинул, замусоленный кусок сахару бережно положил на донце и торопливо взялся за гитару. Заиграли старинный вальс. Я смотрел на Елочку, на Соню, на Рахиль: они казались мне теперь совсем другими. Точно б них что-то спало, какая-то житейская, обыденная пелена… Зачем я обманывал Рахиль? И она, и Елочка, и Соня – правдивые и невинные, а я нечестно веду себя… Дьякон и казак уже играли «В глубокой теснине Дарьяла», отрывки из «Кармен», андалузские и испанские романсы, мазурки, русские песни. Казак водил смычком, улыбаясь Елочке, Соне, Рахили с веселым и победным видом. Дьякон сидел в затемненном углу; лица его почти было не разглядеть, в согбенной спине застыла горечь; пакли волос спутанно и сиротливо лежали редкими прядями на плечах; из подрясника торчали заскорузлые пыльные сапоги. Захолустный отправитель треб, собиратель по хатам грошей и подаяний вызывал из прошлого легендарную грузинскую царицу Тамару; своенравная цыганка пела про свободную кочевую любовь, трещала кастаньетами, обольщала торреадора. Под цветущим небом Италии в великую древность уводили развалины Колизея, обломки форума; в узких улочках шныряли веселые, беспечные, черноглазые итальянцы, облитые солнцем, пели пьяные песенки, а вдали сияло вечно юное, вечно прекрасное море… Мечетями, минаретами вставал Восток… звучала древняя заунывная песня, колыбель всех песен, о человеческой судьбе, о горах и любви, о счастье, о сказках тысячи и одной ночи. Было странно и трогательно, что все это требовалось жалкому церковному служке, окруженному непроходимыми болотами и трясинами. Даже ему нужен был целый обольстительный мир!

Я задичился Рахили, Сони и Елочки и простился с ними неуклюже.

Возвращался я домой вместе с дьяконом. У наших огородов он глухо сказал:

– А вы… того… не рассказывайте… Пойдут суды и пересуды: дьякон, мол, с евреями якшается. Оно и вправду: не подобает духовному лицу. Да что же поделаешь, пристрастие к музыке имею. Одна отрада и есть. Боюсь я: всего боюсь. Отца Николая боюсь, старосты церковного боюсь, купцов наших боюсь, помещиков боюсь, мужиков – и тех боюсь. С чужим, незнакомым человеком где встретишься – и то боязно делается. Думаешь: как бы не вышло чего да не случилось. Это с самого детства у меня. От запуганности и страха и учился в семинарии без успехов, из второго класса исключили. О. ректор сказали – «Ты, семинар, главою скорбен… Вот… А музыка даже храбрым меня делает. Слушаешь эдакое… душевное, торжественное, и охота самому что-нибудь свершить, на себя не похожее. Ну, и жизнь музыкой украшается тоже. Жизнь наша даже совсем неинтересная… Какая там жизнь… Помрешь – и через год никто о тебе и не вспомянет. Дай вспоминать-то, по совести, будто нечего… А музыка… она цену человеку поднимает… Нет, уж вы, пожалуйста, там у себя не проговоритесь… А то и поиграть не придется. Дьяконица моя тоже об этих похождениях не знает… Я в будку-то все задами пробираюсь: не доглядел бы кто ненароком».

…Почти ежедневно по вечерам выходил я теперь на полотно железной дороги. Я влюбился сразу в Елочку, в Соню и в Рахиль. Елочка привлекала девичьей лукавостью, ямочками, румянцем. Глядя на нее казалось, что воздух кругом розовеет. У Сони отмечались лесные глаза, разумность, уменье тихо и прелестно беседовать. В Рахили, хотя она и была всех моложе, находил я заботливое, уютное, материнское. Я не знал, кому отдать предпочтение, и старался поровну делить меж тремя свои чувства. Неверность очевидна была и Елочке, и Рахили, и Соне. Мои измены всех легче переносила Елочка: не огорчалась она, когда я начинал больше, чем за ней, ухаживать за Соней или за Рахилью. Она утешалась реалистом, а еще чаще казаком. Почему я думал, что я неотразим для Елочки, неведомо, но я твердо в то верил. Соня принимала меня дружески, снисходительно и ровно, напоминая больше старшую сестру. Нередко она меня журила за бурсацкие повадки, за плохо одернутую рубашку, за фуражку на затылке; я подчинялся ей тем охотнее, что свои замечания она делала для меня неоскорбительно.

Рахиль меня смущала. Она наблюдала порой за мной молча, исподтишка, как бы меня изучая и осуждая.

– Вы к Соне? – спрашивала она меня, когда я приходил к Хозаровичам. – Где вы были вчера? У Елочки? Ходили ко всенощной? У вас большой сегодня праздник? Поздравляю. А я думала, вы с Елочкой провели вечер. Вы дружны с нею. Елочка почти совсем взрослая, скоро будет носить длинные платья… – Мы усаживались в палисаднике на скамью… – Интересно, за кого Елочка может выйти замуж, – любопытствовала Рахиль и раскрывала пухлые, пунцовые губы.

Пауза…

– После семинарии вы сделаетесь священником. Священники все женятся.

– Я никогда не сделаюсь священником: я не верю в бога…

Рахиль улыбнулась, снисходительно на меня поглядела. У нее были крохотные ноги, в коричневых туфельках. Она ими слегка болтала, не доставая немного до земли.

– Все так говорят, а потом все женятся и выходят замуж. Вы тоже женитесь.

Я смолчал. Она искоса поглядела на меня, ожидая ответа; не дождавшись, сильней заболтала ногами, мускулы на лице у нее задрожали.

– А я, по-вашему, красивая?

– Очень красивая, – сказал я помедлив, угрюмо и грубо, давая, должно быть, понять, что не склонен продолжать сомнительный разговор.

Рахиль покраснела, губы у нее задрожали. Она еще сильнее стала задыхаться. Я не знал, куда деться, что делать с собой.

– А чем я красивая? – выговорила Рахиль еле-еле, с трудом шевеля губами и вся сжимаясь. Она зажмурилась.

«Зажмурюсь и я», – решил я с отчаянием, зажмурился и мрачно пробормотал:

– Не знаю; всем красивая…

Открыть глаза или еще посидеть зажмурившись? – Открыла «она» глаза или не открыла?

– А я красивее Сони и Елочки? – едва расслышал я лепет Рахили.

Она сидит зажмурившись, и я буду сидеть зажмурившись.

– Пожалуй, вы красивее их.

Мы одновременно открыли глаза, но притворились, будто не заметили, что каждый из нас зажмуривался… Уже с более спокойным видом Рахиль сделала гримаску.

– «Пожалуй»… Очень вы уж важный…

С балкона в палисадник спускалась мать Рахили.

– Что же вы, дети, не отзываетесь? Пора ужинать…

…Я решил, что я влюбился в Рахиль. Смущали ее годы…

Можно ли влюбляться в двенадцатилетних? Припомнились прочитанные романы. Утешительного ответа я в них не нашел. Но вот Витька Богоявленский влюблялся и в десятилетних и даже имел с ними предосудительные делишки. Витька привирает. Это верно, но есть же и доля правды в его рассказах. Я подумал о тайне пола и о Рахили и даже вздрогнул, до того невозможным, немыслимым представилось мне то, что бывает между мужчиной и женщиной, если «это» отнести к Рахили. Было обидно и за себя и за Рахиль. И в то же время я чувствовал смущение, томление, трепет. Какая-то властная сила, сильнее меня, меня не спрашивая, заставляла мучиться, раскидывала обольстительные и жаркие картины, и в них Рахиль являлась грешницей. Потом я каялся перед собой: воспитанный в духе христианских начатков и правил, лишенный в бурсе естественного, простого общения с другим полом, я осуждал себя и за увлечение Рахилью и еще больше за свои нечистые помыслы, хотя «это» и представлялось мне нездешним счастьем, выше, сильнее которого нет и ничего не может быть на земле.

С трудом преоборол я себя, но, преоборов, опять задичился и Рахили, и Сони, и Ёлочки. Несколько дней я не выходил на прогулки, а когда, не выдержав, вышел, то при первом же разговоре с Рахилью был до того невежлив, угрюм, груб, ненаходчив, что она отошла от меня.

Скоро мы помирились. Спустя неделю нас застала во время прогулки гроза. Елочка, Соня, казак и реалист укрылись в сторожке. Рахиль и я спрятались под небольшим железнодорожным мостом. Слева за рощей во тьме гневно блистали лиловые молнии с гигантскими вспыхами. Гром грохотал и низвергался грузными и мощными раскатами. Пошел крупный черный дождь. Рванул одичалый ветер, закрутился, засвистал в ушах, застонал в проводах, сгинул бандитом в мокрых кустах и неприветных полях… Дождь прекратился. Тяжелая глухая тишина повисла над землей. Рахиль куталась в легкую шаль; волосы у Рахили растрепались, она наспех их оправляла. По щекам скатывались крупные темные капли. Вдруг хлынул ослепительный грозный свет, над самой головой треснул бесноватый удар, раскатился, шарахнулся, разбился, рухнул грудой глыб и осколков. Рахиль вздрогнула и бессознательно прижалась к моему плечу.

В беспрерывных вспыхах молний, в новых неистовых раскатах грома мы молча, зачарованные, смотрели друг другу в глаза. Что-то непередаваемое, погибельное, прекрасное и обольстительное, что-то пронзительное, смертельное, упоительное и восторженное сковало все тело. Неизвестно, сколько прошло так времени. Дождь хлынул сразу косым ливнем, под ногами захлюпала вода. Я пришел в себя, выбрал два камня, стал на один, другой предложил Рахили. Сверху кое-как нас защищал настил из бревен. Мы прислушивались к шуму ливня.

– Вы в одной рубашке; у вас мокрые плечи… – Рахиль распахнула шаль.

– Ничего, не холодно, – сказал я, но от шали не отказался.

Мы прижались друг к другу. Волосы Рахили касались моих щек, они пахли свежей сыростью… Так прошло минут десять. Ливень стал уставать.

– Через месяц я уезжаю учиться.

– И я тоже уезжаю учиться в Воронеж, – ответила Рахиль.

Я освободился от рахилиной шали.

«Нужно объясниться в любви», – решил я и испугался. Еще ни разу я никому не объяснялся в любви… Да, сейчас объяснюсь ей в любви. Искоса я поглядел на Рахиль. Вот сейчас, сосчитаю до десяти и объяснюсь. Я сосчитал до десяти, раскрыл даже рот, но язык сделался стопудовым. Опять я считал, и опять язык тяжелел. Подбадривая, я корил себя за трусость. Наконец, оторопело выговорил с трудом;

– Пожалуй, если придется мне жениться, я женюсь, Рахиль, только на вас одной.

Я взглянул на Рахиль и понял: то страшное и прекрасное очарованье, какое я недавно пережил, было моими слова-ми испорчено. Рахиль быстро прошептала:

– Не говорите глупостей… все это неправда… вы считаете меня неумной девчонкой.

– Нет, я вас такой не считаю, – возразил я с поспешной горячностью.

Рахиль глубоко вздохнула.

– Очень хочется быть совсем взрослой.

– Тоже и мне хочется быть совсем взрослым, хотя я и без того уже взрослый…

– Вы не сделаетесь священником?

– Никогда не сделаюсь. Я это твердо решил.

Рахиль дотронулась до моего локтя. Гром рокотал реже на краю горизонта. Вспыхивали зарницы. Почти совсем неслышно Рахиль промолвила:

– Подождите меня… мы подростем… это недолго… шесть-семь лет!..

Она стучала зубами. Заражаясь ее состоянием и еле сдерживая дрожание челюсти, я невнятно выговорил:

– Подожду… – Я не знал, что дальше говорить, что делать… – Пойдемте в сторожку… дождь прекратился…

Я не посмел больше взглянуть на Рахиль ни дорогой, ни в будке. Поспешно я попрощался со всеми.

Разговор с Рахилью представился невероятным. Я дал Рахили обещание, я связал себя с ней! Для чего, зачем? Это же неправда, что я женюсь на ней!.. Приду домой, напишу письмо, попрошу освободить меня от обещания. Или, может быть, лучше все это превратить в шутку, в шалость, в болтовню? Не уехать ли к дяде Ивану?.. Вместе с тем я гордился: да, я уже «как-никак» объяснялся в любви, «как-никак» у меня есть возлюбленная; «как-никак» я – настоящий мужчина; будет чем похвастаться перед тугами-душителями. Мужское тщеславие надувало меня индюком… А в итоге я находился в сумятице. Я чувствовал также: в моих злоключениях повинна бурса; она – в моей крови. Проклятая бурса! Ни к Рахили, ни к Соне, ни к Елочке не могу я подойти по-человечески: все шиворот-навыворот… «В поле чорт нас водит, видно, да кружит по сторонам» …Но… я люблю вас, Рахиль. Я люблю вас, милая, славная Рахиль! Я люблю вас, Рахиль. Вот я готов даже заплакать… Ах, что же делать? Что же мне делать? Кто научит, кто поможет, кто освободит меня от ненавистной бурсы, от бурсы под моей кожей?!

…На горизонте трепетали огромные зарницы, вестники грядущего!..

Я больше не выходил на полотно дороги… У меня хватило сил преобороть искушение. Я убеждал себя, что не подстать мне, тугу-душителю, иметь дело «с девчонками», бабиться, распускать нюни.

В отдалении, из-за кустов, наблюдал я иногда за казаком, за Елочкой и Хозаровичами, как гуляли они. Показалось, Рахиль все поглядывала на тропу, по какой я обычно ходил… Казаку на его вопросы, почему я не гуляю, я отвечал, что занимаюсь по арифметике. Дни шли за днями и все более невозможной представлялась встреча с Рахилью.

…В те дни я вспомнил разговоры и беседы Михал Палыча, встречи с Иваном Петровичем, вспомнил Надежду Николаевну, опять взялся за Некрасова, прочитал Решетникова и Засодимского и стал внимательней приглядываться к деревенской жизни. Многое забытое и полузабытое из раннего детства по-новому представилось мне тогда.

…Еще при отце слышал я на кухне рассказы о борзых, о гончих в имениях Унковских и Петрово-Соловово. На своры тратились крупные суммы. Покупались, продавались, менялись необыкновенные, чудовищные волкодавы. Собаки имели древнейшие родословные, более разработанные, чем история целых округов. Знаменитые кобеля и суки гремели на губернии. Окрестным крестьянам от них не было ни прохода, ни проезда; собаки рвали одежду, терзали, увечили, на владельцев их негде было искать управы. Однажды спущенная свора набросилась на стадо овец и перегрызла добрую их половину. В селе то-и-дело передавали: Ивана Беспалых собаки у именья сильно потрепали, а у Плотниковых чуть-чуть не загрызли трехлетнего Петяшку. Немудрено, что мне тогда казалось, будто барские собаки – главная напасть на селе.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю