355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Воронский » Бурса » Текст книги (страница 10)
Бурса
  • Текст добавлен: 14 июня 2017, 14:00

Текст книги "Бурса"


Автор книги: Александр Воронский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 21 страниц)

– Пусть тащит. Что, в самом деле, смотреть!

Сенька, впрочем, в своих правах на велигласовское пальто не сомневается. Он уже застегнул его на все пуговицы! Хорош ферт? Недуре́н, недуре́н. В руках у Сеньки шерстяной платок. Сенька немного согрелся, он доволен, он великодушен.

– Платочек-то я, пожалуй, оставлю здеся.

Он сует платок в шкаф, со знанием дела прилаживает кольца и замок. Трунцев тоже готов. Прощай, бурса! Эх, бурса, бурса!..

Ватага крадется из Вертепа. Ночь в хлопьях снега. Ночь тоже притомилась, прикорнула на задворках. Небо усталое, низкое, в плотных тучах. За рекой одичалые поля. Колокольня Покровской церкви застыла сторожевой башней; она напоминает о татарских, о половецких просторах, о лихих кочевьях, о древних становищах, о двурогом месяце над черным лесом, о мельницах и заводях, о волчьем вое и о странной судьбе русского человека. Безглагольная ночь над опочившим городом.

Бездомный подросток с тощим узлом стоит в ополночь у забора в раздумьи: пойти ли на ночлег к торговке краденым Никулихе, или для лучшей страховки от лягавых податься на кладбище к знакомому сторожу?.. Город насупился, город захудалых помещиков, присутственных мест, духовной консистории, околодков, будочников, столоначальников, письмоводителей-строчил, чиновничьих вдов, запойных преподавателей, кривоглазых, кривобоких мещан, напомаженных поручиков и телеграфистов!..

Первым перелезает через забор черноглазый. За ним Сенька, за Сенькой паренек в непомерно длинном пальто. Трунцев кидает им узел, подает руку Вознесенскому и Денисову. Им охота сказать Трунцеву на прощанье что-нибудь дружеское, значительное, но бурса разучила их говорить от сердца и души; бурса на добрые слова скуповата.

– До свиданьица! Ежели что надо… ты того… Прощавай!..

Трунцев прыгает с забора на обледенелый тротуар. Сенька превосходно согрелся в пальто и мурлыкает блатную песенку. Черноглазый дает ему тумака. Сенька смиренно умолкает. Вознесенский и Денисов выглядывают из-за забора. Черноглазый не то из вежливости, не то из жалости приглашает их к себе:

– Идем, кутья, с нами к Никулихе!

– Нельзя, – хрипло отвечает Денисов.

Трунцев с приятелями скрывается за углом. Бурсаки хмуро глядят им вослед. Завидно. Падает медленно пушистыми хлопьями снег. Заметает следы, заметает стежки-дорожки. Впереди угрюмо нависла бурса. Бурсакам чудится: к мутному темному окну халдеевой квартиры приникло бульдожье лицо с оттопыренными, тонкими, в паучьих прожилках, ушами. Бурсаки спешат в спальную.

После побега Трунцева Вознесенский почему-то перестает преследовать Савельева и меньше паясничает.

Утром геройский Яков несвязно объясняет Тимохе Саврасову, что Трунцев убёг в дежурство Ивана. Он, Яков, однова дыхнуть! – не сомкнул глаз «ни на один секунд» и слыхал даже, что малый похрапывал на койке. Иван, однако, не согласен принять вину на себя. Он тоже не спал, провалиться вот на этом самом месте! Иван не из таковских, Иван свое дело знает. А вот про Якова этого уж никак не скажешь: стар стал, зубов совсем нету, скрючило всего, куда ж уследить ему!

– Я-то, брат, стар, – не сдается Яков, – да голова-то у меня на плечах. У меня, брат, крест есть за верную службу, сивая ты деревенщина! Я што наказывал тебе, когда сменялись?

– Ты много наказывал! Ты, старый чорт, дрыхнул, ажно пузыри носом пускал!

– Это я-то пузыри пускал? Ах ты, анахвема… Да я тебя, паскуду, изнистожу сей секунд впрах и навылет!..

Распря между Яковом и Иваном, готовая перейти «в волосянку», решительно пресекается Тимохой. Тимоха свирепо заявляет, что доругаться они успеют за воротами бурсы и что лодырей он держать не намерен. Вечером Яков и Иван, товарищи по несчастью, в обнимку бредут по Третьей Долевой, оба на должном взводе. Икая, Яков поучает Ивана:

– А п-пачему убёг? А п-пат-таму убёг, что были мы с тобой без ружжа. Рази таковские дела без ружжа возможно делать? Ни звания невозможно! Без ружжа «он» тебя не забоится, без ружжа начхать ему на тебя! Ружжо, оно, парень, стреляет…

Иван с усилием поднимает голову, бессмысленно глядит на Якова мутными глазами, неожиданно впадает в ложноклассический пафос, на всю улицу орет:

– Этта ты, Яков Петров, верно сказал! Ах, как верно! Ружжо, оно, брат, стреляет. Оно, брат, палит скрозь!.. Верно!.. Иэхх!.. На последнюю пятерку найму тройку лошадей!.. Иэхх!..

…Бурсак Велигласов обнаруживает в своем шкафу изодранный шерстяной платок. А пальто исчезло. Велигласов обнаруживает также пропажу двух пар кальсон, шерстяных чулок, нижней рубашки. Денисов, узнав о покраже, удивляется: неужто Сенька успел вместе с пальто «сбондить» еще и белье? Вот прокурат, вот бедокур! В руках у него словно бы ничего не было. Далеко, шустряга, пойдет, охулки на руки не положит. Ах, Сенька, Сенька!..

В бурсе только и разговоров, что о побеге Трунцева. Бурсаки ходят со смиренно злорадными лицами. Они гордятся Митей Трунцевым и исподтишка следят за начальством. Ждут очередных поучений от Тимохи Саврасова, но у Тимохи язык точно корова отжевала. Тимоха нещадно чешется, ковыряет в зубах, в носу, сопит, а толку никакого. Не помогают ни семинария, ни академия; втуне лежат духовные злаки, поглощенные когда-то в преизбытке. Думай – не думай, гадай – не гадай, а «вверенное духовное училище», питомник церковных чад, рассадник веры христовой, порядком… того… опростоволосилось, да еще как опростоволосилось-то: хороши чада! Хороши отроча млады! Возглавляют шайки громил! Что скажет преосвященнейший владыка? О чем, качая головой и посмеиваясь над кутьей, будут говорить между собой полицмейстер и губернатор? Какие слухи, подобно бурсацким клопам в жару, расползутся среди благонамеренных обывателей? И не доползут ли они, эти слушки, до святейшего синода? Наконец, куда сгинул этот подлец Трунцев? Что способен он еще понаделать? Как еще может он ославить училище? Есть о чем поразмыслить!..

У Халдея уши еще больше оттопырились и посинели. Тупая, мертвая спина его и утром, и в обед, и вечером мелькает по коридорам, в столовой, на дворе, в классах. Халдей приметил злорадство на бурсацких лицах. В отместку он морит их стояниями на молитвах. Пусть исполняют их «по чину», без сокращений. Он требует набожности, коленопреклонений, сосредоточенности. Пусть бурсаки «горе имеют сердца», пусть каются в прегрешениях своих и чужих, пусть замаливают их!

Надзиратели Кривой и Красавчик сбились с ног.

Коринский колдует усиленно.

Хабиб Хананеа визжит и поминает кошкина супруга.

Баргамот отказался от нового квинтета.

Артамошка-Самовар запил и в классы не является.

Бурсу навестил околодок, совещался с Тимохой и, уходя, держал правую руку в кармане, будто зажал в ней нечто, весьма приятное и содержательное.

О Трунцеве ни слуху, ни духу.

…Последнее сказание о Дмитрии Трунцеве…

В угрюмые годы распада пришлось мне сидеть в Саратовской тюрьме. Томительные семь месяцев я отдал ожиданиям, мечтаниям о воле, случайным книгам, неторопливым размышлениям, а больше всего скуке. Меня считали опасным политическим преступником и содержали в строгом одиночестве. Жандармам хотелось судить меня и упрятать на каторгу. Это не удалось. По недостатку улик пришлось ограничиться трехлетней ссылкой в северные края. Однажды, часов в одиннадцать ночи, дежурный дядька сказал, чтобы я собрал вещи. Начинались этапные мытарства.

Меня привели в тюремную контору. Конвойные где-то замешкались. Я ждал их в пустой приемной по соседству с кабинетом начальника тюрьмы. Начальник вызвал старшего надзирателя:

– Приведи Дмитрия Трунцева…

Митя Трунцев… Я вспомнил бурсу, Вертеп Магдалины, уши Халдея, напыщенные поучения Тимохи Саврасова, вспомнил своих непутевых сверстников, побег Трунцева.

Я боялся, что скоро появятся конвойные и я не увижу Дмитрия. За окнами мятелило. В бурсацкой столовой окна тоже были забраны решетками. Бурса там, бурса здесь.

Те же каменные своды, грязь и вонь, те же безрадостные дни и ночи, те же окрики, угрозы, расправы.

Мир предстал тесным… бурса всесветна…

С кандальным звоном ввели белокурого арестанта.

– Подожди здесь, – сказал ему старший и прошел в кабинет начальника.

В арестанте я без труда узнал Трунцева, хотя миновалось около пятнадцати лет. Он изменился не сильно. Среднего роста, попрежнему был он худощав и попрежнему отмечались синие холодные глаза и детски-припухлая верхняя губа. Но глаза ушли глубоко под лоб и резко обозначались темные круги под ними. Одет был Трунцев в казенный, неуклюжий бушлат, он держал небольшой узелок. Дядьки засмотрелись на двор, где вьюга качала фонарь. Я приблизился к Трунцеву.

– Я знаю вас, Трунцев, – прошептал я поспешно. – Мы вместе учились в бурсе.

Теребя кандальный ремень, Трунцев остро в меня вгляделся.

– Я был в приготовительном классе, когда вы бежали из бурсы.

Трунцев зазвенел кандалами, подал руку, горячую и сухую. Похоже, он меня тоже узнал.

– Вы политический?

Трунцев утвердительно кивнул головой. Отвечая на вопросы, я кратко рассказал о себе. Трунцев потирал лоб.

– А что с вами, Трунцев?

– Иду на виселицу. – Трунцев улыбнулся прежней, лунной улыбкой и провел рукой по волнистым волосам.

– Когда? За что? – пролепетал я, сразу покрываясь холодной испариной.

Трунцев просто ответил:

– Присужден к смертной казни через повешение за вооруженное ограбление. Сейчас меня вызвали, должно быть, вешать.

– Не может быть, с какой стати… – бормотал я бессмысленно. Сердце упало куда-то вниз. Стало душно, рябило в глазах, глухой шум наполнил уши.

Трунцев приподнял узелок, показал на него взглядом, глуховато промолвил:

– С вещами вызвали: не на волю же отпускают…

Узелок был завязан наспех; из него вылезал шерстяной серый чулок.

– Поправьте, выпадет, – заметил я Трунцеву и сам испугался своего голоса.

Трунцев спрятал чулок в узел.

Подбежал надзиратель, дернул Трунцева за рукав, сипло крикнул:

– Нельзя… Разойдитесь!..

– Прощайте! – сказал Трунцев просто.

Я обнял его за шею и, целуя Трунцева в теплые губы, вздрогнул от мысли о веревке, которая обовьет эту шею. Трунцев не отпускал меня. Своими губами я чувствовал трепет его губ.

– Говорят вам, нельзя… Разойдись!

Надзиратель оттащил от меня Трунцева. Из кабинета вышел начальник с дежурным помощником.

– Идем, – сказал он жестко Трунцеву.

Дверь захлопнулась.

За окнами бушевала русская метель.

Во время этапного кочевья один из пересыльных рассказал, что Трунцев с шайкой совершил несколько вооруженных ограблений: забрал кассу в винной лавке, где-то в уезде очистил почтовое отделение и при аресте, сопротивляясь, застрелил жандарма. Не принимал ли участия в шайке и Сенька с уморительными и добродушными веснушками? Об убеждениях Трунцева ничего достоверного узнать не удалось. Знакомый пересыльный предполагал, что Трунцев анархист, но не был в этом уверен. Позднее в ссылку пришли вести о повешении Трунцева. Очень вероятно, его повесили в ту самую ночь, когда мы встретились в тюремной приемной и вспомнили наше детство.

…И целовал я Трунцева тогда последним и смертным поцелуем…

…Бурса!..

Бурса – слово латинское. Бурса – кошелек, копилка.

Бурш – от бурсы.

Бурса началась со средневековых иезуитских коллегий.

Бурса на Руси известна с семнадцатого столетия.

У бурсы прочные, древние корни. Бурса развивалась, изменялась.

Наша бурса национальна.

Бурса живала в разных сословиях и учреждениях. Русское озорство, буслаевщина, хулиганство, скоморошество, разгильдяйство – все это бурса. Бурса ходила в грязи, в коростах, в парши; от бурсы разило на целую улицу мерзостью, бурса боролась со всякой попыткой к чистоплотности – все это наше, родное. Бурса воспитывала, развивала обособленность, ханжество, буквоедство, святошество, изуверство – и это наше, «расейское». Бурса помимо духовенства укрепилась в канцеляриях, в судах, в управлениях, в школах, в казармах, в семьях, в дружбе, в знакомстве. Не сродни ли бурсацкому начальству и бурсакам щедринские градоправители, стряпчие, Головлевы, ташкентцы, пошехонцы, глуповцы? Передонов из «Мелкого беса» истый бурсак. Недотыкомка серая шныряла раньше в бурсе. Бурса проникала в науку, в искусство… Сколь много утруждали нас семинарским суемудрием и суесловием толстые фолианты, «труды»! О, глубокомысленные пачкуны бумаги!

Мы знаем писателей пакостников, охальников, срамников, грязных скоморохов, строчил и казуистов, неотесанных обломов. Все это бурса.

Полагаете ли вы, читатель, что Хома Брут, плененный мертвой красотой трупа, лишь по случайности бурсак? И не заражает ли бурса человека мертвыми мечтаниями, мертвыми иллюзиями и любовью ко всему трупному? Бурса воспитывает некроманов.

Уши Халдея висели над старой Россией! Огромные, отвратительные, они подслушивали нас всю нашу жизнь!..

…Сколько бурса загубила редких, замечательных людей! Напомним только о судьбе шестидесятников:

Николай Успенский спился, зарезался.

Решетников спился.

Помяловский спился.

Левитов спился.

И еще много народа погибло до срока.

Они не знали детства, но знали бурсу.

…Молот бьёт по наковальне и получает удар, равный своему удару. Из бурсы вышли Чернышевский, Добролюбов. По силе их неукротимого духа судите о бурсацком мраке.

Незабвенные Халдей, Тимоха Саврасов, Коринский, Хабиб, Кривой, Красавчик!

Нет, не говорите: от бурсы – большая, огромная тень!

Революция вбила бурсе осиновый кол…

Осиновый кол халдеевой бурсе!..

II. Туги-душители

НА ДЕСЯТОМ ГОДУ я принят был в бурсу. В бурсе у меня отнимали деревенские гостинцы, я исполнял унизительные поручения старших бурсаков: бегал за кипятком, в соседнюю лавку, расправлялся по приказу со сверстниками слабее меня, выносил и сам частые побои. Уроки мне давались легко. Я шел вторым учеником. Тимоха Саврасов однажды похвалил меня и даже погладил по голове. Но на третьем месяце бурсацкого житья-бытья приключилась беда: я украл книгу.

У «приходящего» одноклассника Критского я украл роман Жюля Верна «Восемьдесят тысяч верст под водой», подарок отца, состоятельного городского священника. Туповатый Критский едва ли прочитал книгу, он принес ее похвалиться золотым тиснением букв на корешке и прельстительным рисунком на обложке: подводный корабль лежал в зеленых морских пучинах среди диковинных кораллов и водорослей, гадов. Я просил дать мне роман Жюля Верна, обещая за прочтение общую тетрадь и полдюжины перьев. Критский в просьбе отказал. Тогда я украл книгу из парты. В слезах Критский доложил о покраже Тимохе. Роман я спрятал в сундук. К тому времени я успел обзавестись на свои карманные деньги небольшой библиотекой. В сундуке хранились: «Тарас Бульба», «Страшная месть», «Дубровский», «Юрий Милославский», «Житие Серафима Саровского», лубочный песенник, беседы садовника, книга о стекольном заводе. Украв Жюля Верна, я уверял себя, что взял роман на несколько дней, после прочтения я его подкину. Скорее всего я себя обманывал.

В уборной я забрался на бак и там в пыли и паутине, вдыхая запахи нечистот, погрузился в роман, как погружался Наутилус на дно морское. Черное вольное знамя бунта и смерти угрюмо и одиноко реяло над океанскими просторами. Капитан Немо заслонил мужиков-разбойников, доморощенных Кудеяров и Чуркиных. Впервые я преодолевал родную ограниченность, оставляя прошлому топор, кистень и вилы. Они выглядели жалко рядом со стальным чародеем-мстителем. Бесшабашная повольщина, разгулы, добродушная распущенность, покорность судьбе-кручине, готовность кинуть под ноги «жисть» свою за полушку, обреченность теряли свое обаяние. Я отдавал предпочтение несокрушимому упорству капитана-анархиста, его страстям, охлажденным волей и мыслью. Очарование было непобедимое. А вечером, в часы занятий, ко мне подошел Тимоха Саврасов и повелительно молвил:

– Иди за мной!

Я пошел за Тимохой. В коридоре он объявил, что должен осмотреть мой сундук. Непослушными руками надел я пальто и, когда шел за Саврасовым в Вертеп Магдалины через двор, с отчаянием оглядывался по сторонам: куда бы скрыться.

В Вертепе я открыл сундук. Тимоха порылся в нем и из пачки книг без затруднений извлек роман Жюля Верна. Шопотом Тимоха спросил:

– Это твоя книга?

– Это моя книга, – ответил я тоже шопотом, не запинаясь и не глядя на Саврасова.

Тимоха указал толстым, красным пальцем на подпись Критского. Удивительная беспечность! Я не стер этой подписи. На указание Тимохи я поспешно ответил:

– Я нашел книгу за шкафом после обеда.

– …За шкафом после обеда, – передразнил Тимоха. – Почему же чужую книгу ты не принес дежурному надзирателю?

– Я хотел ее сначала прочитать.

Тимоха покачал головой, вновь наклонился над сундуком, одной пятерней зараз захватил всю мою библиотеку и просмотрел заглавия книг.

– Тебя, видно, занимает также садоводство, производство стекла и Житие преподобного Серафима?

– Занимает, – пролепетал я, прощаясь взглядом с книгами.

Тимоха перелистывал их. Как жалко, что я не капитан Немо! Взять бы Тимоху в плен, бросить бы его в холодные, скользкие объятья спрута или оставить добычей свирепым команчам, – да, это было бы совсем недурно! И смотреть со стороны, скрестив спокойно руки. – По бледному его челу струились беспощадные морщины и адская усмешка кривила его тонкие бескровные губы.

– Книгу я нашел под шкафом.

Тимоха с пачкой книг подмышкой оттащил меня от сундука к божнице.

– Перекрестись, что ты не воровал.

Я истово перекрестился, пристально глядя на икону Николая Мирликийского. Тимоха отступил на шаг и стал рассматривать меня, точно я был впервые перед ним.

– Да ты, дружище, настоящий лапчатый гусь! И преизрядный! Мало того, что вор, еще и бога обманываешь…

Тимоха долго и нудно поучал меня о вреде кражи, о том, что надувать бога и его святых – черный грех, я безмолвно, не шевелясь, слушал его. Напоследок Тимоха смягчился: он знает, что я способный, иду вторым учеником и до сих пор вел себя с надлежащим послушанием. Учитывая это, он, Тимоха, дает срок до утра одуматься. Если же я и завтра стану упорствовать, придется ославить меня воришкой на все училище. С пачкой книг, с моей библиотекой, Тимоха торжественно направился к выходу. Я побежал за ним следом:

– Тимофей Алексеич, Тимофей Алексеич!..

Саврасов покосился на меня через грузное плечо.

– Отдайте мои книги, Тимофей Алексеич!..

Тимоха издал носом непередаваемый трубный звук, презрительно промямлил:

– Может быть они тоже краденые.

Я закрыл лицо руками…

…Вечер прошел в томлениях и в темных предчувствиях. Завтра я буду опозорен, завтра на меня обрушатся насмешки, издевательства, пинки, Тимоха выведет тройку по поведению. О краже узнают мать, Ляля, родные. Признаваться, однако, в проступке я и не думал. Казалось бы, чего проще, но мной овладело ожесточение. С тоской и исступлением твердил я себе: – «И пусть, и пусть! Буду воришкой, сделаюсь последним учеником, сделаюсь отпетым! Не крал я ничего, книгу я взял только прочитать…»

…На другой день Тимоха вновь меня вызвал. Увещание продолжалось около часа. Я слушал инспектора с тупым видом, под конец еле держался на ногах, но опять твердо заявил: книга найдена за шкафом. Тимоха вытолкнул меня из учительской.

После молитвы перед уроками он произнес поучение. Среди питомцев бурсы есть некоторые тихони. Они прилежны, они иногда даже идут вторыми учениками. (Красный стыд опалил мое лицо.) Эти тихони, эти вторые ученики, случается, надежд не оправдывают. Хуже того, они бывают подобны ехиднам и василискам. Напрасно они воображают себя учеными. У них есть книги по садоводству и по производству стекла, они прикидываются святошами, читают Житие Серафима Саровского. Это не мешает им, однако, забираться тайком в чужие карманы и парты, нисколько не мешает. Они, ничтоже сумняшеся, тащат все, что подвернется под руку, даже подарки родителей, приобретаемые на скромные, возможно, последние трудовые сбережения. Да, такие уроды, такие паршивцы, такие овцы в волчьих шкурах, к сожалению, есть в стенах нашего училища. Больше того: в этих стенах есть даже клятвопреступники и обманщики духа святого. Здесь Тимоха назвал меня. Я вышел по его приказанию из рядов.

– Вот он, вор, стоит пред вами. Он украл книгу у Критского и обманул бога и свое начальство… – Тимоха это сказал с притворным ужасом, указуя на меня тяжелым пальцем.

Позор отягощал мне веки. Бурсацкие ряды качались и плыли в тумане. Чьи-то рыжие сапоги с задранными кверху носками нагло лезли в глаза. К подошве правого сапога прилипла грязная бумажка. Куда деть руки? Куда деть – красные руки? Я казался себе совсем чужим. И одежда была не моя, она была липкая и все пухла и пухла, и я тоже весь распухал. Голос Саврасова звучал в отдалении и будто за стеной:

…– Думаешь, если ты второй ученик, то тебе позволительно воровать книги! А о том ты не помыслил, что это еще хуже, люди скажут: у них воры даже лучшие воспитанники…

Тимоха говорил и говорил. Я стоял перед бурсаками, не поднимая век, и пришел в себя, когда церковь почти опустела. Вокруг меня был очерчен порочный круг…

…После ужина я забрался на двор в узкие пролеты между штабелями дров и уселся на мерзлых березовых поленницах. Ночь шла в черном бархате, в могучем звездном блистании. Млечный путь, тропа небес, терялся в неизъяснимых безмерностях. Пахло опилками, березовой корой. Бурса громоздилась впереди безликим, грузным чудовищем. В темных оконных провалах угрюмо и зловеще мигали желтые огни, они не разгоняли мрака, а только сгущали его. Мерзлая земля угнетала бесприютностью. Я пропадал в позоре и в одиночестве. Все было во мне смято и уничтожено. За день я испытал столько унижений, сколько никогда не выпадало мне раньше. Я очутился на самом глубоком дне. Бурса была отвержена родной страной, городом; я был отвержен бурсой. В ушах завязали глумления: – Ворище!.. Ворище!.. Ширмач!.. – Скажите, кто это вчерась спер книжку у Критского, друзья… Украдохом, упирохом, утаскохом… – В висках стучали молотки, в пальцах гнездился нестерпимый зуд, я тихо ломал руки… За мной ходили ватаги бурсаков. Вослед мне свистали, улюлюкали, меня шпыняли, щипали, задирали, давали тумаков. Когда я к кому-нибудь приближался, меня отгоняли прочь: – «Отчаливай, отчаливай, брат! Еще что-нибудь сбондишь!..» Приятели и друзья перестали со мной «водиться», «отшили» меня и вместе с другими издевались надо мной. Сосед по парте, Никольский, с кем я делился гостинцами и мыслями, объявил, что он от меня пересядет; на это в классе ему ответили: никто не согласится со мной сидеть. Свой праздник праздновали и завистники, те, кого обгонял я в четверках и пятерках, кто видел во мне соперника. Мою фамилию с позорными кличками, с непристойными словами писали на доске, на стенах, в раздевальной, в уборной. Я начинал понимать, что означает итти впереди других и оступиться. Даже наиболее забитые на мне отомщали свои обиды и унижения. Старшие бурсаки приставали, требуя подробностей, как украл я книгу у Критского. Преподаватели заставляли отвечать урок и в заключение говорили: – «Урок знаешь, но зачем ты слямзил книгу у товарища? Нехорошо, брат, совсем нехорошо! Непохвально!.. А еще второй ученик!..» Хуже всего было встречаться с Критским. Непереносен был его взгляд, пренебрежительный и снисходительный, его перешептывание с приятелями, его скрытое злорадство. Я презирал его и был им презираем! Это было хуже всего!

…Небо горело славой созвездий. В торжественных высотах творилась своя, равнодушная, холодная и мне недоступная правда. Кристаллы снежинок в слабых зеленых мерцаниях отражали свет нездешних, незнаемых миров. Я приник щекой к мерзлому корявому полену. В меня влилась успокоительная прохлада. А бурса все нависала впереди неотвратимым темным роком. Да, меня окружает нечто тупое, грязное, окаянное, одичалое, – и все это безмерно далеко и от звездных россыпей, и от мерцающего снега, и от какой-то другой настоящей жизни. Бурса ко мне беспощадна. И тогда я решил драться, биться из последних сил, решил всем своим жизненным трепетом. Я уже твердо знал: если поддамся, если не выдержу, бурса меня сломит.

Так укреплялась во мне отвага.

Мороз щипал колена. Прозвонили ко сну. Ночью я долго метался на жесткой койке. Приснилось мне, будто я хоронюсь от Халдея и Тимохи Саврасова на задворках, где-то в чужих домах, в садах на базаре, за амбарами. Едва успеваю я спрятаться, как неизвестно откуда появляются Халдей и Тимоха. Настигая и хватая меня, они молчат, и от этого делается еще страшней. Я вырываюсь из рук у них, хоронюсь, но уже уверен: куда бы ни спрятаться, Халдей и Тимоха все равно меня найдут. Сначала я все никак не пойму, отчего не могу от них уйти, но потом догадываюсь: Халдеев чортова дюжина и чортова дюжина тоже и Тимох. Тоска сильней всякого ужаса сжимает сердце, я не могу тронуться с места, но тут почему-то все Тимохи набрасываются на Халдеев, начинают гоняться друг за другом. Тимохи взбираются на Халдеев, подгоняют их кнутами и скачут на них. Это очень смешно. Я хохочу сильней и сильней, смех душит меня, я не могу его сдержать и вот уже захлебываюсь, кричу и от своего крика пробуждаюсь…

Тимоха возвратил книгу Критскому, хотя Жюль Верн считался запрещенным. В последнюю перемену роман опять исчез из парты Критского. В классе произошел переполох. Критский растер глаза кулаком и ходил жаловаться Тимохе. Я со злорадством следил за Критским. Искали виновника. Тимоха обыскал мой сундук. Я с готовностью помогал ему в осмотре. Тимоха рылся в вещах молча.

…Книгу похитил я. Сделал я это из мести и озорства. Непонятно, как ухитрился я стащить ее на глазах бурсаков и остаться незамеченным. Моя смелость на этот раз превосходила мои способности. Должно быть, я действовал с ловкостью лунатика. Томило искушение дочитать роман, узнать о судьбе морского отшельника, но читать было негде. Я разодрал роман на мелкие клочья, бросил их в нужник. Полагаю, я был в тот момент собой доволен. Некоторые бурсаки догадывались о виновнике второй кражи, но, странное дело, подозрение пошло мне даже на пользу. Кое-кто стал ко мне относиться с большим уважением. Однако другие, их было большинство, продолжали травить меня. Бурса поощряла воровство на стороне, но преследовала посягателей на бурсацкую собственность.

Преподаватели тоже не миловали меня и, хотя уроки я отвечал толково, журнальные отметки теперь мне неуклонно снижались. Я изменил поведение. Лучше прикинуться, будто ничего не случилось: стащил и стащил. Быль молодцу не в укор. Я старался превратить кражу в некое молодецкое действо… Подходили бурсаки из старших классов, дергали за ухо, либо хватали за шиворот:

– Сбондил, братишка, книжку?

– Сбондил, – отвечал я с напускной развязностью и охотно рассказывал о краже.

Получалось лихо: не успел Критский отвернуться, а я уж тут как тут: книгу под полу, только меня и видели. Рассказы украшались небылицами. В угоду бурсакам я издевался над собой, а после, ночью, на койке плотно закрывался одеялом с головой, чтобы соседи не услышали моих всхлипываний.

– Что ж, ты и потом будешь тибрить? – спрашивали меня бурсаки.

– Ничего не стоит. – Так укреплял я за собой славу заправского воришки, зная твердо, что никогда и ничего больше не украду. Самая мысль о воровстве вызывала во мне отвращение.

Перед начальством я попрежнему упорствовал. При встречах Тимоха иногда задерживал меня:

– Ученый муж, ничего еще не спер?

Я угрюмо отмалчивался, либо озирался по сторонам и невнятно бормотал:

– Я – ничего; я учу уроки.

– То-то – уроки, – насмешничал Тимоха. – А в твоих уроках не сказано, как стащил ты книгу у Критского?

– Я ее не тащил…

– Она сама к тебе в сундук забралась. Сундук, не иначе, у тебя волшебный.

…Я забивался в какой-нибудь угол и с исступлением обрушивал козни на бурсацкое начальство, на сверстников.

Мной овладели набожность и суеверие. Мир сказочных видений переплетался с замогильными призраками.

Я усердно молился, чаще всего обращаясь к божьей матери: она казалась всех милосердней и человечней; приобрел я даже ее образок и приладил его на внутренней стороне сундучной крышки. Перед сном я старательно ограждал крестными знамениями койку, опасаясь нечистой силы. Прилежное чтение Ветхого и Нового завета сделало меня лучшим учеником по священной истории. Учитель Кадомцев, рыхлый, с отеками, слушая мои ответы, поощрительно мычал, выводил в журнале четверку и нараспев в нос говорил:

– Весьма… но предосудительно, что нечист на руку…

Я садился с видом, точно меня хлестнули бичом.

Любимым писателем в те дни сделался Гоголь. Я испытывал от него болезненное очарование. Представлялся Ивась, бедное дитя, со склоненной головой, сзади него гремел Басаврюк и безвинная кровь младенца брызгала Петро в очи… Парубок Левко видел в серебряном тумане хороводы утопленниц, у них были прозрачные тела, но у одной, у ведьмы, внутри что-то чернело… На могилах шатались кресты, перед Данилой Бурульбашем и Катериной поднимались мертвецы с ногтями до самой земли: – «Душно мне!..» Мерещился неведомый колдун… Бурсак Хома не мог отвести взора от красавицы панны в гробу: рубины уст ее, казалось, прикипали кровью к самому сердцу… Хома чертил в церкви волшебный круг, а мертвая панна уже стояла на черте, уже расставляла руки, посинелая, она ударяла зубами и открывала стеклянные очи свои…

Мир населялся ведьмами, утопленницами, нежитью. Красота была страшная, пронзительная, мертвая, я переживал что-то колдовское, какой-то сладкий ужас. Замирая, ждал неведомых свершений. За жизнью, за зримым чудилось трупное, тленное, смертное, и сам Гоголь казался чудодеем и колдуном со своим острым пронзительным лицом…

…А бурсацкая жизнь шла своим обычным чередом… Кругом все было грязное, затхлое, вымороченное, подлое… Труднее всего было просыпаться, когда еще темно и холодно, когда вспоминаешь захарканные полы, подвал, решетки на окнах, тимохины окрики, пропыленные классы, пустынный двор, забор с гвоздями, низкие серые облака, унылое карканье ворон и галок, вспоминаешь шелудивых собак на улицах, обывателей, надоевших и самим себе и друг другу… А вставать надо… Иначе Кривой стянет одеяло, оставит без булки…

…Ждали рождественских каникул. На классных досках жирно писалось: «Роспуск!!! Роспуск!!!» Преподаватели приходили с опозданиями, уроков не спрашивали, читали «светские книги». В кануны роспусков между бурсаками сводились главные счеты. Если бурсак хотел расправиться с недругом, он угрожал: – «Придет роспуск, я покажу тебе!» – В роспуск нельзя было жаловаться начальству. Надзиратели, Тимоха, Халдей тогда не решались появляться: чего доброго, угостят кирпичом, досыта-доотвала наслушаешься всякой всячины, вспомянут всех предков, даже до десятого колена, оболгут, освистят, чего возьмешь с бурсы в роспуск…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю