355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Воронский » Бурса » Текст книги (страница 17)
Бурса
  • Текст добавлен: 14 июня 2017, 14:00

Текст книги "Бурса"


Автор книги: Александр Воронский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 21 страниц)

Голодный девяносто первый год тоже я не забыл. Над родным селом, над соседними деревнями в ту пору нависла хмарь. Черная оторопь бродила по полям, по хатам, по гумнам. Избы стояли с раскрытыми верхами, в распахнутые, кривые ворота виднелись пустые дворы. Дырявые плетни повалились. Изможденная скотина еле передвигала ноги. Почти ежедневно мимо нашего дома проносили в церковь гробики с детьми. Мужик нес гроб, охватив рукой и подвязав его через плечо полотенцем; шел спокойно, истово, без шапки, изредка движением головы или черной от работы рукой сбрасывая с глаз ветром тронутую прядь волос, остриженных в скобку. Убивалась, причитала мать; плелась древняя старуха. В буруны, во вьюжные ночи на колокольне тревожно и низко гудели от ветров колокола; сторож отбивал часы, а на другой день истощенных, изморенных голодом людей находили окоченевшими где-нибудь поблизости у омета, около гумна, в нескольких шагах от большака. Заносило целые обозы, а хаты засыпало до печных труб.

Пришел холерный год. В селе у нас холерных случаев было немного, но опять я видел, мимо нас все носили гроба, большие, длинные, от них веяло ужасом. Рассказывали: «утречком» в деревне Вознесенске Пахомовна вышла полоть гряду, а ее и схватило, зачало корежить. Помучилась Пахомовна да тут же, между гряд, и преставилась. Говорили о, вымерших семьях, о заколоченных хатах, о целых опустошенных деревнях, о «дохтурах» и «скубентах», отравителях воды в колодцах. Появилось множество бесприютных стариков, старух, детей. Ночью во сне мерещились кладбища, могилы, залитые негашеной известкой, скрюченные, сведенные в страшных судорогах тела…

Припомнилось: по дороге к родным мы проезжали деревней. Вместо хат торчали печи с почерневшими трубами, подобные верблюдам. Валялись бревна, слеги, доски, все обгорело, было черным-черно. Деревня пустовала.

– Что это, дядя Иван? – спросил я возницу.

Иван помахал кнутовищем, равнодушно ответил:

– Известно, стало быть погорели. Дочиста, дотла.

– А мужики где?

– Кто помер, а кто по людям пошел… Свет велик…

Я удивился спокойному тону Ивана.

…Во всем, что виделось мне теперь в деревне, было вымороченное, обреченное, донельзя тоскливое и незащищенное. Повсюду чувствовалась эта беззащитность. У Петровых сынок Ванятка заболел и умер от каких-то необычайных нарывов на всем теле. У Сеньки «захватило» горло, и тоже его уже стащили на погост. У Дуняшки в ухо «авчерась» заползли тараканы и она ревмя-ревет, а ее братишка Васятка лежит в огневице. Где же справедливость? Как бог допускает все это? И я все больше и больше терял в него веру свою.

Но также я видел: беззащитность господствует не у всех. Я, мои сестры и братья, мои родные жили не столь беззащитно. Мы жили куда лучше мужиков. Еще лучше нас жили купцы на базаре, хлебные торговцы, а лучше нас и купцов жили помещики.

В лавке купца Федорова, куда я заходил купить безделицу, заставал я плюгавого мужичонку в рваном полушубке, с торчащими клоками грязной шерсти. Мужичонка, низко подпоясанный грязным кушаком, мял шапку, упрашивая Федорова сделать «божескую милость», подождать «с деньжонками» «самую малость», иначе ему, хозяину, приходит «прямо зарез» – однова дыхнуть. Федоров по «хозяину» скользил холодными голубыми глазами и ничего не отвечал. Приходил покупатель, приказчик отпускал товар. Федоров, если покупатель из почтенных, вел с ним неторопливую беседу и, казалось, совсем забывал о мужичонке.

– Чего тебе? – обращался наконец Федоров, словно впервые его увидев.

– Насчет послабленьица… Явите…

– Уговор помнишь?.. Денежки счет любят… Прикрой за собой дверь-то со двора… Со двора, говорю… Эх, непонятливый какой…

Мужичонка брел по базару с серым лицом.

Насчет понятиев у них не ищите, не полагается, – говорил покупатель в чуйке, подлаживаясь к Федорову.

Федоров не спеша полными пальцами в кольцах и перстнях стучал на счетах.

Купцов наших я возненавидел с детства. Противны были их долгополые кафтаны и сюртуки, суконные поддевки, дубленые тулупы, расчесанные бороды, сквалыжничество, елейность, воздыхания, поминовения, продажа гнилого товара.

Наперекор купечеству, хлебным торговцам вставал передо мной величавый и спокойный образ Назара Пашкова. Жил он от нас верстах в трех, в небольшой деревеньке, было Пашкову за семьдесят, но выглядел он еще крепким. Кряжистый, дородный, высокого роста, плечистый, с окладистой во всю грудь бородой, всегда чисто одетый, он подчинял себе людей ладной, в себе уверенной осанкой, неторопливой, рассудительной речью, размеренными движениями. Он был женат в третий раз и, указывая на четырех рослых ядреных и работящих сыновей, добродушно шутил:

– Еж-е, переживу их всех, с последней хозяйкой в придачу.

Жил он небогато, но в достатке. У него не делились, семья насчитывала около сорока душ.

– Густо, еж-е, густо…

Приветливый и гостеприимный, он ни перед кем не заискивал, ни у кого не одолжался; начальство недолюбливал, с купцами не дружил, а помещиков считал непутевыми. Только добро людское мотают.

В саду Пашкова от наливных румяных яблоков в два мужицких кулака ломались ветви; груши-баргамот были прямо объядение, пасека, парной сотовой мед – всего хватало. Мед подавали гостям в расписных чашках вместе с душистыми ломтями хлеба, выпеченного на поду.

Казалось, Пашков все испытал, все узнал, ему нужное, нечем удивить его, все он обсудил, взвесил, правдивый, честный и мудрый. Он заставлял почтительно себя слушать, и я иногда замечал, что даже Николай Иванович, человек самолюбивый и гордый, с Пашковым обращался, как со старейшим, и даже благословлял его по-особому истово.

Пашков был обломком старого натурального деревенского уклада. «Чугунка», базар, хлебная ссыпка этот уклад разрушали. Базар с каждым годом отстраивался, протягивались новые «концы», появлялись новые люда, оборотистые, дошлые, с бессовестными глазами, с наглыми взглядами. Чуйки, поддевки, старомодные сюртуки до пят, похожие на лапсердаки, сменялись пиджачными парами, шубами на лисьем меху. Мелкая торговля уступала место крупным оборотам. С завистью рассказывали, как в уезде хлебный торговец Урюпинов за одну осень на пшенице, проданной за границу, схватил «куш» около ста тысяч, а торговец Финогенов тоже изрядно набил карман на овсе. Один стал торговать баскунчакской солью, отправляя ее вагонами, другой скупал лес на корню, третий выгодно, за бесценок приобрел помещичье имение, четвертый «обладил» в соседней округе кирпичный завод.

– Ого-го… – гоготал купчина Рундуков с арапником в руке и в каких-то особых чуть ли не сафьяновых сапожках.

Детей обучали в гимназиях и в реальных училищах. Они приезжали на каникулы и радовали родительские сердца мундирчиками, светлыми пуговицами, кантами, позументами. Заводили кровных рысаков и на катаньях старались друг друга обогнать с присвистом, с гиканьем, с оскаленными зубами.

В домах появились рояли, персидские ковры, дорогая утварь, серебро, хрусталь, картины в золоченых рамах. Отечественное, православное купечество требовало выселения евреев, посылало челобитные и ходатаев в губернию. Пускали слухи про мацу, замешенную на детской крови, про то, что все жиды в тайном сговоре против престола и церкви, опутывают страну всякими хитросплетениями и являются агентами не то «англичанки», не то «немчуры», не то «французишки». Стали наезжать темные дельцы, частные поверенные, необыкновенные говоруны, вояжеры…

…А поля попрежнему, как и встарь, в крепостную пору, томили мужика страдой; по колена в грязи мужики вязли с сохой, орали, непотребно ругались на сивок, на саврасок, на весь мир, «испивали» мутной и теплой «водицы», обедали «картохой», луком, квасом, куском черного черствого хлеба, считая селедку, тарань редким лакомством. На окраинах села плодились убогие, хилые глиняные мазанки, без единого деревца и даже без огорода; избы дряхлели, уходили в землю; рядом же вдруг по щучьему веленью вымахивала железная крыша кулака. Пахло разогретой смоляной стружкой; в стороне раскорякой плотно усаживался поместительный амбар с огромадным замчищем…

Я видел и крестьянское разорение и рост базара. А тут еще книги, Михал Палыч, Некрасов. Зазвучали опять дедовские разбойные песни; злая неправда крестьянской жизни мозолила глаза, да и свое, бурсацкое житье-бытье не внушало радости. И я все больше убеждался, что нигилисты правы. Смутно я слышал о Чернышевском; он пострадал за мужиков, и его сгноил царь на каторге.

Новое слово нужно было претворять в дело. Прежде всего я попытался ближе сойтись с деревенскими ребятами, со сверстниками в раннем детстве. Но деревенские ребята выглядели солиднее и положительнее меня. Они рассуждали, точно взрослые, и все о вещах, связанных с трудовым сельским бытом. И верно: они вставали вместе со взрослыми, на заре, или даже затемно, помогали в поле, на сенокосе, убирали рожь, овес, задавалы корм скотине, запасали из рощи хворост на зиму, ездили на станцию, на базар, на мельницу. Я не замечал в них зависти к тому, что чище их был одет, был свободен от деревенской работы, но я чувствовал, учение мое они считают делом пустым. Они принимали меня в свою среду, но как-то насмешливо и снисходительно. Слова мои о богатых и бедных, о том, что крестьяне кормят своим трудом помещиков, чиновников, церковь, купцов, кулаков, – оставались без ответа. Ребята почесывали спины и переводили разговор на разные деревенские происшествия, на девок. Это меня обижало, я умолкал.

Неудачны были и попытки убедить взрослых, что им живется худо и что у них много разных нахлебников и захребетников. Больше всех меня огорошил церковный сторож Яков, безлошадный бедняк.

– За такие брат, речи в кутузку представляют, – объявил он мне решительно, щурясь и доставая кисет. – За таких смутьянов, друг мой ситцевый, награждают, ежели представишь по начальству. И то сказать, барам выгодно мужика мутить. Он намутит мужика, сам в сторону, втегулевку, поминай, как звали-прозывали, а мужику взашей, мужику – вшей в тюрьме кормить, мужику – цепями звенеть. Слыхали… знаем…

После Яковлевой отповеди я решил уйти в подполье. Я добыл копировальной бумаги и уединился в болоте. На кривых ветлах, в камышах, одолеваемый мошкарой, смастерил я из досок неприхотливое логово. В поте лица, изловчаясь так и эдак, – стола у меня не было, – я вдохновенно сочинил пламенное воззвание к труженикам. Воззвание не должно отличаться велеречием, и оно, действительно, получилось у меня краткое. – Вставайте, крестьяне, поднимайтесь. Довольно спать… – так начиналось оно безо всяких околичностей. – Бейте всех живодеров – помещиков, купцов, чиновников, офицеров, кулаков (духовных я, должно быть, покривив душой, пожалел). Бейте их чем попало. Устраивайте сами, без них, свою жизнь, как хотите. Свобода или смерть! Долой тиранов!.. – В таком, примерно, духе составлено было мое кровожадное воззвание.

Призыв устраиваться по усмотрению показался неопределенным. В каком смысле устраиваться, на каких началах? Поразмыслив я пришел к заключению: если свобода – пускай и будет полная свобода. При свободе народ ни в каких предписаниях не нуждается; свободный народ бесспорно меня умнее, он разберется, какие ему завести себе порядки. Так убедив себя, я уже больше нимало не беспокоился ни за народ, ни за свободу, ни за порядки. Воззваний было заготовлено с дюжину. Для грандиозного мятежа их словно бы и не хватало, но, известно, от копеечной свечи Москва сгорела. На первое время хватит. Дальше посмотрим.

Предстояло решительное объяснение с Рахилью. Забыл упомянуть: с ней к тому времени я уже стал опять встречаться. Первая встреча произошла невзначай, около станции. У обоих у нас дрожали губы и голоса, но Рахиль овладела собой, да и я скоро освоился. Теперь я решил ее привлечь к потайному «общему делу» и назначил ей свидание в кустах. Отправился я на свиданье с предосторожностями, старательно избегал встреч и даже обошел пеструю корову; она показалась мне подозрительной. Я приседал, пригибался, делал стойки, прислушивался, приглядывался и то-и-дело проверял в кармане наличие своих выразительных воззваний. – Нет, Якову меня не поймать…

Рахиль запоздала явиться, и я сурово отметил ей опоздание. Рахиль оправдывалась: она не могла раньше притти: мама усадила ее перебирать малину для варенья. Объяснение нисколько не подходило к моменту. Поморщившись я рассказал Рахили про нигилистов и про страданья мужиков. Жизнь мужиков я изобразил по Некрасову. Ждать нечего. Время приспело. Общее дело требует самоотверженных работников. Согласна ли Рахиль помочь мне в опасной борьбе против помещиков, купцов, кулаков, против солдат, чиновников? В ближайший базарный день раскидаем мы воззвания.

Рахиль меня слушала с ошеломленным видом. Припухлые губы у нее раскрылись. Для окончательной убедительности я показал Рахили заготовленные воззвания. Читала их она так долго, что терпенье мое стало истощаться. Наконец, Рахиль подавленно спросила:

– Торговцев хлебом тоже надо всех перебить?

– Жалеть не приходится. Они все кровопийцы.

– Значит, моего папу тоже мужики убьют? Папа ссыпает и продает хлеб.

Этого осложнения я не предвидел. Рахиль ждала разъяснений. Призвав на помощь все свое соображение, я разъяснил ей:

– Так рассуждать нельзя: у одного – папа, у другого – мама, у третьего бабушка или дедушка. На это нельзя обращать внимания.

– А если я не могу не обращать внимания? И папа, и мама, и Соня, и Мося, и все наши мне очень дороги…

Я непреклонно и сурово разъяснил:

– Надо выбирать между ними и общим делом.

Рахиль провела рукой по виску, стирая с него пот.

На открытой шее у нее трепетала жилка. Я ждал, Рахиль долго не давала ответа, заплакала и вынула из-за пояса платок с розовой каймой. Она сдерживала слезы, как могла, но они обильно мочили платок.

Имей дело с девчонками!

– Не плачьте, – промолвил я угрюмо, глядя на ближний куст, облитый вечерними лучами; там беззаботно чирикали неугомонные птахи.

– Не буду плакать; это я так, – прошептала Рахиль и действительно плакать перестала. – Хорошо, я согласна; давайте ваши воззвания.

Вот я и обратил в новую веру одну душу! Для начала и то недурно. Общее дело подвигается вперед. Я передал Рахили несколько воззваний. Рахиль просила дать ей еще. Хорошо я, значит, воодушевил ее. Тут я заметил, воззвания мои никем не подписаны. Да, я опростоволосился. Какой смысл имеет распространение их, если неизвестно, от кого они исходят? Сомнениями я поделился с Рахилью, Она согласилась со мной. Как же подписать воззвания? Подпишем: союз кровавых мстителей. Предложение подействовало на Рахиль, видимо, неважно, но она почему-то не возражала и только сказала, что подписи она сделает сама дома.

– Будьте осторожны, Рахиль, – учил я ее подпольным навыкам.

– Буду осторожна.

– Непременно измените почерк, подписывая воззвания. Жалко, что вы не умеете твердо писать левой рукой. Впрочем, я тоже не умею…

Мы уговорились встретиться здесь, на прежнем месте, после свершения общего дела…

Утром я отправился свершать общее дело. Базар собрался на славу. Возы ржи, яблок, дынь, арбузов, картофеля мешались с палатками красного товара, с ларьками; манили к себе игрушки, пряники, глиняные свистульки, лубочные книжки. Много добра лежало и просто на дерюгах. Пахло пылью, дегтем, сеном, человечьим потом, ситным хлебом, кумачем. Ржали лошади, блеяли овцы, мычали коровы, высоко взметывался пронзительный поросячий визг. Пестро, шумно, весело, людно.

Надо было незаметно раскидать воззвания. Дело это раньше представлялось мне легким, но на поверку сразу обнаружились трудности. Оставить воззвания на земле? Но бумажки затопчут ногами. Раздать их по рукам? Но за раздачей могут поймать и представить уряднику или самому становому. Огорченный, растерянный толкался я повсюду. Где-то моя Рахиль? Чудесная Рахиль. Я люблю вас, Рахиль. Я очень люблю вас, Рахиль… А если ее арестуют? Мне стало жалко Рахиль. Не рановато ли втянул я ее в общее дело? Но… свобода жертв искупительных просит… Воззвания отягощали карман. Пора было действовать… Не хватало еще одного: Рахиль распространит воззвания, а я не сумею.

Я стал вертеться возле телег. Улучив сходную минуту, сунул бумажку в одну из них, между кулями ржи. У телеги стоял широкоплечий мужик с кнутом в руке, без шапки, босой; ноги у него были до того грязны, что, казалось, мой их целый год – не отмоешь… Подсунув листок, я зашел спереди лучше разглядеть, кого я хотел поднять на грозное восстание. Мужик с грязными ногами не спеша вертел цыгарку, провожая спокойными глазами проходивших мимо. На запыленном его лице недавний пот оставил следы в виде засохших ручьев. Густая, соломенного цвета борода сильно свалялась, в ней застряли крошки черного хлеба. Не таким представлялся мне крестьянин, готовый к восстанию. Решительно в нем ничего не указывало, что он отзовется и поднимется громить помещиков и полицию. Слишком простецкий был у него вид, простецкий и мирный… Едва ли примкнет он к кровавым мстителям! Едва ли!

Должно быть я слишком пристально разглядывал боевые свойства селянина.

– Что ты, милай, глаза на меня распялил? Или я с того света явился? – Мужик показал ряд ровных и сильных зубов.

– Я ничего… Очень ты мне нужен, – ответил я упавшим голосом, стараясь прикинуться беззаботным.

– Ничего… – заметил добродушно мужик; он вынул из кармана спички. Закурив, продолжал: – Ничего!.. Иной пошныряет, – глядишь, с воза полушубок упер, поминай, как звали… Да… постой… Ты чьих будешь-то?.. Я тебя, будто, в церкви анамеднясь видел, ей же ей.

– Ничего ты меня не видел… – растерянно пробормотал я, пятясь.

– Видал… верно слово, видал… у правого крыльца ты стоял…

Я поторопился скрыться в толпе. Неудача и неудача. И дело-то словно бы простое, а не повезло. Понятно, мужик с грязными ногами на воззвание не отзовется, но дело может и того хуже обернуться. Листок, возможно, попадет ему в руки; он прочтет листок или даст его прочитать кому-нибудь другому, если сам неграмотный; тут он вспомнит, как я вертелся около его воза, догадается, кто подсунул листок, и донесет. Хотел же сторож Яков на меня донести… Листок надо взять обратно… Я стал опять вертеться около воза. К беде моей мужик уселся на кулях и, свесив ноги, безмятежно созерцал базар, видимо, безотчетно радуясь погожему солнечному дню. Решительно он никуда не торопился. Было даже непонятно, для чего притащился он на базар с возом. Другие едут прямо к хлебным скупщикам и там ждут очереди; иные ищут покупателя, выглядывают, приглашают, торгуются, божатся, ругаются, требуют надбавки, а этот лентяй, этот мужлан навалил на телегу кулей и сидит себе на них, точно и впрямь ему незачем их продавать. О, русская обломовщина!.. Долго вертелся я около телеги. Наконец, к возу подошел скупщик в парусиновом пиджаке. Мужик неторопливо слез с воза и так же неторопливо повел со скупщиком разговор. Был момент: и скупщик, и мужик обернулись к телеге спинами, и я, дрожа от напряжения и страха, подобрался к кулям, схватил листок, смял его в руке.

– Ты что же это делаешь здеся, дуй тебя горой, непутевого?.. – гаркнул мужик, оглядываясь на телегу.

Я со всех ног бросился от телеги, стараясь сгинуть в толпе.

– Держи его, держи, лопоухого! – услышал я за собой и прибавил ходу.

Кто-то попытался схватить меня. Кто-то растопырил руки. Я рванулся изо всех сил, юркнул между людьми, обогнул лавку со скобяным товаром, опять замешался в толпу. Никто больше не гнался за мной.

Удрученный неудачей, опасаясь вновь повстречаться с мужиком, которого я поднимал без успеха на восстание, я отложил «общее дело» до времен неопределенных и более благоприятных…

…Но что с Рахилью, с моей славной помощницей? Обошлось ли у нее «общее дело»? Где ты, моя верная подруга?..

Вечером произошло нетерпеливо ожидаемое свиданье в кустах. Увидев Рахиль на дорожном полотне, я хотел было поспешить ей навстречу, но подпольные правила, мною придуманные, заставили меня сдержаться. Рахиль тоже, кажется, мне обрадовалась. Желтые лучи вечернего солнца искрились в ее волосах, и вся она казалась пропитанной ими. Полевой легкий ветер трогал пряди над ушами.

– Как сошло общее дело?

Рахиль помедлила ответом. Отбросив прядь от глаза, промолвила:

– Удачно сошло.

– Распространили?

– Распространила… А у вас как сошло общее дело?

– Тоже удачно сошло… – Я сказал это без заметного смущения. Не признаваться же в неудачах перед девочкой. – Воззвания распространил… вел среди мужиков беседы… ничего… Слушали внимательно… соглашались…

Вдруг Рахиль вспыхнула вся разом, опустила голову и отвернулась. Потом она выпрямилась, приподняла покатые и худенькие плечи, решительно на меня взглянула и твердо вымолвила:

– Я сказала вам неправду… я… на базар не ходила… ваши листки я все разорвала…

– Почему же? – спросил я в смятеньи.

– Ничего этого не нужно… Мы не доросли еще до общего дела. Я ничего в нем не понимаю. Вам тоже им рано заниматься… я почти всю ночь не спала… все думала… вы на меня не обижайтесь…

Солнце у края горизонта вышло из-за тучи и брызнуло густейшим пучком лучей, отразившись в глазах Рахили. В них плавились золотистые искорки. Глаза были честны, правдивы и чисты… Тогда и я признался:

– Я тоже вам сказал неправду… На базаре я был, но у меня ничего не вышло.

И я поведал ей без прикрас, что случилось со мной около воза. Румянец не сходил со смуглых щек Рахили, когда она слушала мои признания. Выслушав, она лукаво пошутила:

– Хотела бы я поглядеть, какой вы были около кулей…

Она рассмеялась. Я тоже рассмеялся… Заря багровым пологом объяла запад.

Возвращался я домой довольный. Никогда раньше я не предполагал, что иные признания приносят отраду и успокаивают.

…Пора было в бурсу. Накануне отъезда, прощаясь, Рахиль чуть чуть задержала мою руку в своей.

– Большой был тогда ливень под мостом… – Она взглянула на меня и тут же отвела глаза.

– Да… ливень и гроза были большие, – смущенно ответил я Рахили.

Молчание…

– Вы пожалуйста не пейте… – сказала Рахиль глуше.

На мгновенье мне хотелось признаться, что о своем пьянстве я налгал ей, но я в том не признался ей; я сказал угрюмо:

– Очень трудно отвыкнуть… привычка и компания… постараюсь…

На другой день я проезжал через мост, где укрывались мы от дождя. Сделалось очень тоскливо…

…Мама и Ляля нашли, что я заметно изменился: стал обходительней и внимательней, а угловатость сгладилась. Тугам-душителям о Рахили я ни словом не обмолвился.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю