Текст книги "Над обрывом"
Автор книги: Александр Шеллер-Михайлов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 16 страниц)
«От ликующих, праздно болтающих,
Обагряющих руки в крови,
Уведи меня в стан погибающих
За великое дело любви».
Эти годы прошли, эти чувства уцелели…
В воздухе почувствовалась предрассветная свежесть. Егор Александрович вздрогнул и очнулся. Казалось, он проспал несколько времени с открытыми глазами. Он провел по лицу рукою. Оно было влажно от слез. Он отер слезы, тряхнул головой и громко проговорил:
– Нет, пора покончить со всем прошлым! Прощай, прощай…
В эту минуту он, кажется, обнял бы и этот дом, и этот сад, прильнул бы губами к этой родовой земле, глотавшей его слезы ив радости, и в горе… Ему теперь не хотелось ни о чем больше думать. Его охватила жажда физического движения, деловых хлопот, разъездов по поводу разных формальностей, сопряженных с продажей имения. Если бы можно было, он уехал бы тотчас же в губернский город, в Петербург, в Москву, лишь бы бежать отсюда…
В шесть часов утра он уже был на ногах и направился к охотничьему домику над обрывом. Там жил только один сторож. Егор Александрович обошел с ним весь дом, начал намечать, что надо переделать и поправить, сообразил, как он поместится здесь, где будет его комната, где поместить Полю. В десять часов он был уже у дяди и застал всю семью в сборе за чайным столом. Алексей Иванович, поднимавшийся летом с петухами, завтракал в это время. Перецеловавшись со всеми, Егор Александрович сказал, что он страшно проголодался и, к великому изумлению всех, вылил большую чарку водки. Он был сильно возбужден и неестественно весел, придираясь ко всякой шутке, чтобы захохотать чуть не до слез, поминутно навертывавшихся на его глаза. Все время он упрашивал дядю навалить на него как можно больше хлопот, на что старик шутливо отвечал, что их выше головы и без того будет…
III
Над крутым обрывистым берегом не широкой, но быстрой и местами очень глубокой речки Желтухи возвышался небольшой одноэтажный деревянный дом, с садиком и двумя просторными надворными пристройками. В одной из пристроек были кухня и помещение для прислуги, в другой – конюшня и хлев. Желтуха делала в этом месте крутой поворот, и домик, казалось, висел над нею со своим садом и пристройками. Сад доходил до самого обрыва. Здесь, не дожидая окончания разных формальностей по продаже имения, поселился Егор Александрович – поселился без матери, уехавшей гостить в имение «дяди Жака» после целого ряда мелодраматических сцен, истерик, слез. Он удержал при себе только Полю и несколько слуг – старика Прокофья, кучера Дорофея, скотницу Анну, повара Матвея. С переселением в новый дом для Мухортова настали дни отдыха после целого ряда хлопот, неприятностей, тревог. Смотря на него, можно было сказать, что этот человек пережил тяжкую болезнь, но и только. Он похудел, побледнел, но по-прежнему смотрел спокойно, сдержанно и холодно. Холодное и сдержанное выражение лица часто вырабатывается у родовитых бар и выскочек-дельцов. У первых его вырабатывают для того, чтобы они казались выше всяких мелочных дрязг, вторые вырабатывают его для того, чтобы скрыть под неподвижною маскою все гнусные мелочи своей души. У первых оно является следствием дрессировки со стороны матерей и отцов, гувернеров и гувернанток; у вторых – следствием долголетних житейских трепок. Но и у тех, и у других за этою маскою равнодушия и холодности скрывается иногда целый ад мучительных страданий и невыносимых сомнений – ад, в который порою не удается заглянуть ни одному непосвященному взгляду посторонних людей. Именно таким недоступным для посторонних уголком был душевный мирок Егора Александровича. Вводить туда первого встречного – на это Мухортов был неспособен ни по характеру, ни по воспитанию; а те, кого он, может быть, впустил бы туда, вовсе не поняли бы его. Вся семья дяди Алексея Ивановича, полная родственных чувств к Егору Александровичу, жила чисто животною, утробною жизнью: они были сыты, обуты и одеты и потому счастливы; они видели, что Егораша выпутался из беды и сохранил кое-какой достаток, и потому считали его тоже вполне счастливым. Разные упреки совести, самобичевания, тяжелые сомнения и тоскливое сознание своего нравственного одиночества, все это, если бы семья Алексея Ивановича и узнала об этом, заставило бы всех ее членов широко открыть глаза и наивно спросить:
– Да чего же теперь тебе недостает, Егораша?
Поля… Ее всеми силами души желал Егор Александрович подготовить к тому, чтобы она могла хотя отчасти делить с ним его радости и горести, его надежды и сомнения, но покуда она жила чисто растительною жизнью. Это был прелестный, роскошно распустившийся махровый цветок, но и только. Цветами можно украшать свое помещение, можно любоваться ими, но уж, конечно, нельзя делиться с ними своими думами, сомнениями и надеждами.
Перебравшись в новое помещение, Егор Александрович прежде всего решился в свободные часы мало-помалу приучать Полю к чтению. Он страстно желал выработать из нее подругу своей жизни, сознавая, как тяжело иметь около себя только наложницу. За чтением он проводил с нею летние вечера, сидя в беседке, находившейся в саду над самым обрывом…
Был один из таких вечеров, тихих и ясных, с медленно наступающими сумерками. Егор Александрович и Поля сидели в беседке. Он читал вслух «Преступление и наказание». Сам он уже не раз перечитал это произведение, но тем не менее он ощущал и теперь то же волнение при чтении его, какое ощущал, впервые читая этот роман. Он читал страстно, увлекаясь, с разгоревшимися щеками, весь поглощенный болезненным, но тем не менее великим произведением. Поля не спускала своих больших глаз с чтеца, и по ее миловидному лицу с полуоткрытым розовым ротиком блуждала блаженная улыбка. Ни страшная сцена убийства, ни рассказ Мармеладова не спугнули, не изменили этой блаженной улыбки. Мухортов раза два, перевертывая страницы, бессознательно подметил это выражение лица своей слушательницы, и оно, совершенно помимо его воли, безотчетно стало его смущать, охлаждать его увлечение. Так нередко бывает с чтецами, не уловившими ухом, а только заметившими взглядом, что где-то шепчутся во время их чтения; этот неслышный, только угаданный шепот развлекает внимание, расхолаживает, конфузит; при нем словно стыдишься своего увлечения, умеряешь пафос, стараешься вслушаться в неслышимые речи. Наконец, Мухортов спросил ее:
– Ты, Поля, понимаешь, что я читаю?
– Читайте, читайте, голубчик, – ответила она, как бы сквозь сон, улыбаясь еще блаженнее.
– Тебе нравится?
– Да… Как, право, вы читаете, точно поют где-то! – восторженно сказала она. – В саду вот так весною: выйдешь, а кругом тебя все поет – где, и сама не знаешь… Я вот все сижу и все думаю, какой вы красавец… Все лицо опять зарумянилось… так и пышет огнем… А я уж, по правде сказать, боялась, ах, как боялась, что вы бледнеть за последние дни стали… думала все, не болезнь ли какая… ведь тоже не долго… Совсем запугалась!..
Он вздохнул.
– Ты все обо мне!
– О ком же мне думать, милый мой, ненаглядный!..
Она поднялась и обвила его шею руками, смотря в его глаза страстными и в то же время добрыми, ласковыми, глупыми глазами.
– Любите? Да?
– Зачем ты это спрашиваешь?
– Все боюсь еще, что разлюбите! Кажется, каждый день, каждый час, каждую минуточку хотела бы слышать, что не разлюбили, что не разлюбите!..
Она начала его целовать. Он закрыл книгу.
– Темнеет, пора кончить чтение… Распорядись, голубка, чаем…
Она еще раз поцеловала его и побежала распоряжаться чаем. Он встал, облокотился на перила беседки, стал рассеянно смотреть на воду и забылся.
– Один, один, вечно один! – проносилось в его голове, помимо его воли.
И в то же время точно кто-то посторонний задавал ему вопросы:
– А она, Поля? Разве она не с тобою? Разве она не любит тебя? И еще как любит!
В его воспоминании, неизвестно почему, воскресла одна недавняя сценка. Он вошел в комнату. У шифоньерки стояла Поля и укладывала его чистое белье. Когда он входил в комнату, молодая девушка поднесла к губам его носки и поцеловала их. Он так сконфузился, смутился, что не мог даже сказать ей: «Что за глупости ты делаешь!» и сделал вид, что не заметил. Ему было стыдно за нее. Тут было все – любовь, страсть, обожание, безумие. Все существо молодой. девушки было поглощено им. Ей нужно было быть с ним в сутки двадцать четыре часа и еще несколько минут. Она отдала ему все и хотела бы отдать ему еще жизнь. Ему недоставало в ней только понимания того, чем он жил, что он думал, о чем он желал говорить. Только! Когда он просиживал часы над любимыми книгами, она не ревновала его к ним, потому что они не мешали ей любоваться им, но она в душе ненавидела их, потому что ей казалось, что он утомляет себя за ними, бледнеет и худеет, занимаясь ими так долго. Но, боясь этого, она, верно, очень бы изумилась, что его может утомить этот вечный восторг им. Он же сознавал это, и что-то вроде раздражения пробуждалось в его душе, когда, вместо разговоров, вместо тихой беседы, сыпались только поцелуи и ласки. Он старался подавить в себе это раздражение и утешался тем, что этот слишком долгий медовый месяц любви должен будет наконец кончиться, и настанет более трезвый период взаимной приязни; но что же будет тогда?..
Что, если она вечно останется такою?
Вечное одиночество в своем доме, в семье?
Он как-то тупо, бессознательно загляделся на воду, быстро протекавшую под обрывом. Уже совершенно стемнело, и речонка казалась совершенно черной. Делая крутой поворот около обрывистого берега, она как-то зловеще, едва слышно шумела внизу, точно ворча с подавленной злобой. Мухортову вдруг вспомнилось, что, по преданию, во время постройки дома и разбивки сада над обрывом именно в этом месте свалился вниз и утонул рабочий. Одни говорили, что он сам бросился в воду, другие толковали, что он был под хмельком и упал случайно. Но, так или иначе, все говорили, что это плохое предзнаменование и пророчили, что речонка когда-нибудь в половодье окончательно подмоет песчаный берег, и беседка с частью сада обрушатся в воду. Нечего ждать добра от дома, когда и постройка-то его началась с самоубийства! Недаром же в нем и не заживался никто подолгу: год поживут, – глядишь, или помрет кто, или по какой-либо другой несчастной случайности удалится в другое место, и опять стоит дом с заколоченными окнами. И мысли Мухортова вдруг перескочили к его собственному положению. Легче ли будет ему протянуть так всю жизнь здесь, где нет ни одной родной души, чутко могущей откликнуться на призывы его души, чем разом броситься в эти темные волны? Что значит эта минутная страшная смерть перед целым рядом скучных дней чисто животной жизни? Жить для других, для общества, – но разве он, связанный теперь неизбежными заботами о беспомощной девушке, о будущем ребенке, может быть, о многих и многих детях, может жить для пользы общества? Его песня спета, его тянет кто-то вниз, в тину – из тех высших сфер, куда еще так недавно рвался он. Он вздрогнул и очнулся как бы от страшного кошмара. С чего это ему пришла мысль о самоубийстве? Видно, все последние события не прошли даром для нервной системы! В нормальном состоянии о самоубийстве не думают. Он вспомнил внезапно слова бездомного, бессемейного, вечно нуждавшегося, но стоически твердого старика Жерома Гуро.
– Самоубийство, – с обычной витиеватостью объяснял как-то Гуро своему воспитаннику после чтения Вертера, – это или сумасшествие, или жалкая трусость мелочного эгоизма. Великие люди, жившие в самые страшные, в самые мрачные эпохи падения и разложения человеческих обществ, конечно, страдали много, страдали страшно; но они не налагали на себя рук, а стремились бороться с обществом, с его пороками, проповедовали великие истины, идеи правды и любви, шли за эти идеи на гильотины, на костры, на виселицы с твердой верой, что их мучения принесут в будущем пользу, тогда как самоубийство никогда и никому не приносило пользы, если оно не было совершено за человечество, как великая жертва, принесенная Лукрецией, покончившей с собою, чтобы возбудить к мщению сограждан. Самоубийство, если оно не сумасшествие и не пожертвование собою для родины, – это сознание, что человек бессилен, что он ничего не может сделать ни для себя, ни для ближних, а такое сознание всегда признак трусости: кто смел, тот идет на борьбу, а не бежит с поля битвы укрыться от врага в убежище смерти. Из-за чего люди посягают на свою жизнь: из-за личных несчастий, из-за личных неудач, по большей части, из-за пустяков, уподобляясь тем капризным и настойчивым детям, которые, когда не исполняются их мелкие капризы, бьются головами об пол, доходят до судорог, стремясь настоять на своем. Дети – бессмысленные эгоисты, самоубийцы – почти всегда тоже такие узкие и тупые эгоисты. Кто любит искренно ближних, тот никогда не убьет себя, зная, что он им нужен, что он может им помочь, только оставаясь в живых, что решиться на самоубийство, значит, решиться на дезертирство во время решительного боя…
Все эти мысли Гуро живо вспомнились теперь Мухортову, и какой-то внутренний голос говорил ему:
– Ищи дела, сложного, поглощающего всю душу. И тебе никогда не придут в голову мысли о самоубийстве, как бы ни была печальна твоя частная жизнь. Ведь не приходили же эти мысли тебе в голову в те недавно прошедшие дни, когда ты энергично и деятельно устраивал свои дела, как того требовала твоя честь, а между тем это было нелегко.
И перед Мухортовым пронеслись картины недавнего прошлого: весть о разорении, поразившая его, как громом; возбудивший в его душе омерзение проект его женитьбы по расчету; разрыв с матерью, ради его желания честно расквитаться с долгами и загладить свой проступок относительно Поли, продажа имения Протасову на глазах соседей, смотревших на него, Мухортова, как на жалкого разоренного человека; тяжелые, раздражающие сцены истерик и обмороков матери, когда он решился поселиться на новом месте с Полей, – все это нелегко было пережить, – пережить не в долгие годы, а в несколько недель, в несколько дней; но пережил же он. Нужно только верить в свои силы; не следует отступать, надо работать…
Но где же эта спасающая от всяких сомнений, поглощающая всю душу работа?..
Шестая глава
I
Мародерство во всех его видах неизбежно сопутствует всяким общественным бедствиям вроде войны, мора, пожара и тому подобного. Грабители среди смятения и шума пользуются удобным случаем для захвата чужой собственности. В частной жизни есть тоже мародеры, старающиеся урвать себе какой-нибудь кусок при дележе имущества после покойника, при продаже с молотка чужой собственности. Из породы таких мародеров была Агафья Прохоровна. Смерть чужих матерей, теток, жен и сестер всегда пробуждала в ней желание урвать тайно или явно клок наследства, и она постоянно выходила с добычей из дома, где был покойник, – с добычей на помин души или на память. Эта жажда мародерства должна была пробудиться в ней в еще большей степени, когда старая дева узнала, что в Мухортове все поступит в продажу и что Софья Петровна навсегда уедет из своих палат. Ее охватило какое-то бешенство грабежа. Как ворон над падалью, носилась Агафья Прохоровна над открытыми чемоданами и баулами генеральши и разгоравшимися глазами следила за каждой укладываемой в них 0вещью. Она садилась на корточки около этих чемоданов, считала каждую вещь, дрожала при виде новых и новых сокровищ. Никогда она не была так униженно льстива, как теперь, с генеральшей, с Еленой Никитишной и даже с Глашкой-горничной; никогда она не ненавидела их так страстно, как теперь.
«Пять дюжин шелковых чулок! Семь манто! Кружев – десять человек обмотать можно! И куда это все теперь Софье Петровне!» – восклицала она мысленно, точно Мухортова должна была завтра же умереть, и всеми доступными ей способами подговаривалась ко всему, что можно было присвоить.
Ее глаза горели, как уголья, от зависти и злобы, а запыхавшийся от волнения голос был так певуч, точно она старалась убаюкать своих слушательниц, чтобы их ограбить во время сна. Она обыкновенно ругала наследников покойников, после которых ей давали старые тряпки, – ругала за скаредность. Теперь она чувствовала, что она будет ругать Софью Петровну, так как все, что ей давали, казалось ей недостаточным. Никогда она еще не чувствовала такой потребности вылить ушаты грязи на Мухортову, как в эти минуты, когда все доставшееся ей являлась в ее глазах таким ничтожным в сравнении с оставшимся у генеральши. Но эта злоба дошла до бешенства, когда Елена Никитишна в одно прекрасное утро не досчиталась кружевных воротничка и манжет.
– Агафья Прохоровна, это ты взяла? – грубо спросила мухортовская домоправительница у старой девы.
– Что-о? Я? Я взяла чужие вещи? – воскликнула Агафья Прохоровна в волнении, и на ее щеках выступили красные пятна.
– Ну, ну, подавай! Кроме тебя взять некому! Не тебе только носить брюссельские кружева! Нашла тоже, что скрасть.
– Скрасть? Да как ты смеешь? Как ты смеешь обижать благородную особу? – визгливо закричала приживалка.
Они сразу перешли на грубое «ты», грызлись без всяких стеснений.
– Говорят тебе, сейчас подай! Не то во всех платьях карманы обыщу, – прикрикнула Елена Никитишна, топнув ногой.
– У меня? Карманы обыскивать? У меня?
– А вот увидишь у кого!
– Руки еще коротки.
– Я тебе покажу, коротки они или нет!
– Попробуй! попробуй!
– И попробую!
Елена Никитишна быстро направилась к странноприимному покою. Агафья Прохоровна бросилась вперед туда же и точно обезумела. Она захватила со стола скатерть, быстро начала срывать с вешалок платяного шкапа свои вещи и, сваливая их в кучу, стала связывать узел, комкая все свои пожитки.
– Духу моего после такой пакости здесь не будет! Минуты я здесь не останусь! – кричала она вбежавшей за нею в комнату Елене Никитишне.
– Да ты обезумела, что ли? В нашу скатерть свое тряпье увязываешь! – в свою очередь, крикнула мухортовская домоправительница, хватаясь за скатерть.
Началась положительная борьба. Манжеты и воротничок из брюссельских кружев были забыты. Бой шел из-за скатерти. Обе женщины вдруг позабыли свои роли, – одна свое благородство, другая свой ранг старшей из слуг, – и ругались, как последние базарные торговки, дергая в разные стороны узел. Казалось, они были готовы разодрать все, чтобы только не уступить.
– Не съем вашу скатерть! Только вещи донесу и пришлю. Подавитесь ею! Грабители!
– Ты грабительница, а не мы! Мы трудом кормимся! Это ты бродяга бездомная!
– Хамы поганые!
– Сама хамка! Погоди еще! Так не уйдешь! На дороге догола разденут да обыщут.
– Посмейте!
– А вот увидишь!
Елена Никитишна, вся покрытая потом, выбившаяся из сил, бросилась докладывать Софье Петровне, что «Агашка» их обворовала. У Мухортовой была мигрень, и она только замахала в отчаянии руками.
– Пусть грабят, пусть! – застонала она. – Мне ничего не надо! Ради бога, избавьте меня от новых скандалов!
В это время Агафья Прохоровна уже набросила на плечи бурнус, надела второпях набок шляпу с красными маками и неслась через двор из дома.
– Погодите, погодите, голубчики, я вас расславлю! – кричала она в бешенстве. – На весь уезд, на всю губернию!..
И расславила. Это было тем более удобно, что судьбою Мухортовых интересовались все.
Егор Александрович на некоторое время неизбежно должен был сделаться героем дня в своем муравейнике. Весть о разорении Мухортовых, о продаже их имения, о продаже их наследственной движимости, серебра, картин, мебели – все это привлекло внимание всех окрестных помещиков к Мухортову, и, хотя Мухортов старался обделать дело с глазу на глаз с Протасовым, покупавшим все, что продавалось, тем не менее нашлось немалое число любопытных, желавших взглянуть на молодого человека, поговорить с ним, чтобы потом рассказывать, как он поражен разорением, как он перенес этот удар. Все были несколько разочарованы, встретив в «бедном молодом человеке» какое-то необъяснимое для всех спокойствие и равнодушие. Сперва стали говорить, что он ловко притворяется, потом пришли к убеждению, что он поступил, как герой. С своей точки зрения эти люди, может быть, и были правы. Действительно, для них казалось героизмом стремление распутаться разом с долгами ценой пожертвования родовым имением; они на месте Мухортова, наверное, попробовали бы изворачиваться до последней степени, влезать в новые неоплатные долги, лишь бы не ликвидировать своих дел на глазах у всех. Разорены, в сущности, была чуть ли не все в уезде и даже в губернии, за исключением Алексея Ивановича и Протасова; большинство не видело впереди никакой возможности выкупить свои имения, особенно ввиду падения нашего рубля, и с трудом выплачивало даже проценты, но вое изворачивались до последней возможности, шли на всякие сделки и с своею совестью, и с совестью ближних. Увидав же, что за Мухортовым, согласно предварительному условию с Протасовым, уцелел небольшой участок земли с домом, узнав, что, кроме того, у Мухортова осталась не одна тысяча наличных денег от продажи движимости и недвижимости, молодого человека начали звать сумасбродом, несмотря на все протесты Алексея Ивановича, доказывавшего всем и каждому, что его племянник поступил крайне практично, что он теперь «чист от долгов, как стеклышко», что, не разрубив разом гордиева узла долгов, он только запутался бы в новых займах под бременем непосильных процентов. Упорное заступничество Алексея Ивановича за племянника навело многих прямо на мысль, что Алексей Иванович просто опутал племянника, отмел его заодно с Протасовым. Сплетня найдет везде пищу. Сначала все были убеждены, что Мухортов, распродав все и публично явившись разоренным человеком, тотчас же уедет из имения, чтобы скрыться от «позора». Но Мухортов спокойно остался жить в имении и имел такой вид, как будто с ним не случилось никакого несчастия. Это сделало его интересным, особенно в глазах барынь, желавших посмотреть на него, как на чудо.
Однако, к величайшей досаде любопытных, молодого Мухортова было нелегко встретить в так называемом порядочном обществе. Он с первых же дней переселения в охотничий домик повел странную жизнь. Он стал ежедневно совершать отдаленные прогулки, посещая то ту, то другую деревню; где было возможно, он подолгу беседовал с мужиками, присматривался к их жизни, вникал в их быт, изучал все, что поддавалось изучению. Перед ним была открыта новая книга – книга народной жизни, и он жадно стремился заглянуть хоть в некоторые ее страницы, сознавая не без горечи, что именно в этой области у него является громадный пробел знаний. Это стремление не ускользнуло от наблюдательных глаз ближних, и в какую-нибудь неделю или две создалось толков о Мухортове чуть не на год. Одни утверждали, что Мухортова видели у опушки леса сидящим в кругу оборванных бродячих нищих; другие рассказывали, что он посетил в одной деревне кабак с партией фабричных рабочих; третьи говорили, что к нему ходят толковать и спорить местные сектанты, проповедующие равенство людей во всех отношениях и даже в имущественном. Преувеличения росли не по дням, а по часам, принимая иногда чудовищные размеры. До простой мысли о том, что человек хочет поближе узнать свой родной народ, не доходил никто. Но каковы бы ни были эти нелепые или комические рассказы, они все оканчивались одним зловещим припевом:
– Это недаром! Теперь такие времена!
Все как будто ждали, что вот-вот молодой человек произведет нечто страшное, нечто такое, за что не похвалят. Связь с Полей, сплетни Агафьи Прохоровны, рассказы недовольного барином Прокофья о житье-бытье в охотничьем домике – все это только подливало масло в огонь. Толкуя о связи Мухортова с Полей, Агафья Прохоровна говорила:
– Он всем благородным девицам афронт нанес. Где бы с хорошими людьми, где барышни заневестились, сойтись, а он с хамкою в амуры вошел. Повенчаться хочет. Говорят, теперь и в облачении мужицком ходить стал, а туда же, дворянином считается! Тоже слыхали мы, что таким-то долго на воле ходить не позволяют. Родная мать и та хотела дворянскому предводителю жаловаться! Так ведь он чуть не убил ее. Ну, известно, женщина слабая, от греха и уехала. Как есть разбойник на большой дороге!.. В церковь, в храм божий, никогда не заглянет!.. И как это Алексей Иванович к нему своего Павлика пускает? А впрочем, тот-то тоже хорош; из седьмого класса гимназии за бунт выгнали…
Прокофий тоже негодовал на молодого барина со своей точки зрения.
– Ни к нему никто из господ не ездит, ни сам ни к кому не заглянет, – говорил он. – Прежде как-никак, а все же, бывало, господа заедут, на чай перепадет… А теперь, коли и придет кто, так мужик. С собой сажает, чаем поит… У нас при барыне в передней мужик, бывало, постоит, так курить амбре велят!.. Тоже выдумал моду: дрова сам колет, гряды копает. Сказал я ему, что не господское это дело, так меня же вышутил: «Глупый ты, говорит, это я для здоровья, силы набраться хочу…» А на что ему силы? В кулачный бой, что ли, идти?.. Ел бы лучше, как господа, а то у нас Матюшка, повар-то наш, говорит: «Этак я забуду, как и готовятся господские кушанья…» Почитай, то же ест, что и мы, грешные… В папеньку, верно, пошел: тот тоже все щи да кашу ел… Так тот это по солдатскому положению, на войне привык…
В гостиных про Мухортова говорилось еще больше глупостей и нелепостей. Даже сам Коко Томилов, избегавший прежде всяких разговоров о Мухортове, так как говорить о нем хорошо он не мог, а говорить дурно о бывшем своем сопернике считал недостойным джентльмена, не мог не принять теперь участия в этих толках.
– Что с ним? – говорил он у Ададуровых, пожимая плечами. – Он ходит бог знает в каком наряде: в высоких сапогах, в блузе, подпоясанной ремнем. Можно за мастерового принять.
– В нигилисты пошел! – не без едкости заметила старшая из Ададуровых.
– Что? В нигилисты пошел? – переспросила глухая Ададурова. – Он и всегда был нигилистом! Я сейчас, как увидала его, сказала: нигилист! Над спиритизмом глумился, про отца Николая заговорила – гримасу сделал!
Средняя сестра Ададурова всегда всего пугалась.
– Ах, уж не прокламации ли он разбрасывает? – воскликнула она с ужасом, обводя всех оторопевшими глазами. – Чего же смотрят?
Томилов презрительно заметил:
– Я не знаю, нигилист он или нет, но я знаю, что он невежа: мы были представлены друг другу, а он не считает нужным отведать на поклоны…
– Современное воспитание! – ядовито вставила старшая из Ададуровых.
– Что? Современное воспитание? – переспросила глухая сестра. – Глупости! Кто это его воспитывал? Отец? Казармой от него пахло! Мать? О ее молодости лучше не говорить, а теперь Зола на столе открыто держит! Правда, был при нем гувернер. Так кто же не понимает, что это за человек был: беглый революционер, скрывавшийся от гильотины!
– Ах, ma sœur [5]5
сестра моя (фр.).
[Закрыть], молчите, молчите! – испугалась средняя сестра. – Разве теперь такие времена, чтобы упоминать о революции и гильотине!
И затем, обращаясь к Томилову, она молящим тоном прибавила:
– Ради бога, старайтесь не встречаться с ним, делайте вид при встрече с ним, что не замечаете его, а то и вы можете пострадать, и мы все…
Она даже вздрогнула при этой мысли.
– Мне рассказывали в Москве, что вот один такой ходил к разным лицам в гости, со многими говорил, с иными только кланялся, а потом вдруг попался и всех за ним привлекли. Потом стали исследовать, с кем и эти люди знакомы, и тех тоже привлекли…
Она широко открыла глаза, сама пораженная нарисованной ею колоссальной картиной привлечений, и перевела дух.
– Потом пять лет так-то всех привлекали! Вот какие это люди!
– За Марью Николаевну нужно опасаться, – осторожно заметил Томилов.
– Разве Марью Николаевну можно удержать от чего-нибудь, когда ее отец сам дал ей волю! – желчно воскликнула старшая Ададурова.
– Что? Волю дали? Кому опять дали волю? – переспросила, встревожившись, глухая сестра.
– Мари! – ответила старшая.
– А! Мари! Замуж надо выдать, вот и не будет воли!
– Ах, я готова хоть сейчас уехать в Москву, чтобы подальше от него! – пугливо сказала средняя сестра. – И Мари там будет в безопасности!..
Даже сам Алексей Иванович, отмахивавшийся руками, когда заговаривали о «политике», то есть о чем бы то ни было, не касавшемся прямо его личного хозяйства, – даже он заметил как-то племяннику;
– Егорушка, ты остерегайся!
– Чего, дядя?
Алексей Иванович развел руками.
– Так, остерегайся!.. Черт его знает чего, а все же береженого и бог бережет… Вот о тебе все говорят.
– Что говорят?
– Да я-то почем знаю! А говорят!.. Нынче такие времена, что опасно, если про человека говорят… И что тебе за сласть, если говорить будут?..
– Да ведь не могу же я запретить…
– Так-то так, а все же.
Старик махнул рукой.
– Прохвосты нынче люди!