355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Шеллер-Михайлов » Над обрывом » Текст книги (страница 15)
Над обрывом
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 05:50

Текст книги "Над обрывом"


Автор книги: Александр Шеллер-Михайлов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 16 страниц)

II

К Егору Александровичу, еще беседовавшему с Марьей Николаевной, на террасу вышел Прокофий. Старик тоже осунулся и подряхлел за последнее время. Несчастие так сильно подействовало на него, что он даже не пил в последние дни. Он пришел доложить барину, что пришел отец Иван. Егор Александрович изменился в липе. Он поспешно поднялся со ступеней террасы и прошел в комнату.

В гостиной стоял отец Иван, по обыкновению суровый и мрачный. Какое-то тяжелое, гнетущее чувство охватило Егора Александровича при виде этого беспощадного человека. Ему вспомнилась Поля, больная, слабая, бессильная, нуждающаяся в поддержке и утешении, и ему стало страшно при мысли о том, как отнесется к ней отец Иван.

– Хороших дел наделал! – с обычной грубостью проговорил старик, глядя угрюмо на Мухортова.

– Больная желает исповедаться, – отвечал Егор Александрович, не возражая, не оправдываясь.

– Говорили… Живы да здоровы, так в церковь не заглянут: бог не нужен… Придет смерть, так каяться спохватятся…

Егор Александрович сухо и холодно указал священнику на дверь к больной.

– Вот сюда! – сказал он.

Отец Иван окинул его враждебным взглядом.

– Сам-то когда каяться будешь? – спросил он.

– Я вас, батюшка, не для себя звал, – ответил тем же холодным и сухим тоном Мухортов.

– Где уж нам таких-то, как ты, исповедовать, – сказал старик. – Умней отцов стали! Твой-то отец душу мне всю раскрывал…

Мухортов стиснул зубы, чтобы не сказать какой-нибудь резкой фразы. Он молча открыл дверь в комнату Поли и пропустил отца Ивана…

– Батюшка! – раздался из глубины комнаты болезненный крик.

В глубине этой темной комнаты, на постели, едва озаренной светом лампады и прикрытой очень темным абажуром лампы, приподнялась исхудалая женская фигура вся в белом и закрыла лицо руками. Егор Александрович торопливо затворил дверь и в каком-то невольном ужасе закрыл руками уши, точно боясь услышать хоть одно слово дальнейшего разговора…

– Что «батюшка»? Что лицо-то закрыла? Видно, смотреть-то на людей стыдно? – резко спросил отец Иван, подходя к больной.

– Грешница я, грешница великая! – застонала больная.

– Знаю, знаю! Зачем бы и за мной посылать, если бы не грешница была! Вы ведь все так: сперва душу-то погубите, а потом – отпускай вам грехи! Твои-то грехи каковы? Думала ли ты об этом? До чего довело тебя твое окаянство? Душу свою погубить захотела, младенца неповинного погубила, навсегда погубила! Исповедать-то тебя не стоило бы. Да, не стоило бы! Я идти не хотел. Не стоишь!

В комнате пронесся снова тяжелый, мучительный стон. Поля с ужасом глядела на мрачное, исхудалое лицо старика с ввалившимися глазами.

– Что смотришь? Не смютреть надо, а в слезах биться. Ты думаешь, я из жалости пришел к тебе? Нет. Не стоишь, чтоб тебя жалели! За что жалеть, душегубка? Перст божий я увидел! Он, отец наш небесный, в неисчерпаемой своей благости спас тебя, чтобы ты образумилась, чтобы всей жизнью, каждым помышлением грех свой великий искупила. Вот почему я пришел.

Старческое лицо его смотрело все так же беспощадно на бившуюся перед ним в бессильных слезах женщину.

– Ты как жила? Похотям своим предалась, только им и служила, диаволу служила? Ради них ты на все бы пошла, на грабеж, на убийство пошла бы.

– Батюшка! – опять простонала молящим голосом Поля, точно прося пощады, освобождения от инквизиторской пытки.

– Что «батюшка»? – опять повторил отец Иван. – Неправду, что ли, я говорю? На что бы ты не решилась, если пошла на убийство своего младенца? Чем! он виноват был? А ты и его убила. Волчица своего волчонка защищает, а ты – ты хуже волчицы, потому ты не защищала свое дитя, а убила его. Да!

Поля опять простонала. Отец Иван продолжал все тем же тоном:

– Вот ты жива осталась. Жить будешь. Что ж, опять диаволу служить станешь? Ведь теперь свободна! Или опять руки на себя наложишь? Так знай, горе тому, кто искушает терпение господне! Он долготерпелив и многомилостив, но есть пределы и его терпению, и его милосердию.

И вдруг, оборвав строгую речь, он отрывисто, коротко и сухо проговорил:

– Кайся!

Едва переводя дух, прерывающимся от слез голосом начала исповедаться больная. Это было не простое сознание в своих грехах, – это было болезненное, надрывающее душу самобичевание. Слушая эту исповедь, можно было подумать, что в этой душе не было ничего, кроме грехов, грехов и грехов. Она, Поля, о боге забыла и в церковь даже не заглядывала в последнее время. Она никого не любила, ни о ком не заботилась и только тешила себя любовью. Она сама навела на грех молодого барина, и когда он каялся, она успокаивала его сама, говоря, что этот грех ничего не значит. Его, чистого и доброго, влекла она за собою в пропасть. Ребенок у нее бился под сердцем, так она его чуть не ненавидела за то, что он служил ей помехой, за то, что она боялась, как бы из-за этого ее не разлюбил барин. Точно Егор Александрович мог бросить человека, мог обидеть его! Добр он, границ нет его доброте, а она его бог знает в чем подозревала. Барышня тут добрая, честная была, так она, Поля, и ее чернила, в душе проклинала – убить, кажется, рада была, потому что ревность в ее душе была. Подозревала она, что барин видится тайком с барышней, что он жениться на ней хочет. Он-то, такой честный! Да он никогда никого не обманет, не обидит. Она же его подозревала. А сама все умышляла убить себя из злобы, из ревности…

– Просвет-то где, живое место-то где в твоей душе? – проговорил отец Иван.

Поля подняла на старика полные слез глаза.

– И вдруг увидала я, что честною и доброю была эта девушка, что у ног ее недостойна я лежать, что стою я у нее на дороге со всеми своими грехами… со всем своим окаянством…

Ее голос совсем; оборвался.

– И наложила я на себя руки, потому что дурная трава и из поля вон, – тихо закончила она.

Отец Иван покачал головой.

– И о ребенке забыла?

Поля тихо плакала, ничего уже не отвечая.

– Ну, что же дальше? – спросил отец Иван.

Она недоумевающим, растерянным взглядом смотрела на него. Больше ей нечего было говорить. Она все сказала.

– Что же, говорю, дальше-то делать будешь? – пояснил он.

Она поняла теперь вопрос и торопливо ответила:

– Замаливать… грехи… в монастырь!..

Он пристально всматривался в ее лицо. Его глаза смотрели, мрачно из-под нависших, всклоченных бровей. Прошла минута в молчании. Затем он заговорил более мягко, насколько умел.

– Это перст божий! Но помни это и всю душу свою положи на то, чтобы быть достойной милосердия божия. Не на тунеядство, не на распутство, не на ублажение своей плоти иди в монастырь, а на подвижничество монашеское. Слышишь? В поте лица работай, молись до истощения сил, смиряйся перед людьми, нищей будь, и тогда отпустится тебе грех твой. Всею жизнью только его замолить можно.

Он поднялся во весь рост, чтобы прочитать молитву и прикрыл епитрахилью почти скатившуюся с подушек голову…

Выйдя из комнаты Поли, отец Иван встретил Егора Александровича перед самым выходом из дома, Мухортов подал священнику деньги. Тот как-то странно взглянул на него, точно он видел его впервые. Отзывы Поли о Егоре Александровиче как о чистом, добром и честном человеке поразили отца Ивана, и в его голове эти отзывы никак не мирились с тем, как держал себя Егор Александрович с ним. Они простились так же сухо и холодно, как встретились. Когда за отцом Иваном закрылась дверь, Егор Александрович вздохнул полным вздохом.

III

Егор Александрович пошел к Поле; она лежала, как мертвая, неподвижно, с полуоткрытыми глазами. Он подошел к ней и испугался: ему показалось, что она умирает. Он осторожно наклонился к ней и назвал ее по имени. Она устало открыла глаза.

– А, это вы! – прошептала она.

– Тебе хуже, Поля? – спросил он.

– Нет, лучше… сказал: простится! – ответила она и опять закрыла глаза.

Ее губы тихо шептали, точно она в полусне что-то припоминала вслух.

– Молись и простится… простится!.. Страшный грех совершила, окаянная!..

– Поля, успокойся, – тихо сказал Егор Александрович, ласково дотрогиваясь до ее руки.

Она открыла глаза и как-то боязливо отняла руку.

– Я в монастырь пойду… Я теперь, Егор Александрович, в миру не буду жить, – сказала она, качая слегка на подушке головой и как бы желая выяснить, что она умерла для него, для его ласк.

– Думай о поправлении здоровья и ни о чем больше, – проговорил он. – Ты еще не оправилась, потому и идут в голову такие мысли.

– Нет, грех совершила великий! Каяться нужно, у бога и у людей прощенье вымолить, – ответила она глухо и, вдруг что-то вспомнив, добавила: – Марью Николаевну мне…

– Ты лучше отдохни…

– А умру? – тревожно сказала она, и ее глаза расширились от страха. – Умру непрощенная!.. У всех прощенья надо просить… у всех… Позовите…

Он со вздохом вышел из комнаты.

– Идите к ней, мой друг, – сказал он Марье Николаевне.

На нем лица не было.

– Ей хуже? – спросила Марья Николаевна.

Он махнул рукой.

– Толкует о монастыре! – ответил он коротко.

– Что вы? Это отец Иван натолковал! Надо отговорить…

Он ничего не ответил и только повторил снова:

– Идите к ней!

Марья Николаевна вошла в комнату Поли. У нее страшно билось сердце. Она почти боялась свидания с этой девушкой. Невольно она была причиной несчастия этого бедного создания. Заслышав в комнате шаги, Поля открыла глаза, – они, ввалившиеся, большие, открылись широко, и на минуту в них вспыхнул огонь. Марье Николаевне показалось, что в этом взгляде были и ненависть, и злоба, и ужас. Но это была только минута; они вновь потухли, личные мускулы больной стали вздрагивать, грудь порывисто поднималась, руки закрыли лицо, и, свернув голову набок, больная глухо зарыдала:

– Грешница… все еще грешница!.. Господи, подкрепи… Простите меня, окаянную, – шептала она прерывающимся голосом.

Марья Николаевна склонилась над ней и в слезах начала говорить бессвязно слова утешения. Больная стала мало-помалу успокаиваться. Она тихо взяла руку Марьи Николаевны и поднесла к губам.

– Себя хотела загубить, дитя загубила, его, вас всех… – шептала она.

Марья Николаевна наклонилась еще ближе к ней и поцеловала ее.

– Пусть он не приходит, – тихо сказала Поля. – Не могу… не могу смотреть… Ох, тяжело от грехов освобождаться…

– Полноте, Поля! Отчего же его вы не хотите видеть?

Поля опять открыла глаза со страхом и недоумением, точно удивляясь, что ее не понимают.

– Я теперь… не о мирском мне думать нужно… А он придет… не могу, не могу! Мне молиться надо, грех замаливать, а не грешить… Бога я при нем забываю!

Она опять откинулась навзничь головою и закрыла глаза, как бы впадая в забытье. Но ее губы продолжали шептать:

– И всегда так, и прежде, и теперь… Не любовь, а наваждение… без божьего благословения… Любила и мучила, и мучилась… Уйти бы скорей… Освобожу… освобожу… А любить никто не будет так… никто!

Она тяжело вздохнула и смолкла.

Марья Николаевна присела на стул у постели, забывшись и всматриваясь в больную. Теперь это исхудалое лицо с ввалившимися глазами, с бледными губами, с осунувшимися щеками, вздрагивавшее за несколько минут от рыданий, было невозмутимо спокойно и блаженно улыбалось, точно больной снился сладкий сон любви. Ее дыхание было очень слабо, но ровно; утомленная волнениями этого утра, она теперь крепко спала.

Когда Протасова очнулась от тяжелых дум, ее лицо было влажно от слез и серьезно. Впервые в этот день у этой постели она передумала многое о любви, передумала глубоко и серьезно, смотря на эту несчастную жертву необузданной, неосмысленной страсти. «Бога забыла для него», звучали в ее ушах слова Поли. Ей стало жутко. Неужели и она любит его такою же любовью? Неужели и она для него забудет бога – бога правды, добра, справедливости, чести, любви к ближним? Но разве он этого когда-нибудь потребует? Разве он может этого потребовать? Нет, нет, никогда!.. Он честный и добрый человек, он может вести ближнего только к добру и правде! Поля тихо вздохнула во сне. Марья Николаевна вздрогнула, и ее охватило тяжелое чувство, точно ее кто-то уличил в чем-то постыдном. «У постели умирающей думаю об отнятии у нее любимого ею человека, всего, что ей дорого в жизни», пронеслось в ее голове. «И умирает, быть может, только от того, что я стала на ее дороге», с горечью продолжала она думать. Сколько бессознательного эгоизма, сколько легкомыслия было в ее поведении. Ей вспомнились все мелочи ее недавнего прошлого: ее постоянные посещения Егора Александровича, просиживанье с ним до ночи, прогулки с ним. Как должна была терзаться Поля в эти минуты. У нее ведь не было в жизни ничего: ни друзей, ни богатства, ни бога, ничего, кроме одного любимого человека. И его-то отнимала, вырывала у нее из рук она, Марья Николаевна, неумышленно, бессознательно, – но разве это было не все равно для бедной девушки?.. А он? Неужели он не понимал этого? Зачем он не предупредил ее, Марью Николаевну? Или он, как мужчина, не замечал ничего, что делалось в простом женском сердце?..

Где-то пробили часы и напомнили Протасовой, что ей пора идти.

Она устало поднялась с места. Она была бледна и серьезна, когда вышла из спальни Поли в гостиную, где Егор Александрович задумчиво ходил взад и вперед по комнате. Увидав Марью Николаевну, он остановился.

– Что?

– Уснула!

На мгновенье оба смолкли.

– Много она перестрадала, – тихо сказала Марья Николаевна.

Он сдвинул брови, ничего не ответил ей. Она заторопилась, отыскивая свою верхнюю одежду.

– Вы уходите? – спросил он.

– Да. Пора!.. Да, кстати, нужно вам сказать, – начала Марья Николаевна и вдруг остановилась.

– Что? – спросил он.

– Забыла… Ах, какая память!.. Ну, потом! – ответила она в замешательстве.

Ей хотелось передать, что Поля просила его не заходить к ней, но при одной мысли об этом на ее щеках выступил румянец. Ей стало стыдно, точно она хотела передать ему не желание Поли, а свое желание – желание отстранить его от умирающей. В невольном, плохо замаскированном смущении Протасова наскоро протянула ему руку. Он хотел ее спросить, когда она придет, но, вместо этого вопроса, проговорил:

– Спасибо вам за все последние дни!.. Я этого никогда не забуду…

Она пробормотала в ответ что-то неясное, сбивчивое.

Они пожали друг другу руки и простились, как почему-то показалось обоим, надолго, может быть, навсегда…

Десятая глава

I

В жизни бывают дни, недели, месяцы, стоящие многих и многих лет. Они похожи на страшные бури во время путешествия по морю. Вы совершаете морское путешествие, дни сменяются днями, ничем не отмеченные, однообразные, продолжительные и, все-таки, забываемые бесследно, не оставляющие в душе ничего; но вот начинается буря, все приходит в смятение, раздается вой и свист в мачтах, холодные брызги разбивающихся о бока корабля волн обдают палубу, где-то слышится треск, точно судно расходится в пазах, кого-то снесло в море налетевшей волной, каждая минута грозит смертью, и вы, объятые страхом, переживаете в эти минуты целые годы, готовясь к смерти. Если не все молятся в эти минуты, то едва ли кто-нибудь в эти минуты не останавливается в страхе перед вопросами о прошлом и о будущем; в несколько мгновений переживаются душою целые годы. Такие дни пережил Егор Александрович во время болезни и выздоровления Поли. Он не анализировал, не мог анализировать своих чувств к ней; он не спрашивал себя, насколько он ее любит, насколько любил ее, насколько дорожит ею. Он просто видел перед собою глухие страдания существа, которое его страстно любит: эти ввалившиеся глаза следили за ним еще недавно с таким обожанием, эти сухие, синеющие губы шептали ему чуть не вчера слова беспредельной любви, эти исхудалые руки ласкали его чуть еще не накануне, обвиваясь вокруг его шеи. И он за все это не дал, не мог ей ничего дать, кроме несчастия. И если бы хоть упрек сорвался с ее губ, он пробудил бы, может быть, реакцию в душевном настроении, вызвал бы желание оправдаться, защититься, высказать свои обвинения. Но она лежала перед ним с полупотухшими, кроткими глазами, как подстреленная им птица. Эти глаза выражали не жалобу, не упрек; они просто говорили: «Ну, вот видишь, я и умираю!» Это сравнение Поли с подстреленной птицей не выходило из его головы, проносилось в уме не мыслью, а образом, доводило чуть не до слез.

– Поля, милая, тебе лучше? – говорил он мягким голосом на другой день после исповеди.

– Лучше! – прошептала она бесстрастно.

Он взял ее руку и хотел поднести ее к своим губам. Она слабо отдернула ее.

– Не надо, Егор Александрович!.. – сказала она. – Не надо!

В ее голосе было что-то такое, точно она хотела защититься, просила пощады. Это был тон измучившейся в пытке страдалицы, чувствующей, что вот-вот сейчас коснутся до ее еще не заживших ран.

– Все теперь кончено, – проговорила она. – Все!.. Грех великий я совершила… Теперь каяться должна, молиться должна…

– Не мучай ты себя этим! Вот выздоровеешь, все пойдет по-старому…

– Нет, нет! Что вы! Что вы! – с испугом, с ужасом проговорила она. – А бог-то? Бог?

– Он же видит твою душу, он…

Она перебила его опять почти с ужасом, широко раскрыв мутные глаза:

– Да, видит мою душу!.. Окаянная я, грех совершила, неискупимый грех, каяться должна, а я… Не о грехе думаю, о любви своей думаю!.. Господи, и тяжело же мне, сердце разрывается!..

Она закрыла лицо руками.

– Уж лучше бы вы меня бросили, прогнали!..

– Поля!

– Да, да, пошла бы я, брошенная, проклятая, а теперь…

Она обратила к нему молящий взор…

– Голубчик, родной, уйдите, уйдите вы от меня!.. Не вольна я в себе… сил у меня нет… Смотрю на вас – и нет бога во мне, думаю о вас – и грех забыт, и покаяния нет!.. Убить, убить бы меня мало за мое окаянство!.. А бог все видит!..

Он поднялся с места.

– Вы на меня не сердитесь! Не от злобы я гоню вас… Видит бог, нет!.. Душу, душу свою я спасти должна!

Она протянула свою руку, чтобы взять его руку, и тотчас же опустила ее, испуганно заметив ему:

– Нет, нет, не надо… Идите!..

Она, как и отец Иван, понимала только бога-судию, бога-мстителя.

Он вышел из ее спальни подавленный, растерянный, не зная, что делать, чего желать. Он сознавал, что какая-то пропасть открывается между ним и этой девушкой: он не поймет ее, она не поймет его. «Уехать бы, бежать бы отсюда», мелькало в его голове, а другой голос подсказывал ему: «И дать ей умереть в обществе грубой, полупьяной дворни?» Нет, нужно было остаться до конца здесь, у постели этой больной, покорно ожидая, к какому исходу приведет судьба. Бежать легко, трудно было остаться, – значит нужно было остаться; нужно было пережить и это испытание. Он брался за книги, развертывал их и по целому часу читал одну и ту же страницу, ничего не понимая.

– Господи, вас-то я за что мучу, – говорила Поля, когда он заходил к ней.

– Чем же ты меня мучишь? – отвечал Егор Александрович. – Ведь я все равно здесь бы жил и без тебя. Я работаю.

– Исхудали! Краше в гроб кладут! Все из-за меня, все из-за меня!

Он спешил переменить разговор…

Это повторялось каждый день, при каждом посещении им ее спальни…

В один из ясных октябрьских дней он, сидя в гостиной, заслышал скрип двери из комнаты Поли. Он обернулся. В дверях, держась за косяк, стояла Поля. Он вскочил с места.

– Вот и я…поправилась, – сказала она обрывающимся голосом, силясь улыбнуться обтянувшимися губами.

Она точно встала из гроба, худая, бледная, вся в белом.

– Голубка, можно ли так рисковать! Ты еще очень слаба!

– Нет, я поправилась!.. Теперь… в монастырь похлопочите, чтобы приняли… Я совсем оправилась… Пора!

Она сделала несколько шагов от двери, спотыкаясь, шатаясь, бессознательно протягивая руки, чтобы ухватиться за что-нибудь. Он поспешил к ней, видя, что под нею подламываются ноги. Почти рыдая, она опустилась к нему на руки.

– Не могу, не могу! – воскликнула она надрывающимся голосом. – Ах, я несчастная, несчастная!.. Истерзаю я, измучу вас в конец. Хоть бы умереть!..

У нее повисли руки, голова опустилась на грудь. Он отнес ее как ребенка в спальню и положил на постель. Она полузакрыла бледные глаза и снова лежала перед ним с выражением подстреленной птицы. Ее нельзя было ни утещать, ни ласкать, ни журить. Нужно было молча ждать неведомого конца…

II

Все выносящая, сильная молодость взяла, наконец, свое: Поля оправилась совершенно. Она была худа, бледна, но уже здорова, вне всякой опасности. Доктор объявил, что его визиты вовсе не нужны в охотничьем домике. Но чем больше крепли молодые силы выздоравливающей, тем сильнее, тем мучительнее становилась в ее душе борьба противоположных чувств, желаний и мыслей. Разобраться в своем душевном хаосе она никак не могла. Она походила на ребенка, плачущего и от приступов боли, и от подносимого ему лекарства, долженствующего унять эти боли. Ежедневно она заводила со слезами разговор о своем грехе, о необходимости спасти душу, об отправлении в монастырь и в то же время с теми же слезами говорила, как это ей тяжело, как сил у нее нет бросить Егора Александровича, как она его любит. Ей то грезился страшный образ разгневанного, мстящего за грехи бога, то снилось ясное, полное ласки и всепрощения лицо любимого ею человека. Она мучительно колебалась, под чью защиту укрыться ей. Это была пытка, которую должен был выносить Егор Александрович изо дня в день. Наконец, он остановился над вопросом; долго ли это будет продолжаться?

Его уже давно тянуло в Петербург, к работе, к кружку людей, так или иначе вращающихся в водовороте общественной деятельности, в центре умственной жизни. Ему хотелось найти и занять в этой деятельности место по своим силам и способностям. Он знал, что подходящее дело найдется не сразу, что нужно многое сообразить, ко многому присмотреться; чтобы избрать труд по сердцу, чтоб не метаться потом в разные стороны. Это сделать можно было только там, в Петербурге, где можно и выбрать род деятельности, и найти средства для подготовки к ней. Оставаться здесь для того, чтобы убивать полупраздно время, слушая вечные жалобы и стоны, он уже считал просто постыдным малодушием. Присматриваясь к Поле, он стал находить в ней много черт характера, общих с чертами характера его матери: она также как бы втянулась в роль страдающей героини; она также плакала и жаловалась, не делая ни шагу для устранения причин этих слез и жалоб; она также думала только о себе и ни о ком другом; в последнее время она даже перестала повторять старую фразу о том, что она мучит его, Егора Александровича. Анализируя свои чувства к ней, он с горечью убеждался, что в нем порвалось все, связывавшее его с ней: ему было даже не жаль ее. Это вдруг совершенно неожиданно прорвалось наружу, сделалось ясным и для него, и для нее и привело разом к развязке. Как-то рано утром за чаем она опять заговорила о монастыре.

– Так ты окончательно решила идти в монастырь? – спросил он.

– Ох, тяжело мне, тяжело молодость свою схоронить в четырех стенах, точно в могиле! – воскликнула она.

– В таком случае не ходи, – ответил он. – Твоя жизнь еще впереди. Ты молода, можешь подучиться, начать работать.

Она посмотрела на него с удивлением широко открытыми глазами.

– Как работать? – спросила она.

– Ну, мало ли есть дела! – ответил он. – В твои годы подготовиться ко всему можно: сельской учительницей можно сделаться, швеей, фельдшерицей, мало ли чем. Стоит только засесть за ученье, Поля, и не увидишь, как научишься всему, чему захочешь.

– Значит, как-никак, а надоела я вам, бросить хотите! – тихо, глухим голосом прошептала она и стала отирать слезы.

– С чего же это ты взяла? – спросил он сдержанно и спокойно.

– Что ж, уж если на работу посылаете! – с горечью произнесла она. – Это уж последнее дело!..

– А! – проговорил он с усмешкой. – А как же ты думаешь иначе жить, если не работать? Ведь я и сам буду работать. Жить-то на что-нибудь надо? Довольно мы поели чужого хлеба…

– Уж хоть куском хлеба не попрекайте меня, Егор Александрович, – с обидой заметила она.

– Я тебя и не попрекаю, – ответил он сухо, сознавая вполне, что они говорят на разных языках, не понимают друг друга. – Я говорю о себе…

И еще более сухим, еще более твердым тоном он прибавил:

– Ты теперь совсем здорова, и потому нам пора покончить с вечным нытьем и слезами.

– Надоела я вам, гоните, – захныкала она. Но он коротко и резко проговорил:

– Перестань!

Она вдруг опустила руки и широко открытыми, испуганными глазами взглянула на него. Она увидала на его лице выражение беспощадной твердости, непреклонной воли. Он поднялся с места и заходил по комнате, начав говорить сдержанно, ясно и отчетливо; тон его слов был сух и черств.

– Я давно хотел с тобой поговорить серьезно, но ты была больна и слаба, и я жалел тебя. Теперь ты здорова, и потому я могу говорить с тобою. Каждый день ты плачешь и стонешь о своем положении. Тебя мучит грех, ты считаешь нужным каяться за него в монастыре. Но ты не идешь в монастырь. Ты плачешь, что это тебе не под силу, что ты не можешь бросить меня и остаешься здесь, – остаешься только затем, чтобы опять плакать и говорить о необходимости каяться. Так жить нельзя.

– Голубчик, не могу я! – рыдающим голосом воскликнула она.

Он остановился.

– Я тебе говорю, не плачь и выслушай! – коротко и повелительно сказал он.

Она опять испуганно смолкла.

– Так жить нельзя, говорю я, – продолжал он, снова заходив по комнате. – Ты говоришь, что ты любишь меня, но если бы ты точно любила меня, ты не плакала бы, не жаловалась бы с утра до ночи, муча меня. На днях я решился уехать в Петербург, и ты должна обдумать, что тебе делать. Ты можешь идти в монастырь, я заплачу за келью, за все; ты можешь остаться здесь, я дам тебе, сколько могу, чтобы ты жила здесь, не нуждаясь; ты можешь ехать со мною в Петербург…

– Где уж мне ехать с вами, если разлюбили! – воскликнула она.

– О, это от тебя зависит, чтобы я тебя любил, – сказал он. – Я в Петербурге примусь за работу. Чем я сделаюсь – я сам не знаю. Учителем, писателем, рабочим или примусь за такое дело, о котором ты и понятия не имеешь, – это для тебя все равно. Дело не в этом, а в том, что я буду зарабатывать кусок хлеба трудом. Чтобы жить со мною, ты должна будешь тоже работать. Я дам тебе возможность подготовиться к труду, развиться. Это будет не легко для тебя, но только так можешь ты жить со мною. Так же жить, как мы живем теперь, нельзя. Это не жизнь, а каторга.

Она поднялась с места. Ее глаза блестели сухим блеском, черты лица исказились почти ненавистью. Ее голос зазвучал горечью.

– Нет уж, Егор Александрович, где мне так-то жить, как вы говорите: так умные люди живут! А тоже жить да от дорогого человека попреки слушать – это не сладко. Кусок хлеба и тот припомнили, на счет поставили. Лучше уж в монастыре свой век скоротать, грех свой отмаливая.

Он коротко, не сердясь, не волнуясь ответил:

– Как знаешь, это твоя воля!

Она почти со злобой взглянула на него.

– Моя воля, моя воля! – вскричала она запальчиво. – Уж не издевались бы хоть надо мной, если надоела! Не месяц, не два так жили, а теперь вдруг нельзя стало так жить. И то сказать, красота отцвела, на что же я нужна. Или другие нашлись, так…

Он не выдержал, остановился и гневно крикнул:

– Молчи и ступай!

Она вскрикнула и бросилась к его ногам, ловя его руки, полы его одежды, хватая его за ноги.

– Бейте меня, ногами топчите, только не говорите так! – рыдала она, пресмыкаясь у его ног. – Я пойду в монастырь, слезинки не пророню, ни словечка против вас не скажу, только… Не говорите мне, не говорите, что опостылела, что разлюбили… Я виновата, я виновата… во всем, во всем, глупая, безумная, окаянная!..

Он тихо освободился от нее и холодно проговорил:

– Послезавтра я тебя отвезу…

Он вышел из комнаты, она осталась на полу, с повисшими, как плети, руками, с растерянным взглядом. Для нее все было кончено. Она это понимала ясно. Ее взгляд как-то машинально устремился к висевшему в переднем углу образу и стал расширяться, точно перед ним выплывало страшное видение. В этом взгляде вдруг отразилось выражение тупого ужаса.

– Господи, за грехи наказуешь, за грехи, – медленно шептали ее уста, и ее голос был глух и хрипл от душивших ее чувств… – Всею жизнью не замолю, всеми слезами не смою грехов своих. Тебя для него позабыла, диаволу опять служить хотела! Карай меня, карай, окаянную! Там-то, там-то геенна огненная… муки вечные… скрежет зубовный… Нет, иду, иду!.. В слезах биться буду!..

Она с трудом, медленно поднялась с пола и с тем же тупым выражением ужаса, все еще смотря в передний угол на образ, побрела в свою комнату укладывать свои вещи.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю