Текст книги "Над обрывом"
Автор книги: Александр Шеллер-Михайлов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 16 страниц)
Третья глава
I
Стояла душистая, тихая и беззвучная весенняя ночь. Мухортовский сад был весь залит лунным светом. На террасу правого флигеля отворилась дверь, и лунный свет озарил две фигуры. Это были Егор Александрович и Поля. Он был в белом кителе, она в светло-сером платье. Они ярко выделялись среди зелени расставленных на террасе растений, стоя в отворенных дверях, как в раме, окруженные золотистым фоном освещенной комнаты Мухортова. Послышался страстный шепот прощания.
– Милый, дорогой мой, так не женитесь? Не женитесь на ней?
– Нет, нет, я же сказал тебе.
– И меня не бросите?
– Поля! Как тебе не грех!
– Знаю, знаю!..
Она порывисто обвила в последний раз его руками, горячо поцеловала его и скользнула неслышными торопливыми шагами с ступеней терраоы. Он постоял с минуту, смотря, как мелькало ее светлое платье среди деревьев, потом вздохнул и вошел в комнату. Он запер дверь, прошел в раздумье по кабинету и остановился перед письменным столом. Здесь стоял акварельный портрет старика с развевавшимися в стороны седыми волосами, с воспаленными старческими глазами. Всматриваясь в этот портрет, Егор Александрович становился все грустнее и грустнее. Этот старик был единственным человеком, знавшим душу Мухортова. Впервые теперь Егор Александрович почувствовал, что он одинок, вполне одинок. Одиноким он был везде и всегда: в обществе матери, в кругу товарищей, даже на свиданиях с только что ушедшей девушкой. Он задумался о ней. Что она давала ему? Ласки, поцелуи, страстные наслаждения, и только! Ее не интересовал его душевный мир, так как она его не понимала; его не заинтересовали бы, вероятно, ее интересы, если бы они были у нее, но у нее их вовсе не было, так как она вся жила одной любовью к нему, к Егору Александровичу. Невольно в памяти Мухортова воскресло прошлое…
Нечто странное, небывалое совершилось в его душе. Еще несколько дней тому назад он думал о своей женитьбе «по расчету» на почти незнакомой ему девушке с брезгливостью, но и только. Ему гадко было сознаться, что он должен жениться на первой встречной ради поправления своего материального положения, но тем не менее он готов был идти на эту сделку как на нечто неизбежное. Он не задумался даже о том, насколько счастлива будет избранная им девушка. И стоило ли об этом думать? Десятки молодых людей из его круга женятся так, и их жены счастливы. В подобных браках никто не видит ничего выходящего из ряду вон, ничего чудовищного. И вдруг, когда все окружающие его, Егора Александровича, были убеждены, что ему стоит сделать шаг, и все будет кончено, с его языка ворвалась фраза: «Нужно быть подлецом, чтобы сделать ей предложение». Почему? Он сам не сознавал этого, когда произнес эту фразу. Она не была плодом серьезного размышления, плодом определенного убеждения; она сорвалась у него с языка под влиянием какого-то смутного ощущения стыда за свое намерение; этот стыд был вызван первой откровенной беседой с этой девушкой. Егор Александрович впервые почувствовал, что есть люди, перед которыми стыдно лгать. Ему теперь казалось, что если бы он стал лгать перед Протасовой, то ему было бы больно, физически больно; эту боль он испытывал теперь при одной мысли о необходимости лгать. Это было странное, непонятное для него ощущение, но оно было в нем. В его воображении рисовалась теперь ярко картина, как он пришел бы просить руки Протасовой, как он стал бы говорить о своей любви, как вспыхнуло бы от стыда его лицо, а она – она, сознавая, что он лжет, взглянула бы на него с болезненным упреком. Он уже подметил этот взгляд, полный грусти и горечи, когда он попробовал сказать ей, что помнит ее еще ребенком. Он покраснел и смутился от этого взгляда; еще больше смутился бы он, когда пришлось бы настойчиво лгать о своей любви. Но Протасова не ограничилась бы одним этим взглядом, она прямо сказала бы ему: «Вы ведь вовсе, не любите меня!» О, тут можно провалиться сквозь землю. Нет, никогда, никогда он не сделает подобного шага; хотя бы пришлось умереть с голоду…
Умереть с голоду… Впервые Мухортов взглянул вполне серьезно на свое положение, и на него напал панический страх. До этого времени он жил, как тысячи разных матушкиных сынков: в доме шла широкая жизнь, мать и сестры, дяди и тетки, кузены и кузины, все сорили деньгами направо и налево, не подводя итогов, черпая пригоршнями деньги из неиссякаемого источника всяких благ – из имений: случался неурожай – в имение писалось о продаже леса; недоставало и этого – имение закладывалось; проедалась ссуда – имение закладывалось во вторые руки. Известие о том, что неиссякаемый источник иссяк – было совершенной неожиданностью, каким-то страшным сном, от которого хотелось пробудиться и со смехом увериться, что это невозможно в действительности. Теперь Егор Александрович уже понимал, что это не сон, что это страшный, неотразимый факт. Какое-то горькое чувство шевельнулось в его душе против матери. Она легкомысленно тратила деньги без счета и приучала сына к тому же мотовству. Правда, он не сделался таким мотом, каким он мог бы сделаться при такой системе воспитания, но тут мать была ни при чем, тут явился на помощь юноше случай. Два года у Егора Александровича болели глаза, так что ему почти нельзя было заниматься. Доктор, призванный к двенадцатилетнему ребенку, сказал: «О, эти глаза с поволокою прелестны, но очень опасно шутить с ними; мальчик должен оставить на время ученье, иначе он может ослепнуть». Ученье было оставлено, и к мальчику был приставлен гувернер, долженствовавший, насколько возможно, развивать и учить ребенка, не давая ему в руки книг. С этой минуты начался новый фазис в развитии ребенка. Гувернер, старый швейцарец, стал много гулять с мальчуганом и еще больше читать ему вслух. Долгие прогулки посвящались серьезным беседам, объяснениям, ознакомлению с природой и людьми; долгие чтения открывали перед мальчиком новый мир человеческой мысли. Жером Гуро держался того убеждения, что для ребенка хорошо всякое великое произведение, если ребенок его хотя сколько-нибудь понимает, и потому читал мальчику не одни какие-нибудь сказки Перро или Робинзона, а познакомил его и с «Королем Лиром», и с «Макбетом», и с «Дон-Кихотом», и с «Разбойниками». На пятнадцатом году Жорж Мухортов был знаком серьезно и основательно со всем, что создали лучшего великие гении-писатели. Он их полюбил страстно, как можно любить только лучших друзей в лучшие годы жизни. Он бежал от шумных собраний к этим друзьям и к тому, кто познакомил его с этими друзьями, к старику с широкими красными руками, с слезящимися от избытка чувствительности и от старости глазами, с всклоченными седыми волосами, с небрежным туалетом – то с развязанным галстуком, то с запачканной нюхательным табаком манишкой, то с расстегнутыми пуговками у брюк. Софья Петровна начинала приходить в ужас: ее Жорж не умел держать себя в обществе; ее Жорж был дикарем; ее Жорж был неряшлив. Надо было отпустить поскорей этого противного старикашку Гуро, выжившего из ума; надо было отдать Жоржа в кавалерийское училище, чтобы лошади заставили забыть разных философов, а верховая езда придала ловкость онемевшим среди сиденья за книгами членам. Егор Александрович живо помнил минуту прощания с Гуро. У старика дрожали губы, когда он стал говорить своему воспитаннику приготовленное накануне, как приготовляются проповеди пасторов, витиеватое прощальное слово, а по впалым щекам его медленно текли слезы, более красноречивые, чем слова.
– Ты умен, – говорил старик, – остроумен даже. Но, мой друг, сколько умных и остроумных людей были злодеями. Воспитай в себе добрые чувства и честность. Вот что всего нужнее в жизни для всякого, для простого смертного и для гения. Лучше бы не родиться гению, если он не любит человечества, если он не знает чувства чести. От ошибок не застрахован никто, но, сделав ошибку, старайся, по возможности, исправить ее и, главное, следи за собою зорко, чтобы не сделать сознательно злого и бесчестного дела…
По мере того, как старик говорил, губы его вздрагивали все сильнее и сильнее, слезы катились обильнее по щекам, наконец, он совсем потерял способность произносить слова и, не докончив своей затверженной еще накануне речи, поднял старческие, трепещущие, красные руки на голову юноши.
– Видит бог, что я желал тебе добра, – прошептал он, разом оборвав недосказанную речь.
Жорж схватил его руки и покрыл их поцелуями, рыдая навзрыд…
Спустя час, когда он, немного успокоенный, вошел в гостиную, мать заметила ему с презрительной усмешкой:
– Фи! Тебя табаком перепачкал monsieur Гуро!
И она с гадливой гримасой указала на табачное пятно, оставленное на сорочке юноши. Жорж вспыхнул и почти с ненавистью проговорил:
– Какая ты бездушная!
Потом он повернулся и вышел вон. Ему казалось, что мать его глумилась над святыней лучших чувств, толкуя в такую тяжелую для него минуту о каком-то пятне на сорочке…
Но как далеки были эти годы, эти чувства теперь! Великих гениев сменили лошади; жизнь в тишине библиотеки заменилась жизнью в манеже; беседы с чудаком философом отодвинулись куда-то далеко перед сальными рассказами о преждевременном разврате золотой молодежи. Недавно еще все будило ум, теперь все пробуждало чувственность. И вечная верховая езда, и скабрезные разговоры, и сальные карточки, и приятельские пирушки, и бальная атмосфера, пропитанная запахом одуряющих духов, полная голых женских рук и плеч, – все, казалось, было приспособлено к тому, чтобы даже мечтатель-юноша мало-помалу превратился в разнузданное животное, отдающееся только всем своим похотям. Известная чистоплотность, известное физическое отвращение к женщинам, к которым ездят все и каждый, иногда целыми партиями, спасали долго Егора Александровича от разврата. Но это же довело его до того, о чем он вспоминал иногда просто с ужасом, до сближения с Полей. Он не искал себе оправданий за этот проступок в том, что он сошелся с ней случайно, не думая, не гадая, не ухаживая за ней, а просто в минуту страстного возбуждения; он не оправдывал себя и тем, что она сразу отдалась ему, баз сопротивления, с увлечением, так как она чуть не с детства была влюблена в него; он не старался успокоить свою совесть и тем, что девушка знала, на что она идет, и шла добровольно, говорила, что в этой любви было все ее счастие, что больше ей ничего не нужно. Он сознавал только то, что ее жизнь навсегда испорчена им и что загладить своей ошибки он не может. Жениться? Эта мысль ни на минуту не приходила ему в голову, так немыслим был этот союз, вследствие различия его и ее положений. Продолжать вечно жить с нею в незаконной связи? Именно это в порыве увлечения обещал он ей, говоря, что он ее никогда не бросит; этим удовольствовалась бы вполне она. И вдруг нежданно-негаданно, по-видимому, без всяких внешних поводов он остановился теперь на вопросе: может ли его удовлетворять всегда этот союз? Что связывало его с этой девушкой? Она приходила к нему, или он пробирался к ней, начинались поцелуи и ласки – и только. Это была чисто физическая связь. Она не поняла бы ничего из того, что интересовало его, о чем он думал, над чем он просиживал целые ночи; он ни разу не заглянул в ее душевный мирок, и, может быть, даже боялся заглянуть в этот мирок, опасаясь встретить там ту страшную пустоту, какую можно найти у девушек ее положения. В этом мирке не было ни страстных стремлений к чему бы то ни было, ни заветных надежд и желаний, ни глубоких дум о каких бы то ни было вопросах, людских отношениях; девушка росла в барских хоромах, была одета, обута, сыта; ее баловали и ласкали все; никто, в сущности, не задумывался о ее судьбе; все знали, что ей хорошо живется, что она выйдет впоследствии замуж, если подвернется подходящий человек, а подходящий человек непременно подвернется, так как она была хороша и скромна, за ней дадут хорошее приданое и даже пристроят жениха, если будет нужно. Оторванная от народа и не приставшая ни к какому кругу людей, о чем могла она думать, кому могла она сочувствовать? Если с некоторых пор о чем-нибудь и начала думать эта девушка, так это о красоте, о добре, о ласковости молодого барина. Когда впервые стала она заглядываться на него? – она не давала себе отчета в этом, но, должно быть, давно. По крайней мере она сама не помнила того времени, когда бы он не казался ей лучше и милее всех людей. Стоило ему случайно натолкнуться на нее и, под влиянием молодого возбуждения, приласкать ее, чтобы она сама бросилась в его объятия. С этой минуты мысль о нем наполнила весь ее душевный мир, она ходила как бы в сладком полузабытьи, с светлой улыбкой на лице, нося в душе только его образ, только воспоминания о каждом его слове, о каждой его ласке. Теперь Егор Александрович, как-то помимо своей воли, задумался над вопросом; «Что же будет с ней, если мне придется ее оставить?» Оставить? Зачем же? Но нельзя же продолжать эту связь, когда женишься? Отчего нельзя? Еще чуть ли не вчера он был убежден, что можно. Но это гнусно обманывать молодую жену, отдающуюся своему мужу с полной верой в его любовь. Почему же это кажется гнусным сегодня и не казалось гнусным вчера? И, наконец, именно сегодня ему нечего вообще задумываться об этом вопросе, так как предполагавшаяся женитьба не может состояться, искать же еще новую невесту с крупным приданым он вовсе не думает. Он даже не понимает, как он вообще согласился попробовать идти на эту сделку? Ну, а что же делать, если не идти на эту сделку! Работать, как советовал дядя? Да разве он умеет так работать? В душе Мухортова поднималась какая-то горечь. Он то ходил в раздумье по своему кабинету, то бессознательно останавливался перед письменным столом и глядел на портрет Жерома Гуро.
– Что бы ты сказал, старина, если бы заглянул в мою душу? – проносилось в голове Егора Александровича.
Старик смотрел на него кроткими и добрыми глазами. Егору Александровичу стало невыносимо тяжело. Он снова и снова сознавал, что подле него теперь нет решительно ни одного человека, могущего поддержать его, как когда-то поддерживал его Гуро. А поддержка была так нужна именно теперь. Он стоял над обрывом, один неверный шаг, и он мог погибнуть нравственно, погибнуть, презирая самого себя за гнусные сделки со своею совестью…
II
Софья Петровна дала слово Протасовым приехать к ним на обед через три дня. Она напомнила об этом обещании сыну. Он с озабоченным видом, думая о чем-то другом, коротко заметил ей:
– Я поеду, но мне кстати по дороге надо будет заехать к дяде, потолковать о делах.
– О делах? – с удивлением спросила Мухортова.
– Да, надо же взглянуть когда-нибудь беде прямо в глаза, – ответил сын. – Ведь мы только толкуем о том, что мы стоим на краю пропасти, а в сущности мы даже не знаем, стоим ли мы только на краю ее или уже летим в нее неудержимо вниз головою…
Генеральша томно и медленно вздохнула.
– Ах, лучше и не заглядывать туда… – ответила она, закрывая на минуту глаза рукою. – Но я надеюсь, что ты произвел впечатление на Мари…
Сын сделал нетерпеливое движение. Он избегал всяких разговоров с матерью об этом щекотливом предмете, чутьем угадывая, что мать не поймет его чувств.
– Я не желаю ни покупать невесты, ни продаваться, – ответил он коротко и сухо.
Мать испугалась и широко открыла глаза.
– Разве ты раздумал?.. Да нет, это невозможно!.. Дядя же говорил, что другого исхода нет, – заговорила она растерянно. – Ах, Жорж, неужели эта связь мешает тебе?.. Ведь нельзя же, милый…
– Не будем покуда говорить об этом, – перебил он, по-прежнему коротко и сухо, как бы отрывая всякую возможность к продолжению разговора.
Мать и сын отправились к Протасовым. Немного в стороне было имение Алексея Ивановича. Доехав до него, Егор Александрович приказал кучеру остановиться и сказал матери, что он явится к Протасовым через час, через два, пешком. Он направился к дому дяди.
Старик Мухортов в своем коломянковом сером балахоне стоял на надворном крыльце и о чем-то горячо спорил с двумя работниками, сильно жестикулируя и пересыпая речь отборною непечатною бранью, поминая и сыновей, и матерей. Он кричал так громко, что его голос был слышен издалека. Он очень удивился, увидав племянника.
– Я тебе помешал? – спросил Егор Александрович.
– Нет, я уже кончил… Хозяйственные распоряжения кое-какие делал, – ответил старик.
Молодой человек слегка улыбнулся.
– А я думал, что ты уже там, у своей прелестницы, – сказал старик. – Надеюсь, что блажь-то прошла из головы! И с чего ты взял, чудак, отказываться?..
– Я заехал поговорить с тобой о деле, – проговорил Егор Александрович, не отвечая на вопрос.
– О деле? О каком таком деле? – удивился дядя.
– Пройдем в дом, – сказал Егор Александрович.
Старик наскоро отдал последние строгие приказания работникам, пригрозив опять и «бараньим рогом», и «местами, куда Макар телят не гоняет, а ворон костей не заносит», помянул еще раз родителей и сродственников и повел племянника в свой кабинет. Здесь было целое столпотворение: массы бумаг, шнуровых книг, образцы каких-то семян, картофеля, какая-то машина, спичечные коробки разных образцов – все это было нагромождено так, что трудно было отыскать свободное место на стуле или на диване.
– Ну, какие такие дела могут быть у тебя, Егорушка? – спросил шутливо дядя, отирая пот. – Вот у нас так дела! С утра сегодня с работниками всех родителей поминаю и не могу доказать подлецам, что цены им не след поднимать, если зиму голодать не хотят…
– Не можешь ли ты обстоятельно выяснить положение наших дел? – спросил племянник, не слушая его.
– Ха-ха-ха! Вот выдумал! Чего тут выяснять: прогорели совсем, вот и выяснение, – ответил дядя таким тоном, точно он говорил о какой-нибудь комической истории. – Впрочем, ты должен это знать, так как я все подробно писал твоей матери.
– Ты думаешь, она читала твои деловые письма? – сказал Егор Александрович с презрительной усмешкой.
– Ну, а ты?
– Я никогда не вмешивался в дела.
– А кутить умел?
– Ты ошибаешься… Я жил, относительно, очень скромно… Но дело не в том… Мне нужно знать точно и определенно, можно ли вывернуться в нашем положении… К сожалению, мне ты никогда и ни о чем не писал… и я теперь не знаю, что начать…
– Да ведь это решенный вопрос: ты женишься…
– Я сказал, что я не женюсь, – коротко ответил Егор Александрович. – Мне нужно знать, есть ли другой исход?
– Да ты с ума сошел! – воскликнул старик почти с испугом. – В какое положение ты меня ставишь перед Протасовым. Ведь он на это рассчитывает…
Он хотел что-то сказать еще, но Егор Александрович перебил его:
– Можно ли покрыть долги продажей большей части имения, оставив себе такую часть, которая давала бы средства к скромному существованию?
– Да ты что задумал, Егорушка? – спросил с тревогой старик, кажется, серьезно подозревая, что молодой человек сошел с ума.
– Видишь ли, что. Я хотел бы честно расплатиться с долгами. Если у меня останутся кое-какие крохи, я поселюсь здесь, бросив службу в полку. Здесь со временем можно будет, конечно, пристроиться как-нибудь, если я попривыкну к здешней жизни…
Дядя смотрел на него широко открытыми глазами. Это было для него нечто новое.
– А мать?
– У матери есть пенсия…
– Но она же не привыкла кое-как жить, замашки широкие…
– Мало ли у кого какие замашки, но если другого выхода нет… Впрочем, дядя Жак питает к ней такие родственные чувства, что не оставит ее, – сказал молодой Мухортов, и какая-то нехорошая нотка прозвучала в этих словах. – Я серьезно прошу тебя сообразить все, что можно сберечь, ликвидируя дела… Я хочу расквитаться навсегда с долгами, но мне надо знать, с чем я могу начать новую жизнь. Если не останется ровно ничего, то мне, конечно, нечего и думать об отставке, а придется перейти в армию и не думать об университете. Это нужно решить на днях же, так как в гвардии я во всяком случае не могу больше служить…
Алексей Иванович потер рукою потный лоб, точно он все еще не мог сообразить вполне того, что происходит.
– Право, Егорушка, в толк я ничего не возьму, не ожидал я от тебя этого, – говорил он, ходя по комнате. – Как же так, все уладили, все пошло, как по маслу, и вдруг… У нас тоже с Протасовым свои планы были… этакая неловкость выходит… Да тебе и не выжить тут… Где тебе!
– Да ты же меня совсем не знаешь, – просто заметил Егор Александрович. – Наконец это мое дело: выживу я или нет. Ты только сообрази чисто деловую сторону; я сделал бы это и сам, но все бумаги, касающиеся имения, у тебя, я ничего тут не соображу один…
Егор Александрович говорил спокойно и серьезно. Алексей Иванович раза два снова наводил речь на женитьбу, но племянник упорно подтверждал, что он никогда не женится на Протасовой, хотя бы ему грозила нищета. Почему – этого он не объяснял, сказав просто, что он не любит ее, а жениться без любви он не намерен. Старик только покачивал головой и наконец со вздохом заметил:
– Смотри, Егорушка, не прогадай! После близок будет локоть, да не укусишь… А впрочем…
По лицу старика скользнула ироническая улыбка.
– Попробуй… поскачи по-нашему… Скоро вы устаете, питерские франты…
Егор Александрович ничего не возражал и стал прощаться с дядею.
Он пешком направился к Протасовым. Они жили в старинном помещичьем доме. Дом принадлежал когда-то трем теткам Марьи Николаевны, сестрам ее матери, девицам Ададуровым. Дом производил неприятное впечатление по своей скучной архитектуре, – это была какая-то прямолинейная большая казарма, выкрашенная казенной желтой краской с белыми плоскими колонками около подъезда, с прямыми окнами. За домом тянулся столетний мрачный и однообразный парк. В комнатах веяло тою же строгостью, однообразием и скукою. Старинная тяжелая мебель стояла «по ранжиру», точно вросла в пол. Белый зал в два света казался приемной комнатой в каком-нибудь присутственном месте. В гостиных выцветшие штофные стулья и диваны, казалось, были набиты не волосом, а кирпичами. Но каждая вещь говорила, что все это стоит здесь «со времен очаковских и покоренья Крыма». Три тетки Марьи Николаевны Протасовой: Аглая, Серафима и Ольга Евгениевны Ададуровы тоже больше напоминали век Екатерины, чем наше время. Чванные, сухие, отдалившиеся от всего живого, старые девы в своих ярких платьях и в давно вышедших из моды кринолинах были бы очень смешны, если бы от каждого их слова не веяло скукой. Они жили с незапамятных времен в своем имении; было время, когда они чуть не потеряли этого имения, проев последние крохи; в это время явился к ним на помощь Протасов, посватавшийся за их младшую сестру. Долго колебались они согласиться на этот неравный брак, но перспектива разорения и продажи имущества заставила их принести эту «жертву». Младшая Ададурова вышла за Протасова, имение было приведено в порядок; Протасов же, кроме хорошенькой жеиы, приобрел довольно сильные связи и протекции в Москве, где Ададуровы всегда проводили три зимних месяца ежегодно. Протасов овдовел давно, обзавелся в Петербурге побочной семьей, и его дочь росла под надзором трех старух-теток, не умевших никогда справиться с девочкой. Они говорили со вздохами, что в ней сказывается плебейская кровь, когда она убегала к деревенским мальчишкам и девчонкам, лазила на деревья, играла в лошадки или ходила в поле жать с бабами. Тетки чуть не прокляли ее, когда она почти ребенком, года полтора тому назад, вдруг убежала от них из Москвы от какого-то престарелого жениха генерала и приютилась у своей подруги-крестьянки. Эта история наделала шуму, смутила даже вечно холодного и невозмутимого Протасова. Отыскав дочь, он попробовал пригрозить ей, но сразу наткнулся на железную волю, на характер такой же твердый, как его собственный. Старик сдался и раз навсегда дал слово не приневоливать дочь в деле замужества. Это все, что отвоевала она себе. С той поры ей стало дышаться легче и вольнее, хотя скука и тоска остались прежние.
В гостиной Ададуровых, пройдя через анфиладу пустынных комнат, Егор Александрович застал трех раскрашенных хозяек дома, свою мать и двух каких-то измятых и пожелтевших старцев со звездами на груди. Оба старца говорили, пришепетывая, и глубокомысленно пережевывали свои губы в минуты молчания. Они говорили о событиях времен Александра Благословенного и сообщали анекдоты, смешившие людей лет пятьдесят тому назад. С первого раза Егору Александровичу показалось, что он попал в кабинет движущихся восковых фигур, где показываются публике представители прошлых веков. Несмотря на жаркий весенний день, окна в гостиной были заперты, так как один из старцев, маленькое и распухшее, как от водянки, создание, прерывая свои анекдоты, замечал:
– А все-таки здесь откуда-то дует. Ты замечаешь, Пьеруша?
Причем другой старец, длинный и худой, как палка, владевший только одним огромным глазом, обводил взглядом комнату, ворочая на длинной и тонкой шее свою голову, как на пружине, и произносил:
– Да, Женюша, дует! Но все заперто! Странно!
Это были графы Пьеруша и Женюша Слытковы, два близнеца, прожившие до пятидесяти лет под опекой матери. Когда настал год их совершеннолетия, они просили оставить мать их опекуншею, «так как, – писали они в прошении об опеке, – они по слабоумию сами управлять делами не могут». Эта опека прекратилась, когда им минуло пятьдесят лет, – прекратилась за смертью матери, которую они горько и долго оплакивали, хотя все их беседы с нею сводились к тому, что она спрашивала их: «Ведь вы у меня глупыши?» Они же отвечали ей: «Да, глупенькие!» Тем не менее глупыши достигли до чина тайных советников, ни разу, впрочем, не посетив того присутственного места, где числились на службе. Злые языки в свете говорили, что им дали чины за девственность и благонравие. Они остались на всю жизнь старыми холостяками, ни разу не разлучались друг с другом, жили одиноко, по виду напоминали скопцов, и только в последнее время у них поселился сын их покойной сестры, камер-юнкер Николай Александрович Томилов, известный в кругу знакомых и родных под именем «мрачного Коко». К нему должны были перейти не только их богатства, но, вероятно, и титул, так как род графов Слытковых прекращался с Пьерушей и Женюшей.
Попав в этот кружок, Егор Александрович почувствовал себя очень скверно и с ужасом заметил, что здесь не было даже Марьи Николаевны, то есть единственного существа, с которым он мог бы перекинуться живым словом. Ему было не только досадно, что она его оставила на жертву этому обществу, – ему почему-то показалось, что это было сделано не без умысла… Не хотела ли она помучить? Или, может быть, тут было своего рода глумление над ним – над искателем богатой невесты. Это задело его самолюбие, и он решился лучше остаться в этой душной гостиной, чем идти искать Протасову.
Присутствующие, между тем, почти не обратив на него внимания, продолжали беседу, перешедшую теперь к вопросу о необъяснимых видениях.
– Я как сейчас помню, это было перед четырнадцатым декабрем, – продолжал рассказывать, пришепетывая, Женюша Слытков. – Мы собрались у генерала Арбузова. Были: я, Василий Богданович Адамович, два князя Вадбольских и Зубов. Разговор коснулся наполеоновских войн и численности его армии в сражении под Эйлау. Арбузов и Адамович горячо заспорили. Наконец Арбузов и говорит: «Да что же ты споришь, Василий Богданович, когда я читаю историю этого времени. Книга даже раскрыта у меня в кабинете на том самом месте, где говорится о числе войск». – «А я готов биться об заклад, хоть бы черту душу пришлось отдать, – сказал Адамович, – что прав я».
Побились об заклад, и все двинулись в кабинет.
– Удивительная история! – начал, захлебываясь, Пьеруша, ворочая голову на длинной шее и обводя всех одним круглым и большим, как у неоперившейся птицы, глазом.
– Нет, ты погоди, Пьеруша, дай мне досказать, – серьезно и строго остановил его порыв Женюша. – Вот идем мы в кабинет, отворяем двери и видим: у стола сидит сам Арбузов и держит развернутую книгу. Мы переглянулись: все были бледны, как полотно. Арбузов, то есть настоящий Арбузов, стоящий с нами, тяжело дышал. Он тихо подошел к своему двойнику, встал за его спиною и заглянул через его плечо в книгу. – Виноват, Василий Богданович, – громко проговорил он. – Ты прав! Недоброе пари заставил я тебя предложить… Призрак моментально исчез при этих словах, – подошли мы к столу: книга лежит на столе, и никого нет.
– Удивительная история! – уже совсем восторженно воскликнул снова Пьеруша, опять обводя общество своим одиноким глазом. – Женюша всегда ее так рассказывает. Всегда! И когда – слушайте, это ужасно знаменательно! – пришел он домой, – я не был на этом вечере, горло болело, – пришел он домой, взглянул я на него и говорю: «Женюша, с тобой случилось необычайное событие!» – «Ты почему, Пьеруша, знаешь?» – спрашивает он. – «Я не знаю, но я чувствую», – ответил я. – «Ты прав», – сказал он.
– Нет, а ты расскажи, Пьерушка, про истории в Петербурге у Лотгаммер, как стулья там ходили, – сказал Женюша. – Дом этот на углу Большой Садовой и Могилевской улиц доныне существует и квартира…
Егор Александрович задыхался: его душила злоба на молодую хозяйку дома, оставившую его на жертву этим старцам. Однако он все же дал себе слово не выходить из этой комнаты на поиски беглянки. Но это ему не удалось исполнить. Софья Петровна, изнывавшая за сына, сделала неловкость и спросила у одной из хозяек дома:
– А где скрывается Марья Николаевна?
– Мари, должно быть, на террасе с monsieur Томиловым, – ответила старуха и крайне сухо обратилась к Егору Александровичу: – Пройдите туда, если угодно, она, верно, там.
Егор Александрович закусил от досады губу, но волей-неволей должен был идти отыскивать молодую девушку.
Он вышел на террасу. Здесь, внизу, на ступенях, сидела Марья Николаевна в странной позе: она обхватила руками одно колено и смотрела бесцельно перед собою; эта поза была скорее прилична мальчугану или юноше, но никак не барышне. Около молодой девушки стоял худощавый и болезненный господин с очень некрасивым, неподвижным лицом, обрамленным с боков небольшими баками. Ему было лет тридцать, но его темные волосы, зачесанные не без искусства, были крайне редкими, несмотря на тщательную прическу, сквозь них просвечивало тело. Его серые глаза, смотревшие через стекла pince-nez, были холодны и тусклы. Это был Коко Томилов, как узнал потом Мухортов. Он что-то рассказывал Марье Николаевне, но она, видимо, не слушала его, смотря бесцельно перед собою. Егор Александрович стал спускаться по лестнице. Протасова заметила его только тогда, когда он уже совсем близко подошел к ней.