Текст книги "На трудном перевале"
Автор книги: Александр Верховский
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 31 страниц)
На рассвете я направился в передовые части, чтобы личной разведкой подготовить командиру бригады данные для составления плана атаки.
Передовые цепи полка, заняв опушку леса в 1–1 ½ километрах от Иоганисбурга, отрыли окопы и тщательно применились к местности: Укрываясь за деревьями, я ясно видел городок, освещенный тихим светом утреннего, еще низко стоявшего солнца. Чистенькие двух-трехэтажные домики, как и в Лыке, глядели окнами с занавесками и цветами прямо в поле, на русские пулеметы и пушки.
Все было охвачено таким безмятежным спокойствием, осенние краски были так нежны и мягки, что только усилием воли можно было заставить себя вспомнить, что это не мирный пейзаж Манэ, проглядывающий сквозь розоватый утренний туман, а поле будущего боя, что между опушкой леса, где я стоял, и окраиной города проходила та невидимая, но почти физически ощутимая черта, о которой так ярко писал в свое время Толстой и которая сейчас делила два враждебных лагеря. [35]
На той и на другой стороне, укрывшись, стояли десятки дозорных, готовых при первой тревоге вызвать огонь сотен бойцов, десятков орудий.
Вдруг на окраине городка показался всадник, а за ним еще несколько. Они рассыпались широким веером по равнине и в таком порядке двинулись по направлению к опушке, занятой 4-м русским полком. В бинокль можно было легко различить прусских кирасир в металлических касках, прикрытых защитными чехлами. На отличных конях, с пиками наперевес они быстрыми бросками продвигались вперед. Время от времени один из всадников, видимо начальник разъезда, останавливался и старался в бинокль рассмотреть, занят или не занят лес, к опушке которого он направлялся. Но ничто не выдавало присутствия русской пехоты, и немецкий разъезд продолжал движение.
Это были первые немцы. Любопытство тащило людей на гребень окопа. Всем хотелось посмотреть, что это за люди, которых начальство приказало считать врагами. Руки сжимали винтовки, и беспорядочный огонь готов был обрушиться с опушки леса. Именно на это и рассчитывала кавалерийская разведка. Она должна вызвать огонь и этим установить присутствие противника. Но ротные командиры знали свое дело – никто без приказа не открыл огня. Лишь несколько отличных стрелков следили за всадниками врага, готовые по первому знаку командира открыть огонь.
Немцы чувствовали опасность, и по мере приближения к лесу темп рыси замедлялся. Однако, повинуясь приказу, они двигались вперед с пиками наперевес, защищая ладонью глаза от яркого утреннего солнца. Опушка леса коварно молчала...
В бинокль уже отчетливо были видны молодые безусые лица немецких кирасир. На лицах отражались огромное напряжение воли и надежда, что все кончится благополучно, что лес свободен от русских, что смерть пройдет мимо.
Но ротный подал знак. В утренней тишине гулко прозвучало несколько выстрелов. Головной дозорный, взмахнув руками и выронив пику, склонился к седлу и стал тяжело сползать набок. Лошадь остановилась и рухнула наземь. Конь начальника разъезда поднялся на дыбы и, перевернувшись, накрыл всадника. Еще [36] несколько человек упали. Остальные, как стая вспугнутых птиц, стремительно бросились врассыпную. Задача была выполнена. Они вызвали огонь, убедились, что противник в лесу, и теперь можно было отдаться в полную власть инстинкта самосохранения: пригнувшись к луке, мчаться за спасительные укрытия домов.
Я приказал подобрать раненых и убитых, чтобы установить, с кем мы имели дело.
На опушку принесли начальника разъезда. Он был тяжело ранен, и я не сразу узнал в нем своего спутника, с которым ехал из Белграда и дружески беседовал о Канте, Гете, о германской промышленности и культуре, о миролюбии своих государей.
На войне нет времени для сентиментальных переживаний. Во всем происшедшем важно было лишь то, что 4-й полк имел дело с 17-м кирасирским полком, что полк конницы никогда не придается мелким соединениям пехоты и что перед нами был противник силою не менее бригады, а может, и дивизии.
К вечеру перед Иоганисбургом собрались 1, 4 и 12-й полки, и была произведена атака. Она полностью подтвердила, что силы противника превосходят наши и что о захвате города не может быть и речи. Наоборот, возникала опасность, что противник, перейдя в наступление, нанесет поражение русскому отряду.
В ночь на 8 сентября мы незаметно отошли от Иоганисбурга и расположились биваком в двадцати километрах от городка Бяла. Всю ночь я занимался организацией отхода и под утро, совершенно измученный, приехал в маленькую усадьбу, где находился командир бригады.
Генерал и его начальник штаба спали на широкой двуспальной кровати в брошенном хозяевами доме. Видимо, дом был оставлен перед самым приходом русских войск. На столе стоял ужин, к которому не успели притронуться. В детской комнате игрушки лежали так, как их разбросали накануне дети, а смятые подушки и одеяла без слов говорили о том, что их маленькие хозяева были подняты с кровати внезапно и бежали куда глаза глядят.
Доложив начальнику штаба, что войска расположились [37] на ночлег, я свалился как мертвый, совершенно обессиленный последними четырьмя днями маршей и боев. Проснулся я, когда уже было светло. Меня тряс за плечо командир 4-го полка полковник Комаров.
– Скажите, Александр Иванович, где же наше начальство?
– В соседней комнате на большой кровати.
– Но там нет и следа их.
Действительно, кровать была пуста.
Зато рядом с собой я обнаружил пакет, в котором было сказано, что командование передается полковнику Вагину, командиру 12-го полка, и что я назначаюсь к нему начальником штаба. Приказание было подписано начальником штаба бригады. Как это письмо оказалось здесь, почему начальство уехало в Лык, не добившись передачи командования Вагину или хотя бы не разбудив меня, выяснить не удалось. Но положение было нетерпимым: довольно сильный отряд оставался без командования.
Я застал своего нового начальника в расположении своего полка, составлявшего арьергард, под развесистым деревом за походным столом; он распивал чай, мирно беседуя с командиром батальона, нимало не подозревая о выпавшей на его долю задаче. Это был своеобразный тип офицера-строевика, добившегося командования полком умением муштровать людей и обращать их в послушных воле начальства манекенов. Огромного роста, с громоподобным голосом, отличный хозяин и прекрасный фронтовик, знавший наизусть все правила и требования устава, он был великий мастер обучать свою часть тонкому искусству ружейных приемов и шагистики. Свой полк он держал в ежовых рукавицах, заменяя военный авторитет грубостью к подчиненным, резкостью в обращении, а своих стрелков, как о том ходили слухи, под горячую руку просто бивал. По отношению к начальству был, наоборот, весьма услужлив и мог зарекомендовать себя человеком, способным командовать частью.
В армии императоров российских, где важнейшим качеством было умение «держать полк в руках» на случай возможных внутренних осложнений, такие командиры не являлись исключением. Примечательно, что эти «Громобои» очень редко обладали простой и обязательной [38] для военного человека личной храбростью и сколько-нибудь удовлетворительным умением организовать бой. Когда я сказал Вагину, что ему следует вступить в командование крупным отрядом, состоящим из всех родов войск, он явно растерялся. Между тем действовать надо было быстро. Противник мог подойти с минуты на минуту.
К Вагину подъехал адъютант казачьего полка, приданного отряду, и просил дать ему указания, что делать. Вагин смущенно посмотрел на него, не зная, что сказать этому неожиданному просителю.
Казачий полк должен был вести разведку левого фланга отряда. На этом строилась наша безопасность от внезапного нападения немцев. Появление адъютанта полка в главных силах отряда показалось мне подозрительным.
– Где стоит сейчас ваш полк? – спросил я.
– В Бяле.
– Как в Бяле? У вас вчера был приказ обеспечивать левый фланг отряда.
– Так точно, вчера так и было, но мы отошли на ночлег за пехоту.
– Да понимаете ли вы, что делаете? – набросился я на полкового адъютанта.
Офицер, видимо, понял ответственность, которая легла на полк, шаблонно выполнивший нигде не писанный закон отхода конницы на ночь за свою пехоту. Он быстро записал задачу, которую надо было выполнять, и широким наметом помчался к своему командиру полка.
День начинался плохо.
Молнией вспыхнула мысль: если казаки самовольно сняли разведку, то в порядке ли по крайней мере сторожевое охранение? Как раз с докладом к командиру полка шел командир 1-го батальона, на котором лежала обязанность выставить охранение. Его короткий доклад позволил сразу установить, что вместо тех пунктов, которые были назначены для охранения, полк выставил заставы на полкилометра вправо и влево от дороги. Отряд стоял, открытый для нападения противника с фланга и тыла. Ответ был прост и ясен: «Была ночь, войска устали и не нашли пунктов, указанных в приказе. Сейчас исправим ошибку». Но сделать это оказалось [39] уже невозможным. На левом фланге, отряда за усадьбой, в которой расположился 4-й полк, раздались частые ружейные выстрелы. Видно было, как стрелки 4-го полка хлынули к усадьбе. В ту же минуту над головами разорвалась очередь легких шрапнелей. Пули со свистом пронеслись над головой. Противник наступал на открытый фланг.
В одно мгновение Вагин и я вскочили на лошадей. Я предложил ехать к усадьбе в 4-й полк и ориентироваться в создавшемся положении. Вагин кивнул головой, но с места не сдвинулся. Выехав галопом на пригорок, я сразу увидел, в чем дело. В 1000–1500 метрах наступали редкие цепи немцев, поддерживаемые батареей.
В это время части отряда еще стояли биваком в долине между хутором и Бялой. Чтобы предотвратить катастрофу, нельзя было терять ни секунды.
Само по себе решение – что делать – созрело очень быстро. Прежде всего развернуть одну из батарей прямо на месте бивака и её огнем задержать наступающего противника. Затем выдвинуть ближайший к месту действия 4-й стрелковый полк на гребень, через который наступали цепи противника, и посмотреть, что будет дальше. Если силы противника невелики, атаковать его. Если же противник, как и нужно было ожидать, располагает значительными силами, то отойти поэшелонно за Бялу в лес, к востоку от этого города.
Я направился к месту, где оставил Вагина, с тем чтобы получить подтверждение своих предположений, но Вагин исчез. Никто из офицеров и стрелков, попадавшихся мне, не мог сказать, где командир отряда. Только на следующий день выяснилось, что Вагин просто уехал в безопасное место и оттуда, не отдавая ни одного распоряжения, наблюдал за ходом боя.
Источник власти, который один только в решающую минуту мог заставить слушаться эту массу в 10 тысяч человек, отсутствовал. Что было делать? Я бросился к следующему по старшинству – командиру 4-го полка полковнику Комарову, занимавшемуся приведением в боевую готовность своих подразделений, доложил ему об исчезновении Вагина и просил как старшего вступить в командование и организовать развертывание бригады. Но Комаров категорически отказался. [40]
– Вагин заварил эту кашу, пусть он её и расхлебывает, – был ответ.
– Но время не терпит, Вагина нет, части же могут быть захвачены в невыгодном положении.
– Все это верно, но Вагин не может быть далеко. Найдите его, и пусть он распорядится.
Комаров был непреклонен.
В одно мгновение мне стало ясно, как создается катастрофа на войне, и передо мною встал выбор: либо ехать искать Вагина, потерять время и подвергнуть самой серьезной опасности отряд, либо отбросить все законы и уставы и вступить в командование самому. Это было «большим» решением – первым в моей жизни. Прежде всего нужно было спасать войска, а потом «пусть меня судит великий государь и военная коллегия», – сказал я себе словами петровского устава. Колебания были тем более неуместны, что я прекрасно знал своего случайного начальника. Он ни одного распоряжения сам отдать все равно не сумел бы, и фактически командовать отрядом пришлось бы мне. Поэтому я обратился к Комарову с установленной законом формулой:
– Передаю вам приказ начальника отряда.
– Вот это дело другое. Что же мне приказывает начальник отряда? – спросил Комаров.
– Развернуться на гребне к югу от хутора и остановить наступление немцев, – отвечал я.
Это было единственно возможное решение, и Комаров принял его к исполнению. Тем временем войска снимались с бивака; командиры подъезжали ко мне. От имени начальника отряда, не вступая ни с кем в. дальнейшие объяснения, я развернул батарею полковника Аргамакова и приказал ей открыть огонь; указал 1-му и 12-му полкам, что делать, послал сообщение подходившему 2-му полку и направил остальную артиллерию за Бялу. Ни одного вопроса о Вагине не было задано, ни одного сомнения не было высказано. Все бросились исполнять распоряжения.
Мужество, с которым части встретили внезапное нападение, быстрота, с которой батареи открыли огонь, и готовность всего офицерского состава беспрекословно исполнять необходимые распоряжения дали возможность своевременно развернуть отряд. [41]
Но для того чтобы выйти из трудного положения, нужно было еще многое. Немцы быстро наступали, и скоро не осталось никакого сомнения в том, что отряду предстоит иметь дело с противником, у которого подавляющее превосходство в силах. Нужно было организовать бой. Но Вагин со своим штабом уехал. Оставалось лично объехать часть и отдать необходимые распоряжения.
Тяжелая артиллерия немцев вела огонь по фронту и тылу расположения русских войск. Там, где падал снаряд, сначала вспыхивало яркое пламя, затем стремительно взвивался громадный, в два – три раза превышавший деревья столб черного дыма с мощной, как у дуба, кроной. Раздавался оглушающий грохот, точно рушился до основания семиэтажный каменный дом, и тяжелые осколки с зазубренными, как пила, краями со свистом летели во все стороны. Один такой снаряд упал рядом с крестьянской фермой. Строения закачались и рухнули, как карточный домик. Силой взрыва другого снаряда было вырвано с корнями дерево и переброшено на противоположный конец поля.
Мимо меня прошел солдат 4-го полка – высокий благообразный крестьянин средних лет. Он шел по насыпи железной дороги без фуражки, безоружный, не обращая внимания на разрывы шрапнелей, которые клубились над ним, засевая пулями оба склона полотна. Рубаха у него на груди была разорвана; пустой, невидящий взгляд устремлен в пространство. Громким голосом он пел молитву пресвятой богородице, которая неизвестно почему оставила его. Близкий разрыв тяжелого снаряда не произвел на него никакого впечатления. Он продолжал идти в тыл – сумасшедший...
Поиски Вагнна ни к чему не привели. Никто не видал его и не слыхал о нем. Надо было снова принимать решение и выводить части из боя; дальнейшая затяжка грозила полным окружением и пленением отряда. Я не мог допустить повторения в малом масштабе того, что рассказывал мне про армию Самсонова Рябцев, и поехал в 12-й полк, чтобы с него начать отвод частей. По дороге встретил группу солдат, уже тянувшихся в тыл по собственному почину. Они шли бодро, с винтовками за плечами, оживленно разговаривая.
– Куда же вы идете? – спросил я, остановив их. [42]
– А в тыл, ваше высокоблагородие, – без запинки отвечали они.
– Да ведь ваши товарищи ведут бой с немцами. Еще немного – и бригаду окружат.
– Кому от этого беда, ваше высокоблагородие, тот пусть и воюет с немцами, а нам это вовсе ни к чему.
Будь у меня время, я не мог бы равнодушно отнестись к такому прямому нарушению воинского долга, но были дела поважнее, чем препирательство с группой солдат. По нараставшему грохоту артиллерии и треску пулеметов было видно, что в бой вступают все новые и новые части врага. Особую тревогу вызывало стремление немцев отрезать нам путь к отступлению.
Вокруг развертывался знакомый пейзаж. Так же стояла небольшая помещичья усадьба, окруженная садом; так же белело шоссе и весело шелестели деревья; так же радостно светило солнце, согревая тщательно обработанные поля. Все было в подробностях такое же, как и час назад. Но над всей этой мирной картиной веял ураган смерти. Свистели снаряды, жужжали пули, в ямках, укрываясь от огня противника, лежали солдаты, а посреди поля огрызалась на обе стороны батарея.
Направляясь в 1-й полк, я видел, как тяжелые снаряды обрушились на орудия и дым на несколько секунд прикрыл все, точно саваном. Казалось, все кончено. Но вот дым рассеялся, и снова загремели выстрелы. Языки пламени вылетали из орудийных жерл, а маленькие люди у орудий, укрываясь щитами, продолжали свое дело. Только одна фланговая пушка села на колесо, а лафет изогнулся, точно был сделан из воска.
На командном пункте 12-го полка я застал подполковника Николаева, вступившего в командование полком вместо Вагина. В это же время здесь появился еще один офицер. Он был уже немолод, но крепок, в полном расцвете сил. Лицо его носило отпечаток глубокого нравственного потрясения. Глаза ввалились. Щеки были измазаны глиной, френч в грязи. Видимо, офицер, укрываясь от пуль, лежал, прижавшись лицом к земле. Командир полка сразу понял, что произошло: капитан Замятин, всегда исправный и безупречный командир, бросил свою роту и ушел в тыл, наполовину не понимая, что он делает. Судьба этого человека была в руках Николаева. [43] Он мог приказать арестовать его за бегство с поля сражения. Но Николаев протянул ему в эту решающую минуту руку помощи, сохранив полку отличного офицера для будущей боевой работы.
– Что, Николай Петрович, устали? – обратился к нему Николаев, словно ничего не произошло.
– Так точно, господин полковник, я больше не могу, – ответил тот, опускаясь без сил на землю.
– А вы посидите и отдохните, я сейчас прикажу дать вам чайку.
И Николаев как ни в чем не бывало продолжал отдавать распоряжения, связанные с трудным маневром отхода полка под огнем противника.
Капитану тем временем принесли стакан горячего чая и хлеб. Он жадно ел, и румянец постепенно возвращался на его лицо. Командир полка делал вид, что он не обращает на него внимания, и спрашивал у меня о последних указаниях.
Наконец он увидел, что Замятин пришёл в себя.
– Ну как, Николай Петрович, отдохнули?
– Отдохнул, господин полковник, – уже с тревогой отвечал тот, поняв весь ужас совершенного им преступления.
– Ну так идите к своей роте, а то там без вас, пожалуй, плохо будет.
Капитан встал и посмотрел на своего начальника с немым вопросом. Тот понял его без слов, протянул ему руку.
– Идите, такая слабость бывает в первые минуты боя. Но у честного человека она не повторяется дважды. Я уверен, что ваша рота с честью выполнит свою задачу.
Офицер повернулся и быстро пошел к своей роте. Он был убит через год в Галиции, но ни разу больше с ним не случалось ничего, что могло вызвать хотя бы малейший упрек.
Следующей своей задачей я считал спасение батареи Аргамакова. Она сделала все, что могла, и под градом снарядов мужественные канониры погибали, не сходя с места. Немцы видели трагическое положение батареи, развернувшейся для спасения отряда на открытой позиции, и добивали ее.
Из восьми орудий огонь вели только три, прислуга [44] которых, прижавшись к щитам, выпускала снаряд за снарядом. Получив разрешение отойти, на батарее сделали попытку увезти в тыл оставшиеся целыми орудия. Но над подходившими передками разорвалась немецкая шрапнель. Головная упряжка упала как подкошенная, во второй уцелели лишь коренные лошади. Остальные упряжки, круто развернувшись, умчались назад. Я настоял, чтобы орудия, выполнившие свою задачу, были оставлены.
Мне относительно легко удалось передать командирам всех полков указания о направлении и времени начала отхода. Части осуществляли трудный маневр в порядке, и немцы, достигнув успеха, не нашли в себе сил добить русские войска, мужественно отразившие их первый стремительный натиск.
Приближался вечер. Тени становились длиннее. Жара спадала. Солнце клонилось к горизонту, и скоро благодетельная темнота должна была облегчить нам отрыв от противника. Все шло как будто нормально. Но вдруг вспыхнула перестрелка на южной окраине Бялы, которую, казалось, все уже давно оставили. Огонь становился все сильнее и сильнее, распространяясь по фронту. Было ясно, что какой-то батальон не получил приказа об отступлении и продолжает биться.
Весь день я напряженно думал об отряде и, естественно, не обращал внимания на опасность. Но теперь, когда возбуждение боем улеглось, когда было сделано все для того, чтобы выручить отряд из беды, мысль о том, что еще раз надо ехать вперед и выводить батальон, застрявший по чужой вине, казалась мучительной. Я чувствовал, что силы мне изменяют. Вокруг никого не было. Я был предоставлен самому себе. И то, что делается легко на глазах у людей, оказалось бесконечно труднее делать, когда никто не видит. Недаром старая русская поговорка гласит: «На людях и смерть красна». Совесть в такую минуту делается страшно сговорчивой. К тому же и лошадь моя была ранена, и сам я был изнурен боем, и распорядиться в других местах надо было.
В конце концов, говорил один голос, о батальоне должен заботиться командир полка, а вовсе не начальник штаба отряда; достаточно было передать приказ полку. Но другой голос с не меньшим упорством возражал: [45] «Если полк этого не сделал, то вывести последнюю роту обязан штаб отряда».
Плотной стеной встало все, что было воспитано с детства: чувство долга, традиции. На тысяче примеров я знал, что сдать в такую минуту перед судом своей совести, значило потерять право на уважение к самому себе. С этим все равно нельзя было бы жить. Угнетало собственное малодушие. И я вспомнил слова, с которыми в подобные минуты обращался к себе Тюренн: «Пойдем, старая кляча, я тебя затащу в такое место, где ты еще и не так задрожишь...»
И снова начался путь по полю сражения, уже столько раз проделанный в течение многострадального дня. Я въехал в городок, на южной окраине которого мужественный батальон вел бой, несмотря на то что все – и справа и слева – отошли. Противник обстреливал Бялу тяжелыми снарядами, стремясь отрезать батальону путь отступления. Городок словно вымер. На улицах никого. Но окна домиков с чистыми занавесками и цветами смотрели уютно и совершенно по-мирному на разрывы снарядов в садах и дворах.
Когда я пересекал площадь, вдруг навстречу мне выбежал офицер. Лицо было в грязи, одежда изодрана, по ногам били пустые ножны от шашки. Я с трудом узнал в нем одного из сослуживцев по части, в которой я два года командовал ротой. Тот также узнал меня.
– Дайте мне вашу лошадь, – сказал он.
Несмотря на трагизм обстановки, я улыбнулся.
– Лошадь? А зачем она вам?
– Я хочу уехать.
Мне стало ясно, что я снова имею дело с сумасшедшим.
– Ну уж, если надо уезжать, так я лучше сам уеду на ней.
– Так не дадите?
– Ну конечно, нет, – смеясь, ответил я.
Тот по-деловому принял отказ.
– Ну хорошо, – произнес он и, выпустив повод коня, бросился в переулок.
На следующей улице за домами я обнаружил резервную роту. Это была та самая рота, которой я командовал в Гельсингфорсе перед отъездом в заграничную [46] командировку. Как я был рад увидеть знакомые лица! Как счастлив, что преодолел минутную слабость и добрался до своих! С помощью стрелков я нашел командира батальона и приказал ему отходить.
В эту минуту я почувствовал, что будто кто-то резко выдернул сидевшие в бедре моей правой ноги рыболовные крючки. Правда, боль быстро прошла, но идти я не мог и понял, что ранен. Я прислонился к стене дома. Меня окружили стрелки. Глубокое спокойствие сменило тревогу дня. Все, что я мог сделать, все было сделано. Все части отступали. Следовало только выбираться самому из Бялы, чтобы не попасть в плен. Но я был окружен друзьями, с которыми меня связывала двухлетняя совместная служба. В долгие вечера финской зимы мы ставили спектакли, создали библиотеку, читали доклады с волшебным фонарем, беседовали.
Стрелки знали о моей истории в Пажеском корпусе, и это создавало между солдатом и офицером какой-то мост, который в царской армии, как правило, был невозможен. Когда меня переводили из полка в Генеральный штаб, стрелки моей роты подарили мне письменный прибор. Теперь они сделали мне перевязку и помогли добраться на перевязочный пункт.
Спускалась ночь. Загорались над лесом равнодушные звезды. Но для меня ночь была лишь последовательностью шагов, каждый из которых казался тяжелым усилием: ступить на здоровую ногу, потом опереться на плечо солдата Герасимова и перетащить вперед раненую ногу.
По дороге нам попадались убитые и раненые, брошенные повозки и зарядные ящики. Видно, в тылу паника свирепствовала вовсю.
Давала себя знать потеря крови. Слабость усиливалась. Но мысль все время возвращалась к пережитому. Я спрашивал Герасимова:
– Ты видел, как стрелки бежали в тыл?
– Как не видеть, ваше высокоблагородие, солдаты говорят, что им ни к чему воевать.
Еще несколько шагов. У меня начался бред, который чередовался с реальностью. Я слышал слова о родине. Я видел перед собой далекие равнины родной земли. Все занесено снегом. Нет, это не снег. Это лунный свет. Над лесом взошла луна. В далекой деревушке теплится [47] огонф. Бедность. Соломенные крыши... не такие, как у немцев. И снова голос Герасимова: «Народ говорит, ваше высокоблагородие, что когда война кончится, то винтовку из рук не выпускать». Я слышал это явственно, и это: поразило меня своей неожиданностью. «А зачем же народу винтовки?» – спросил я. «Народ говорит, надо землю и волю завоевать...»
Ночь кончалась. Забрезжил рассвет... Вдали показалось Граево, где стояли подошедшие подкрепления. Еще несколько шагов, и можно будет наконец лечь, перестать шагать...
Герасимов довел меня до перевязочного пункта бригады, сдал с рук на руки санитарам и, тепло простившись, пошел искать свою часть. Я проводил его взглядом, думая: придется ли снова свидеться? Пощадит ли его грозная судьба войны?
На перевязочный пункт стекались раненые. Их кормили, оказывали первую помощь, давали отдохнуть. Искусно сделанную мне Герасимовым перевязку не снимали, а лишь наложили поверх нее вторую, с тем чтобы, как сказал врач, не разбередить раны и не вызвать нового кровотечения. Но в отдыхе я нуждался очень. И когда меня заботливо уложили, я не то заснул, не то просто потерял сознание от пережитого, от усталости и потери крови.
Когда я пришёл в себя, в комнате около раненых хлопотала сестра. Без шума и суеты она помогала измученным, изуродованным боем людям. Заметив, что я пошевелился, сестра подошла ко мне.
– Ну, как вы себя чувствуете? – спросила она. Ее теплые, серые глаза смотрели просто и дружески.
Скромная в своем сестринском наряде молодая женщина показалась мне пришельцем из другой жизни, в которой были и дружба, и любовь, и женская ласка.
– Что с бригадой? – спросил я.
– Вам нужен теперь покой, – отвечала сестра, – о бригаде поговорим потом. – Но, видя мое нетерпеливое движение, быстро добавила: – Там все приходит в порядок. Подошли другие части корпуса и восстановили положение. Хотите есть?
Только теперь я вспомнил, что не ел ничего с того момента, как полки два дня назад пошли в атаку на Иоганисбург. Сестра принесла горячего чая с хлебом, [48] маслом и сыром. Кушанье это показалось мне изысканным лакомством, особенно потому, что его украшали забота и внимание сестры. В чертах её лица, мягких и немного расплывчатых, не было ничего, что могло произвести сильное впечатление. Но в ней чувствовалась заражающая бодрость, которая гнала прочь все болезненное, неуверенное в себе, печальное. Слова, с которыми она обращалась к раненым, успокаивали, поддерживали надежду на выздоровление. Слушая ее, каждый невольно чувствовал, что все будет хорошо, что рана непременно заживет. Твердо и умело она выполняла свои обязанности сестры, шла на каждый призыв: несла воду, делала перевязку, помогала тяжелораненому.
Как только я немного оправился, меня сейчас же назначили для дальнейшей эвакуации в тыл. Сестра собирала мои вещи, с которыми я должен был ехать. Расставание после этой мимолетной встречи было грустным.
– Как вас зовут, сестра? – спросил я.
– Головачева Екатерина Дмитриевна, – улыбаясь, отвечала она.
– Китти, значит. Сестра Китти.
– Можно и так. Зачем вам это?
– Я хотел бы вас потом найти в жизни. Грустно разойтись, как говорит английская пословица, подобно кораблям, встретившимся в тумане ночью.
– Ну, по-русски это не так, – возразила она. – Гора с горой не сходится, а человек с человеком всегда сойдутся.
Раненых погрузили в санитарный поезд и через двое суток в Петербурге развезли по госпиталям для лечения. Заботами жены меня поместили в маленький лазарет, созданный на пожертвования преподавателей и учеников того самого учебного заведения, в котором когда-то учился и писал свои первые стихи Пушкин, и оборудованный по последнему слову медицинской техники. Лазарет находился на Каменноостровском проспекте, в саду. В окна заглядывали огромные тенистые липы, на клумбах увядали последние осенние цветы. И здесь, в тишине лазарета, для меня началась жестокая борьба со смертью, страшная тем, что в ней нельзя было сделать ни одного усилия, которое могло бы приблизить благополучный исход; нужно было только лежать и ждать. В одной палате со мной лежал юноша – офицер из [49] стрелкового полка той бригады, в которой я служил. Только прошлой весной он окончил военное училище и прибыл в часть полный жизни, энергии и радости. Теперь он лежал без движения. Рана сама по себе была пустяковая. Но рука, в которую попала пуля, была запачкана землей. Сначала началось нагноение, потом раненого испугал трупный запах, шедший из-под перевязки. После небольшой консультации врачи признали появление гангрены и для спасения его жизни произвели ампутацию кисти. Потеря левой кисти руки была неприятной, но в этом не было еще ничего трагического. Прошло три дня, и вдруг, проснувшись утром, раненый почувствовал, что из-под повязки снова тянет едва ощутимым трупным запахом. Он испугался. Его успокаивали: ничего нет, опасения вызваны мнительностью. Но через день сомневаться было невозможно. Заражение пошло дальше. Жизнь снова оказалась под угрозой, и через несколько часов ему отняли руку до локтя. Теперь он уже с мучительной тревогой, охватившей не только его, но и всех окружающих, следил за тем, что будет дальше. По нескольку раз в день он звал сестру проверить, не ощущается ли снова запах в оставшемся обрубке руки. На четвертый день его подозрения сменились уверенностью. Гангрена в самом деле пошла дальше. Ему вылущили остаток руки, но и это оказалось напрасным. Бедный юноша умирал. Врачи говорили потом, что если бы сразу отрезали всю руку, то, быть может, он и остался бы жив. Но такая операция казалась ненужной жестокостью. Теперь же молодой офицер был осужден на медленную смерть, и ничто уже не могло спасти его. Он то лежал молча, то бессильно плакал, и было страшно слушать его рыдания. Он понимал, что жить ему осталось несколько дней, а может, и часов. Смерть приближалась неотвратимо. «Простите меня, что я плачу, – говорил он, – нет сил терпеть. Хоть бы меня сразу убило».