355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Верховский » На трудном перевале » Текст книги (страница 28)
На трудном перевале
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 03:44

Текст книги "На трудном перевале"


Автор книги: Александр Верховский


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 31 страниц)

– Александр Иванович, из колчаковщины приехали Чернов и Ракитников.

– Что они говорят?

– Они в полном смущении. В Уфе и Сибири все кончилось полным провалом.

Я знал Чернова еще по 1917 году как одного из наиболее видных членов и признанного теоретика партии эсеров. Чернов мужественно сражался с царским строем, сидел по тюрьмам, жил в эмиграции, был участником Кинтальской и Циммервальдской конференций. Одно время он был очень популярен в крестьянских массах, как «селянский» министр Временного правительства. Неудачная попытка осуществить мечты крестьянства о земле [412] уничтожила нарождавшиеся к нему симпатии, тем более что, уйдя из правительства, он ни словом не обмолвился о причинах своей неудачи. Он продолжал поддерживать Временное правительство, отказавшееся дать землю крестьянам.

Нечкин рассказывал, что Чернов, обычно веселый, бодривший всех окружающих, был грустен и задумчив. Сибирская передряга, видимо, сильно на него подействовала.

– Чем объяснял он неудачу своей деятельности в Сибири? – спросил я.

– Это сложное дело. Прежде всего причина в расколе в партии эсеров. Правые эсеры, а их было подавляющее большинство, ради спасения родины, как они говорили, шли на все уступки в соглашении с буржуазией.

– Опять соглашение с буржуазией. Неужели опыта Февральской революции было недостаточно для того, чтобы понять, что из этого не может выйти ничего путного?

– Как видите, недостаточно, – развел руками Нечкин. – Чернов оказался в меньшинстве и ничего не мог сделать. Эсеры порвали Брестский мир, вернули фабрики капиталистам, несмотря на словесные заверения, фактически отдали землю помещикам. Кооператоры с Вологодским во главе говорили прямо: если надо выбирать – царь или большевики, то, без сомнения, – царь! Обстановка там была совершенно «мексиканская». Правительство было в каждой губернии. Тут были правительства и Уфимское, и Сибирское, и Уральское, и Оренбургское, и атаман Семенов, и кого только не было. Сговориться не было возможности. Каждый тянул в свою сторону.

– Ну а в армии что делалось? – спросил я.

– Одно время мечтали опереться на демократическое офицерство и ждали вас, но такого офицерства было мало, и пришлось мобилизовать всех. Монархическое же офицерство ни о чем, кроме погон и восстановления царя, говорить не хотело. Конечно, ни комиссаров, ни комитетов в армии не было, и мы были отданы на произвол реакционного офицерства. Крестьянство в армию не пошло.

– Воевать с большевиками для того, чтобы отдать [413] землю помещику и снова начать войну с Германией?.. Таких дураков на Руси больше нет!..

– И чем же это кончилось?

– Кончилось тем, что при поддержке англичан кучка офицеров сбросила Учредительное собрание и поставила Колчака; всех эсеров, которые не приняли мер предосторожности, арестовали и перебили. Чернов едва спасся, бежав в Советскую Россию.

История трагически повторялась. В 1793 году, во время французской революции, против Конвента восстали меньшевики того времени – жирондисты. Они подняли знамя восстания, но не были в силах его нести; оно было вырвано у них откровенной монархической реакцией. Но и монархисты не могли вести борьбу с Конвентом, за которым шла вся революционная Франция; они были вынуждены призвать на помощь исконных врагов родины – англичан. В английских мундирах, на английские деньги, с английским оружием в руках французские монархисты вели войну со своим народом. То же повторилось с русскими меньшевиками и эсерами в Самаре, в Архангельске.

Демократия в тех формах, в которых её знало буржуазное общество, потеряла в моих глазах всякий авторитет. И чем дальше, тем больше мучительная тоска закрадывалась в мою душу.

В «демократической» камере Крестов шли горячие споры. Эсер Станкевич вяло и без убеждения доказывал мне, что мечты об интернационале, о мировом рабочем движении нереальны. Буржуазия Запада – могучая сила.

Он говорил, сам не веря своим словам:

– Наше спасение в том, чтобы лучшие части русского народа призвали на помощь могучие демократии Запада и чтобы эту помощь приветствовало наше Учредительное собрание.

Мы долго спорили. Я наступал. Во мне уже загоралась новая вера, еще не оформившаяся, еще не продуманная до конца, еще во многом несшая на себе пережитки старого. Но я уже видел

Там за горами горя Солнечный край непочатый... [414]

Станкевич его не видел, и его болтовня о союзниках, шедших восстанавливать капиталистический строй в России, не могла убедить ни меня, ни даже его самого. В конце концов он сказал:

– У меня нет больше веры в то, что из моих мыслей выйдет что-либо. Но если не выйдет, то я поеду к себе на родину в Литву – пахать землю. После крушения Учредительного собрания я не смогу искать новых путей, но и не пойду на соглашение с большевиками!

Я спросил его:

– Ну а Россия как же будет?

Станкевич махнул рукой:

– Пусть её строит кто и как хочет.

– Значит, все дело в том, чтобы сохранить белые крылья и не запятнать их изменой убеждениям, безусловно, опровергнутым жизнью?

– Если хотите, это так, – грустно ответил он.

...События развертывались. Надвигалась гроза. После крушения германского империализма к России и её богатствам потянулись союзники. На юге и севере высадились отряды Антанты и стали наступать в направлении к Москве. Танки, аэропланы и артиллерия союзников, только что расправившись с могучей когда-то Германией, двигались против молодой Красной Армии. С востока начиналось наступление вновь созданной армии Колчака.

«Везде жадное, обожравшееся, зверское кулачье соединялось с помещиками и с капиталистами против рабочих и против бедноты вообще... – говорил Ленин. – Везде оно входило в союз с иноземными капиталистами против рабочих своей страны».

Красная Армия под натиском превосходящих сил противника медленно отходила назад, отстаивая каждую пядь земли.

В Москве собрался VIII съезд партии, чтобы обсудить, как вести борьбу с надвигавшейся грозной опасностью. Перед съездом стоял вопрос о создании могучей армии пролетарской революции.

Советская страна готовилась к обороне, к борьбе не на жизнь, а на смерть.

По зову партии первые отряды Красной гвардии переформировывались в полки и дивизии Красной Армии.

Имена народных полководцев Ворошилова и Буденного, [415] Чапаева и Ковтюха облетели молодую Советскую республику.

Я видел, как рушилась стена, отделявшая меня от большевиков в первом, казавшемся мне важнейшим вопросе – защите отечества.

Старая Россия погибала в крови и грязи. Рождалась новая, Советская страна, и Красная Армия, руководимая партией, поднималась могучей силой для защиты её от врагов.

Причины, закрывавшие мне путь в новую жизнь, отпали. Это были Брестский мир и разгон Учредительного собрания. Какой же строить новую Россию: капиталистической или социалистической? Я искал ответа на этот вопрос в книгах, которые мне приносила жена, в оценке событий, которые я пережил.

На первой стадии революции я действовал как офицер, который шел спасать свою родину в борьбе с Германией и поэтому делал все, что было нужно для поддержания боеспособности армии. Но после того как армия погибла, как погибла и государственность, её создавшая, передо мною во весь рост встал вопрос: хочу ли я бороться за восстановление прежнего буржуазного строя? Я вспомнил, с какой надеждой смотрел я на мощное капиталистическое развитие Германии во время боев в Восточной Пруссии, думая, что капитализм сможет переделать Россию, сломать деревянные, крытые соломой хаты и построить привольную жизнь. Эта моя точка зрения нашла как будто свое подтверждение в деятельности русской буржуазии во время войны, давшей армии снаряды, которых не могли дать царские заводы. Но в дальнейшем крупные и мелкие факты обнажили обратную сторону капитализма: отказ Третьякова дать деньги на народное образование; ставка на «костлявую руку голода»; локауты на фабриках Москвы, саботаж буржуазии и, наконец, прямая измена делу родины – корниловщина!

Пережитое заставляло меня задуматься над существом того, что я видел в капиталистическом строе. Я должен был ответить себе, что если я хочу не на словах, а на деле видеть осуществление своих прежних идеалов благосостояния и счастья широких народных масс, то на старом пути этого добиться невозможно. Я вспоминал людей, обреченных на физическую и нравственную смерть [416] в глухих деревнях и на заводских окраинах России. Это же я видел в Германии и Австрии, хотя богатства господствующих классов этих стран были неизмеримы по сравнению с богатством царской России. Это же видел я в пригородах Румынии, в деревнях Галиции, на фабриках Восточной Пруссии. Словом, капитализм, даже там, где он свободно развивался, не мог и не хотел уничтожить бедствия масс.

И вот за то, чтобы из мучений революции выросла новая страна, о которой я мечтал еще в Пажеском корпусе, за это я готов был бороться снова.

Но как? С кем?

Север голодал, транспорт останавливался. В чем тут было дело, я не мог понять.

В одной камере со мною сидел Сухотин. Времени было достаточно. Мы много говорили. Оказалось, что Сухотин, наслушавшись в Англии Кропоткина, признал, что его убеждения лучше всего укладываются в анархическое мировоззрение. Сухотин как-то атаковал меня:

– Государственник ты или нет?

Само это понятие было незнакомо мне:

– Что значит государственник?

– А вот, признаешь ли ты, что вмешательство государственной власти способно помочь сделать человечеству жизнь лучшей?

– Конечно, признаю.

– Ну, так и есть, – смеясь, говорил Сухотин. – А вот посмотри жизнь Англии.

По его рассказам выходило, что Англия очень близка к такому свободному анархическому обществу, о котором он мечтал.

– Посмотри, какие преимущества дает англичанам невмешательство власти в частную жизнь. Экономика Англии является образцом для всеобщего подражания, а она построена на началах фритредерства; каждый может продавать, производить и покупать все, что ему нравится. Эта свобода создает положение, при котором растут богатства Англии, поэтому она играет решающую роль в мировой политике... Развитие производительных сил возможно только там, где каждый волен делать все, что хочет.

– Но ведь эта «свобода» кончилась войной, и тогда [417] вся культура и цивилизация были, как ненужная ветошь, брошены в помойную яму!

– Ну, пока будет существовать человечество, до тех пор будут и войны! Вот посмотри, что у нас делается. У нас все в государстве регулируется, и в результате мы сидим на восьмушке хлеба, а мировая революция придет, когда рак свистнет!

Как бы споря с этими доводами, широко ходившими в то время по Руси, Ленин писал 11 марта 1918 года в статье «Главная задача наших дней», что Русь станет могучей и обильной, «если отбросить прочь всякое уныние и всякую фразу, если, стиснув зубы, соберет все свои силы, если напряжет каждый нерв, натянет каждый мускул, если поймет, что спасение возможно только на том пути международной социалистической революции, на который мы вступили. Идти вперед по этому пути, не падая духом от поражений, собирать камень за камушком прочный фундамент социалистического общества, работать, не покладая рук, над созданием дисциплины и самодисциплины, над укреплением везде и всюду организованности, порядка, деловитости, стройного сотрудничества всенародных сил, всеобщего учета и контроля за производством и распределением продуктов – таков путь к созданию мощи военной и мощи социалистической».

Много лет еще потом я продолжал изучать великое учение Маркса, но уже первое знакомство с ним произвело на меня незабываемое впечатление. Все прежние понятия приходилось перестраивать, на все смотреть с новой точки зрения. Я знал ходячие фразы о том, что капиталисты отбирают себе прибавочную стоимость, создаваемую трудом рабочего, но это, казалось, легко исправить соответствующим законодательством. Теперь я увидел, что дело совсем не в этом.

Ночи напролет мучился я новыми для меня мыслями, оказывается, борьба, которую я вел, лишения, которые я терпел, когда сам шел на смерть и других посылал, – все это делалось не для спасения родины, а являлось лишь частью борьбы мировых хищников за рынки. Я вспомнил, что, в то время как я лежал раненый и мучительно ждал выздоровления или смерти, мой друг Сухотин наживал свой первый миллион на строительстве новых заводов. Герасимовы шли на штурм немецких, австрийских и турецких окопов, а царь в это время подписывал [418] тайные договоры о дележе Галиции, Турции, Персии.

Я вспомнил слова солдата после Бялы:

– Нам все это ни к чему... Пусть господа, которым нужна война, пусть они и воюют.

Я вспомнил митинг в Волынском полку, когда солдатская масса громко требовала мира.

Вспомнил я и разговоры Терещенко на заседании Временного правительства о том, что надо еще немного продержаться, и Россия примет участие в дележе мира, после того как Германия рухнет.

В моей жизни это был перевал! Я понял, что энтузиазм, с которым я шел в бой, любовь к отечеству были не более как средство в руках могучих сил империализма, погнавших миллионы людей на бойню во имя «защиты отечества».

Я с ужасом должен был признать, что, защищая капиталистический строй, был изменником своему народу, в то время как я готов был отдать своему народу все, отдать самую жизнь. Думая служить отечеству, я служил алчной кучке хищников, распинавших мою родину. Желая видеть свое отечество свободным и счастливым, я на самом деле предавал его иностранным капиталистам. Мечтая о гражданском мире, я облегчал буржуазии готовить классовую войну. Борясь за демократию, я готовил диктатуру оголтелой белогвардейщины... Дальше продолжать прежнее я не мог! И у меня созрело окончательное решение. Когда через несколько дней ко мне на свидание пришла жена, я просил её поставить в известность моих друзей-партийцев о том внутреннем перевороте, который я пережил за последние дни. В это время многие из моих друзей по 1917 году – и эсеры и меньшевики, – бесповоротно порвав со старым, вместе с большевиками боролись с врагами пролетарской революции. Я и раньше не мог примириться со многим, что делалось, но это прошло; теперь нужно было смотреть вперед и думать, как страна сможет выйти из того состояния, в котором она оказалась. Я был убежден, что выход в развитии форм, созданных революцией, а не в повороте назад, который может быть осуществлен лишь силой иностранных штыков. Построение новой России, о которой я мечтал и за создание которой готов был бороться, решался силой оружия, и я не мог больше оставаться [419] пассивным зрителем. Я готов был идти всюду, куда меня пошлет Советская власть.

Через несколько дней меня вызвал военный комиссар Петроградского округа, которому я повторил то, что сказал жене. Комиссар спросил меня: буду ли я в случае надобности защищать Петроград от белых? Я отвечал: да. Выйдя на волю, я встретил членов ЦК партии эсеров Гоца и Фейта, своих друзей по работе летом 1917 года и особенно по подпольной борьбе с большевиками на переломе семнадцатого – восемнадцатого годов. Я обрадовался встрече, так как читал в газетах заявление части эсеров о том, что они прекращают борьбу с Советской властью; знал я также, что эсеры-максималисты вступили в партию большевиков. Я сказал Гоцу, что готов вступить в Красную Армию.

– Вы с ума сошли! – сказал Гоц. – Слушайте, что я вам скажу. Теперь борьба с большевиками внутри страны невозможна. Но придет время, и мы подымем голову. Нам нужно сохранить кадры! Отправляйтесь за границу, мы вас переправим туда и поможем там устроиться. Хотите?

– А что скажете вы? – обратился я к Фейту, которого я особенно уважал за его честный и прямой характер и мужество в борьбе.

– Что я скажу! Я потерял ориентировку и не только не могу вести других, но и сам не знаю, что делать. Я больше не могу сражаться против большевиков. Я же социалист, в конце концов! Всю мою жизнь я отдал борьбе за социализм, такой, как я его понимал. Теперь социализм строится, правда, не такой, каким я его мыслю, но это, несомненно, социализм. Ленин – великий человек. Если я буду вести против него борьбу, то помощь этим будет оказана только махровой реакции. Я выхожу в политическую отставку и занимаюсь только врачебной деятельностью. Завтра я отправляюсь с санитарным поездом на фронт.

– Ну, это не так! – решительно возразил Гоц. – Если мы и неправы, то пусть партия эсеров погибнет в бою, а не сгнивая заживо. Согласны вы ехать? – снова спросил он меня.

– Нет, не согласен! Я остаюсь на своей родной земле, со своим народом и хочу помочь ему выбраться из тех трудностей, в которые он попал. [420]

Гоц повернулся и ушел. Но Фейт пожал мне руку и сказал:

– Вы правы. Вступайте в Красную Армию и идите своим путем. Кстати, вам это надо знать: ваше имя в белой армии в списке приговоренных к смерти; как только вы попадете к ним в руки... Это за ваше выступление против Корнилова.

* * *

В штабе Петроградского округа, куда я был назначен, я встретил одного из наиболее уважаемых профессоров старой царской академии Генерального штаба, когда она под руководством Головина поворачивала армию на современные рельсы после поражения в русско-японской войне. Это был Александр Алексеевич Балтийский.

Мы оба были рады встретить друг друга и особенно обрадовались встрече в рядах одной армии. Значит, мы оба в трудное время оказались по одну сторону баррикад.

Балтийский был счастливее меня. Он не знал того тяжелого периода междупутья, который пережил я. С первых дней революции он встал на сторону большевиков прямо и открыто. Меня интересовало, как ему дался этот переход.

– Очень просто, – отвечал Балтийский. – И я, и многие офицеры, шедшие по тому же пути, служили царю, потому что считали его первым из слуг отечества, но он не сумел разрешить стоявших перед Россией задач и отрекся. Нашлась группа лиц, вышедших из Государственной думы, которая взяла на себя задачу продолжать работу управления Россией. Что ж! Мы пошли с ними, помогая им как только могли и работая не для них, а для пользы родины. Но они тоже не справились с задачей, привели Россию в состояние полной разрухи и были отброшены. На их место встали большевики. Мы приняли их как правительство нашей родины и также по мере сил стремились помочь им в их работе. В политику мы в то время не вмешивались и действовали по признаку преемственности власти. Ну, а потом мы поняли свою ошибку; в ходе работы стали знакомиться с тем, чего хотели Советская власть и Коммунистическая партия, и пришли к полному убеждению, что они [421] правы, что они действительно строят государство, какого не видел мир. Идея социалистического отечества стала нам близка. Вот и все.

Меня очень интересовало это простое и ясное решение того вопроса, над которым я думал целые ночи, вникая в существо идей новой власти. Но я знал, что далеко не все офицеры стояли на той же точке зрения, что и Балтийский, и спросил, много ли людей в армии думают так, как он.

– Не много, но вполне достаточно. И надо сказать, что это именно те люди, которые в старой армии отличались уменьем смотреть жизни прямо в глаза, а не через призму разных хитрых слов и принципов.

– Позвольте, но как же вместе с нами оказался генерал Комаров? Он с первых дней был врагом революции вместе со своим другом Гучковым. Его прочили, как я знаю, в начальники штаба к Корнилову.

Балтийский улыбнулся.

– Он умный человек и сразу увидел, что белогвардейщина – гиблое дело.

– Но как же его приняла Советская власть?

– Двери сейчас широко открыты всем, кто хочет делом помогать пролетарской революции, кто хочет честно служить ей – так, как поступил близкий вам по Севастополю генерал Николаев. Он шел во главе красноармейской бригады и был взят белыми в плен. Ему предложили перейти на сторону белых. Он отвечал, что вступил в Красную Армию потому, что поверил в правоту Советской власти, и будет бороться за коммунизм.

Белые его расстреляли. Это была тяжелая весть.

Балтийский вспомнил и других офицеров.

Многие пришли к Советской власти только потому, что «кушать» нечего. Они продают свои знания за деньги, тая глухую ненависть к строю, который лишил их чинов, орденов и даже куска хлеба. Несколько дней назад, рассказал Балтийский, я встретил своего старого знакомого, бывшего генерала Обручева, работавшего одно время начальником штаба Московского военного округа. Он спросил меня:

– Вы работаете у большевистской сволочи?

Я был поражен и спросил его в свою очередь:

– Может, и вы у них работаете?

Обручев отвечал утвердительно. [422]

– И жалованье, может быть, получаете?

– Да, и жалованье получаю.

– Ну, так вы просто негодяй, – заявил я ему. – Рано или поздно вас поставят к стенке – и поделом.

– И что же он ответил? – спросил я.

– Он ответил: посмотрим еще, кто кого... А через короткое время этот мерзавец действительно был расстрелян.

– Обручев не единственный, – заметил я. – Недавно я встретил одного из своих товарищей по академии, который работал в штабе Петроградского военного округа. Он про себя говорит так: «Я служу добросовестно за то жалованье, которое мне платят. Мне платят мало – я мало работаю. Но работаю, как хорошая пишущая машинка. Что большевики ударят по мне, то я и выстукиваю. Ударят верную букву – я верную букву отобью. Ударят неверную – мне наплевать! Я и неверную отстукаю; не я решаю, не я и отвечаю. Но свое дело делаю». Вот, по-моему, к чему может привести такой подход, как вы говорите, к службе каждому правительству вне политической оценки того, чему служит правительство и чего оно добивается.

– Я и не защищаю этой точки зрения, – сказал Балтийский. – Я лично, став на эту точку зрения в первые дни, потом уже стал смотреть, во имя чего они работают, и не отойду от них, как бы им трудно ни пришлось.

Спустя некоторое время Нечкин привез новую тяжелую весть: погиб Рябцев.

– Быть не может! – воскликнул я. – Ведь после поражения во время московского восстания Рябцев решил уклониться от борьбы и стоять в стороне...

И я вспомнил свой последний разговор с Рябцевым. Передо мной встали его милые, серые глаза – глаза мечтателя, горевшего душой за судьбы страждущего человечества, которое он так хотел видеть счастливым и свободным. Я вспомнил о беседах с ним, когда Рябцев горячо говорил о великих идеалах гуманизма, которые наконец восторжествуют на нашей родной земле. И вот Рябцев погиб...

– Кто вам сообщил об этом? – спросил я.

Оказывается, Нечкин встречался с человеком, лично видевшим похороны Рябцева. Рябцев уехал на юг и стал работать в одном из городов Украины в меньшевистской [423] газете, проповедовавшей нейтралитет. В город вошли белые и немедленно арестовали Рябцева. Ему поставили в вину, что он недостаточно энергично боролся с большевиками, будучи командующим войсками в дни Октябрьского восстания в Москве, и в тоже время проявил слишком большую энергию как начальник штаба округа в августе против корниловского выступления. Они повели его в тюрьму и по дороге «при попытке к бегству» убили...

* * *

Много лет должно было пройти, чтобы я понял, что, даже будучи активным бойцом в рядах Красной Армии, я продолжал оставаться в плену народнических идей и в любую минуту мог соскользнуть в лагерь контрреволюции. Я тогда еще не понимал двух важнейших положений, определявших все поведение людей в ту пору. Я не мог безоговорочно признать, что только диктатура рабочего класса является той единственной силой, которая может вырвать человечество из тисков капиталистического строя, и что только пролетариат может построить новый мир социализма, в котором человек развернет все данные ему природой силы и сможет, радуясь, глядеть на мир, не чувствуя нужды, гнета чужой воли над собой. Я читал слова Плеханова, что «революция может победить только как революция рабочего класса или её совсем не будет», но еще не осознал их. Не укладывалось также в моем сознании и понятие диктатуры пролетариата, который только один, сражаясь за свои классовые цели, сможет перестроить и государство и человека, очистив его от «скверны» наследия старого капиталистического строя, и, наконец создав бесклассовое общество, уничтожить государство, как ненужный пережиток. Мои цели совпадали с целями, поставленными Советской властью и партией, но не путь. Я не примирился с, разгоном Учредительного собрания. Я считал неверным, что выборы не были всеобщими, равными, прямыми и тайными, хотя и уговаривал себя, что иначе в обстановке ожесточенной классовой борьбы не может быть.

Старая заповедь: любить даже своих врагов, подставлять правую щеку, когда тебя ударят в левую, проповедь всепрощающей любви, которая так привлекала меня, в обстановке борьбы с белыми превращалась в измену, [424] вела к поражению революции и торжеству той реакции, которая была готова удушить все прогрессивное, все, что двигало человечество вперед. На словах и даже в своих действиях я это принял, но в душе у меня оставался глухой протест.

Перед отъездом к новому месту службы я хотел повидать большого человека, о котором так много слышал еще на корпусной скамье; знакомые отвезли меня к Кропоткину. Он жил неподалеку от Москвы, в небольшом домике, окруженный заботой Советской власти, которая сделала все, чтобы обеспечить ему необходимый комфорт.

Меня очень волновало, что скажет мне Кропоткин. В моей судьбе была одна точка, которая связывала меня с Кропоткиным. Я тоже в свое время был камер-пажем императора. Именно именем Кропоткина заклеймили меня пажи в то время, когда они гнали меня из корпуса после 9 января. В Кропоткине я любил борца за освобождение человека от всякого гнета. Старик встретил меня дружески и приветливо, как встречал он всех, кто навещал его. Я рассказал ему о своих волнениях, о своем решении идти сражаться за пролетарскую революцию. Я с трепетом ждал, что скажет мне человек, провозгласивший беспредельную веру в лучшие стороны человека, веривший, что принцип взаимопомощи можно положить в основу человеческого общества.

Глядя в его ласковые глаза, полные широкого понимания всех человеческих радостей и горя, я готов был верить, что если бы все люди были похожи на этого светлого старика, то действительно можно было бы завтра же упразднить государство.

– Вы спрашиваете, что делать сейчас? – живо и молодо отвечал старик, стоявший на грани восьмого десятка своей яркой жизни. – Всеми силами и всеми помыслами отстаивать революцию. Она и только она борется за великую мечту человека, за полное его освобождение. Делайте все, что в ваших силах.

Оживленная беседа завязалась о буднях жизни. Старик терпел лишения.

– Это все пустяки, а вот что важно, – и он повел меня в свой кабинет. – Посмотрите, что я теперь делаю.

На столе лежали листы большой рукописи. [425]

– Человечество ломает теперь самые основы старого общества, оно ломает и старые, обветшалые и захватанные грязными руками принципы этики. Но жить, как звери, со звериными чувствами нельзя. Я пишу новую этику, этику человека, победившего предрассудки религии и подчинившегося законам взаимной помощи не под страхом вечного адского огня, а во имя общественного блага.

В минуту, когда кругом бушевала гражданская война, когда лились потоки крови и жизни гибли в битвах одна за другой, Кропоткин отдавал свои последние силы, единственное, чем он мог помочь революции, – он писал новую этику. Она осталась недописанной. Смерть вырвала перо из рук пламенного борца за человеческую личность, ошибавшегося в путях к достижению нового бесклассового общества, но твердо поставившего себе целью будить в людях стремление к победе над старым строем, стремление строить новую жизнь.

В это время на полях Украины кипели бои. Под натиском красных полков белые отходили. Бои подступили к Полтаве, где доживал свои дни другой прекрасный старик – Короленко.

Что думал в эти дни лучший представитель русской интеллигенции, автор «Слепого музыканта», что думал Короленко, который после Толстого и Достоевского преемственно нес в нашей стране великое знамя старого буржуазного гуманизма?

Я знал и любил этого чистого и непреклонного старика, не воина, но непримиримого проповедника заветов высшей любви человека к человеку, певца свободной человеческой личности. Когда некоторые лица, возмущенные той или другой стороной современности, просили Короленко возвысить свой голос протеста против жестокостей гражданской войны, он категорически отказывался это сделать. В его глазах борьба шла именно за те идеалы, которым он служил всю жизнь. Больной и слабый, он не мог участвовать в борьбе и уехал в свою родную Полтаву. Вокруг нее кипели бои. И когда красная конница, сверкая клинками, вступила в Полтаву, командир, узнав, что в городе живет Короленко, приказал поставить к его дому часовых, чтобы кто-нибудь не обидел писателя, который сказал: «Человек создан для счастья, как птица для полета». [426]


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю