355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Верховский » На трудном перевале » Текст книги (страница 25)
На трудном перевале
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 03:44

Текст книги "На трудном перевале"


Автор книги: Александр Верховский


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 31 страниц)

Призывая не ссориться с буржуазией, Прокопович – говорил о том, что все силы нужно сосредоточить на борьбе с голодом. Коновалов, Третьяков и Башкиров слушали его, не моргнув глазом, хотя решение удушить рабочих «костлявой рукой голода» уже было принято ими.

Социал-демократ меньшевик министр внутренних дел Никитин указал, что, стоя на государственной точке зрения, обе стороны должны отнестись одна к другой с доверием и предоставить созыв Предпарламента Временному правительству.

Терещенко и Коновалов добились того, что Кузьма Гвоздев был назначен министром труда.

Гвоздев как мог призывал думать о сохранении государства. [366] Не дать восторжествовать анархии. Он настаивал на прочном соглашении, с тем чтобы коалиция не осталась на бумаге.

Все это было хорошо и служило приличной ширмой для настоящего плана борьбы. Но буржуазия желала показать видимость уступок, и представители кадетов открыли торг. Они заявили, что соглашаются с основными положениями Керенского, но просят «открыть карты»: что от торгово-промышленного класса потребуют представители революционной демократии?

Кадетам отвечали Гоц и Церетели. Они призывали нести жертвы и рабочих, и крестьян, и буржуазию. Вопроса о земле они не поднимали. Его должен был решить хозяин русской земли – Учредительное собрание. По их мысли, существующие формы землевладения не должны быть нарушены, и только земельным комитетам предоставляется право упорядочить пользование землей там, где по тем или другим причинам земля оставалась неиспользованной, где её хозяин не сеял на ней хлеб.

Самоопределение наций соглашатели, конечно, полностью на словах признавали, но решить его должно было тоже только Учредительное собрание. Демократия настаивала лишь на активной внешней политике, которая привела бы к скорейшему миру. Наконец необходимо было провести усиленное самообложение буржуазии, узаконить коллективные договоры и примирительные камеры; демократия ни в какой мере не настаивала на том, чтобы рабочие получили право контроля предприятий, но считала необходимым, чтобы такой контроль был введен со стороны государства; все права найма и увольнения рабочих сохранялись полностью в руках фабриканта.

Тяжелая тоска висела над собранием. Много лжи и притворства перевидал Малахитовый зал за сто лет! Он слышал тихие речи Александра I, мечтавшего вместе с графом Чарторийским и Сперанским о даровании крепостной России конституции, в то время как в действительности стране готовились военные поселения и шпицрутены Аракчеева; беседы Александра II о том, как освободить крестьян, не разоряя помещиков. Николай II подготовлял здесь расстрел демонстрации 9 января 1905 года. Ко всему привыкли стены Малахитового зала. Но та комедия пустых слов, прятавших подготавливаемое [367] насилие над народными массами, была жалкой; зал скучал. Золоченые листья капителей малахитовых колонн, казалось, медленно увядали в тоске.

От имени промышленности отвечал Коновалов. Коротенький, толстенький, с него можно было писать портрет типичного фабриканта-либерала европейской складки; играя золотым пенсне на длинной цепочке, он прочувствованным голосом говорил, что целиком поддерживает мысли Керенского о необходимости создания сильного правительства для борьбы с анархией...

– Необходимо перекинуть мост между цензовыми элементами и революционной демократией, – пел Коновалов, – и совместно с ней строить новое государство.

Он посмотрел на Гвоздева, которого он знал еще до революции: с таким представителем демократии можно договориться.

Прения были отложены до следующего заседания, на котором были приняты все требования, которые кратко можно сформулировать так:

Созыв Учредительного собрания не может быть отсрочен ни на один день, и созыв его в декабре 1917 года правительство признает обязательным.

Борьбу за мир считать делом общенациональным и стремиться, чтобы мир был заключен без насилия с чьей бы то ни было стороны.

Для обсуждения условий мира, заключаемого совместно с союзниками, созвать в ближайшее время конференцию с участием союзников и выработать совместные условия мира.

Программу военного и морского министров о сокращении армии и смене командного состава принять без всякого обсуждения, признавая полную целесообразность этого.

Полностью было признано и предложенное военным и морским министрами тесное сотрудничество с Советами и армейскими организациями в деле восстановления армии и флота.

Что же касается «жертв», то буржуазия широко шла навстречу.

Мы принимаем государственный контроль над производством, говорили представители буржуазии и помещиков, биржи труда, примирительные камеры, регулировку заработной платы, обложение налогом наследства, [368] налоги на прирост ценностей и на предметы роскоши. Но, конечно, совершенно неприемлем единовременный налог на буржуазию и, кроме того, землю помещиков и власть фабрикантов на своем предприятии не трогать.

На этой основе было сформировано правительство{79}. В его состав вошли, с одной стороны, представители демократии – меньшевики Никитин, Прокопович, Гвоздев и эсер Маслов, не собиравшийся давать крестьянам землю. С другой стороны, правительство пополнили прямые представители капитала. «Прямо с биржи», как тогда говорили, вошли Коновалов, крупный текстильщик; председатель Московского комитета бирж торговли и промышленности Третьяков; крупнейший торговец хлебом из Нижнего Башкиров. Особенно порадовало Керенского вступление в правительство Кишкина, делегированного всеми общественными организациями Москвы. Его называли «общенациональный Кишкин». Буржуазия очень надеялась на его твердость.

Для каждого, кто знал подоплеку того, что происходило, пошлая ложь казалась невыносимой.

Терещенко, выйдя после заседания в соседнюю комнату, просто и громко заявил окружившим его членам нового правительства, что он просит освободить его от участия в правительстве. Он в совершенном отчаянии. Он ненавидит демократию. Он ярый контрреволюционер. Он жалеет, что попытка Корнилова не удалась. Пусть лучше сейчас развернется большевистская анархия, но зато потом легче будет усмирить её силой оружия.

Но остальные считали, что не все еще потеряно, что надо сделать еще одну попытку удержать власть. Терещенко уговорили не приходить в отчаяние раньше времени, и он согласился не выходить из правительства.

Одновременно с правительством был создан так называемый Предпарламент{80}, члены которого были назначены распоряжением Керенского; то, о чем в корниловские дни рассказывал мне в Ставке Филоненко, свершилось. Было сформировано самодержавное правительство и при нем бесправная «говорильня» – для отвода глаз.

Но, как ни странно, я считал, что правительство собирается активно бороться за мир, что вопрос о земле будет решать Учредительное собрание, до которого [369] оставалось всего два месяца. Наконец моя программа полностью принята, и я надеялся, что все это позволит протянуть до заключения мира.

Таких людей, как я, в то время было много. Все они после этих решений правительства успокоились и стали ждать. А Керенскому, Терещенко и Коновалову только того и нужно было.

Таково было стратегическое развертывание сил после корниловщины. Буржуазия, разбитая в борьбе с оружием в руках, благодаря самоотверженной помощи соглашателей получила время для подготовки новой военной авантюры.

Это был прямой вызов. Большевики справедливо назвали это правительство правительством гражданской войны. [370]

Кризис власти

В первых числах октября я возвращался из Ставки. Прошел месяц напряженкой работы в правительстве. Тридцать дней и ночей в борьбе за то, чтобы родниться над кругозором рядового офицера, пересмотреть трафаретные, с детства привитые понятия родины, правды, народа и добра и увидеть их настоящий смысл. Последовательное и честное проведение этих принципов привело меня к тому, что в корниловские дни я оказался выброшенным из своего класса. И то, что я был во Временном правительстве вместе с Керенским, Коноваловым и Кишкиным, создавало только видимость связи со старым обществом; логическое развитие событий неизбежно должно было порвать и эту последнюю связь.

На дворе стоял октябрь; хмурое небо висело над серыми деревеньками, мимо которых мчался поезд. Над сжатыми мокрыми полями стоял туман.

Во время поездки в Ставку я делал последние усилия, для того чтобы привести в исполнение свой план реорганизации армии, казалось, безоговорочно принятый правительством.

Вместе со мной ехали мои ближайшие сотрудники – Нечкин, Мануйлов и полковник Генерального штаба Кузнецов, который ехал для получения нового назначения.

На станциях происходило нечто невообразимое. Армия разбегалась. Домой ехали и те 600 тысяч сорокалетних, которые были отпущены по приказу Временного правительства во исполнение плана сокращения армии, предложенного мной, и миллионы, которые по этому же [371] плану должны были быть отпущены, но которых правительство отказалось отпустить.

Путь от Могилева до Петрограда был для меня передышкой между напряженной деятельностью в Ставке и Петрограде. Взбаламученное море впечатлений в сознании успокаивалось, «песок» оседал, все важное поднималось на поверхность.

Кузнецов, мой товарищ по академии, молодой, энергичный, с лицом, обросшим густой черной бородой, рассказывал о том, что делалось в армии:

– Под прикрытием огня линейного флота немцы произвели высадку в Моонзунде. «Большевистский» флот Балтики, на который не надеялись как на боевую силу, оказал мужественное сопротивление. Войсковая же масса просто и без затей отказалась сражаться. Полк, посланный с материка на остров Эзель, «митинговал», когда его подняли с квартир и отправили для погрузки в вагоны. Стоял вопрос: «Ехать или не ехать?» Уговорили! Второй раз тот же вопрос решался на берегу при посадке на транспорт. Снова уговорили! Третий раз на пароходах – сходить ли на берег? Наконец на берегу было принято окончательное решение: ни в какие столкновения с врагом не вступать, полк перешел к немцам. В этом и заключается причина, почему весь Моонзундский архипелаг сдался немцам едва ли не в три дня{81}. Где же родина, честь, народ, в силы которого мы верим? Все рушится! Что ты скажешь об этом, гражданин военный министр?

– Что скажу? Скажу, что моя работа сорвана, едва начавшись, и армия идет неудержимо к полному разложению.

Нечкин, сидевший у окна, повернулся к говорившему.

– А ведь теперь нужно подвести итог месяцу работы в правительстве. За месяц работы в Москве, в июле, как много было сделано. А теперь не удалось ничего, кроме отпуска сорокалетних и двух – трех назначений молодежи вместо явных корниловцев.

– А вы знаете, как прошел отпуск сорокалетних? – перебил его Кузнецов. – Насколько я понимаю тот план, который ты предлагал, – обратился он уже ко мне, – надо было одновременно с отпуском лишних людей сокращать и количество войсковых частей; тогда сокращение численности армии шло бы и за счет тыловых [372] частей, обозов и т. п. Но Ставка не сократила ни одной части, и получилось, что сокращение пошло лишь за счет уменьшения числа стрелков в ротах. Замысел, несомненно правильный, привел благодаря этому к обратным последствиям; и те, кто не знает, в чем дело, бранят тебя за нелепую, по их мнению, меру, окончательно разрушающую армию.

– В этом вся суть дела, – заметил я. – Я чувствую себя как человек на кочке в болоте. Пока стоишь – ничего! Но, когда хочешь поставить ногу и сделать шаг вперед, почва уходит из-под ног. Правительство приняло полностью и без оговорок мою программу; когда же я стал её приводить в исполнение, то оказалось, что сделать абсолютно ничего нельзя. Сокращение армии тормозится под всякими предлогами. Керенский в роли главнокомандующего не дает мне ничего сделать в действующей армии. Все назначения, которые я предлагаю, на словах принимаются, а на деле на должности назначаются «шляпы» вроде Духонина. Керенский даже тыловой военный Петроградский округ изъял из подчинения военному министру и передал в ведение главного командования.

– Ну и что же ты? – спросил Кузнецов.

– Что я? Когда я вступал в военное министерство, ЦИК обещал мне неограниченную помощь. Я к ним и обратился с вопросом: что же мне делать? Мне ответили, что скоро такие дела не делаются, что надо подождать и не ослаблять своего нажима. Керенский сдастся и проведет мои требования. Я выступил на заседании правительства с заявлением, что моя программа не проводится ни в одном пункте и что, таким образом, не может быть и речи о восстановлении боеспособности армии.

– Что же сказало правительство?

– Ничего не сказало, просто перешло к очередным делам. Я никогда не был в таком глупом положении. Перед лицом солдатских организаций я несу ответственность за осуществление моей программы. А на самом деле Терещенко и Керенский цепко держатся за старый генералитет. А генералы в свою очередь заинтересованы в том, чтобы не уменьшать количество войсковых частей на фронте, потому что они не могут понять, как можно [373] оборонять фронт с малым числом дивизий; между тем у немцев дивизий вдвое меньше, чем у нас.

– А отсюда совершенно ясно требование солдатских организаций, – вставил свое слово Нечкин. – Если нет реформы сверху, то массы рвут армию. Солдатские организации требуют теперь: 1) аттестации всех начальников; 2) права отводить тех начальников, которые не пользуются их доверием, и 3) права участия в руководстве операциями вместе с командным составом.

– Это верно! Выполнение этих требований означает окончательное крушение армии. Ее надо распустить и собрать новую, а на это время капитулировать перед Германией. Вот к чему ведет дело правительство, в которое я вхожу.

За окнами вагона моросил дождь, оседавший каплями на стекле. Кругом была картина умирания и безнадежности, как и в настроении той небольшой группы людей, которые сидели в вагоне.

– Что же делать? – спросил Нечкин.

– Что делать? Именно об этом я и думаю. Ясно, что прежняя линия наша сорвана. Да и поздно теперь начинать проводить те мероприятия, о которых шла речь месяц назад. Обстановка резко изменилась за этот месяц, и требуется новое решение.

– Его искать нечего, – сказал Кузнецов. – Это решение не только принято, но уже проводится. В Ставке мне об этом говорили.

– Какое решение? – спросил я. – Ни Керенский, ни Духонин мне ничего об этом не говорили.

– А вот какое. На смену старой формируется новая армия, из корниловских ударных частей. Сейчас уже имеется свыше 40 ударных батальонов силой до 50 тысяч штыков. Кроме того, формируются и выводятся в тыл новые ударные батальоны из добровольцев и георгиевских кавалеров. Организованы чешский и польский корпуса из солдат, добровольно согласившихся подчиняться офицерам и отказавшихся от солдатских комитетов. Из всех этих частей намерены развертывать дивизии новой русской армии. Одновременно из Петрограда предполагают вывести его гарнизон и заменить конным корпусом, казачьими частями и ударниками. Как только эти формирования будут закончены, старую «революционную» армию распустят по домам{82}. [374]

Все это было для меня новостью. Но я не мог показать виду своим ближайшим товарищам, что не знаю об этой программе формирования армии, уже проводившейся в жизнь Ставкой. Правда, сами по себе все эти мероприятия были с точки зрения поднятия боеспособности буржуазной армии рациональны и давали возможность построить более прочные части, чем тот полк в Моонзунде, про который рассказывал Кузнецов. Но для проведения их в жизнь нужно было, чтобы большинство страны сочувствовало продолжению войны.

– Вот вы упрекали меня в том, – обратился я к Мануйлову, – что я слишком много времени уделяю беседам с делегациями, приезжающими с фронтов; но зато я знаю, что думает армия – не воображаемые, а реальные люди. И вот они в один голос говорят, что войска не понимают, за что их заставляют воевать.

– Я тебе должен сказать, – перебил меня Кузнецов, – что это совершенно верно. Солдаты смотрят на офицера, как каторжник на свою цепь. Они думают, что именно из-за нас и не кончается война и что если перебить офицеров, то и война кончится.

– Я выступил с таким заявлением в Предпарламенте. Ничего особенного не сказав, я только констатировал факт, что солдаты не знают, за что воевать, и поэтому в таких условиях говорить о дисциплине, то есть о сознательном подчинении солдата тому офицеру, на которого он смотрит, как ты говоришь, как каторжник на свою цепь, нет ни малейшей возможности.

Кузнецов, находясь в передовой дивизии, не следил за газетами.

– Что же ответил Предпарламент?

– Что? Аджемов и Шингарев с трибуны Предпарламента, а Керенский в личной беседе сказали мне, что если войско не понимает, за что воевать, когда двадцать губерний России захвачены неприятелем, то вообще говорить не о чем. А тут-то и начинаются самые главные разговоры. Для того чтобы проверить свои впечатления, я проехал посмотреть Волынский полк. Это тот полк, который начал революцию и который был все время цитаделью эсеров в Петрограде. Приехал я к ним. Полк стоял – ничего! Приветствовал своего военного министра, прошел церемониальным маршем и т. д. Я сказал солдатам и офицерам небольшую речь о том, что, мол, [375] вы первый полк революции; что я с удовольствием вижу, что в полку сохранен полный внутренний порядок; что я полагаю возможным опираться на вас в те трудные минуты, которые теперь переживает родина. Рассказал им о той волне пьяных погромов, которая покатилась теперь по всей стране, о неплатеже налогов, о беспорядках на фронте. Они слушали внимательно и даже в конце немного поаплодировали. Но потом вслед за мной выступил прапорщик; не знаю, что он в полку делал, – он отвечал мне от имени полка. В его ответе не было ничего вызывающего. Он, видимо, знал мою прошлую работу и мои заявления в ЦИК и Предпарламенте. Он сказал примерно следующее: «Все, что вы говорите, очень хорошо, и вам персонально мы доверяем, но кто там у вас в правительстве сидит? Разные кишкины-бурышкины, фабриканты и капиталисты». И тут молчавший полк как бы взорвало: «Правильно! Верно! Долой!» «Мы чего хотим? – говорил он. – Мы хотим, чтобы война кончилась, чтобы мы могли вернуться по домам, а не сражаться за интересы своих и чужих капиталистов». И снова полк загремел аплодисментами, раздались возгласы: «Довольно войны! Пора кончать! Долой тайные переговоры!» «Вот видите, господин военный министр, что думает полк», – обратился ко мне прапорщик. А полк неистовствовал: «Верно! Кончать войну!» Это был лучший полк в Петрограде. В нем я своими глазами увидел то, о чем сотни делегаций рассказывали мне, возвратившись с фронта.

– Что же это за проклятые договоры с союзниками, из-за которых мы должны вести войну, не зная за что? Ты видел их?

– Нет, не видал, – отвечал я. – От меня их скрывают, и, несмотря на мои требования, Терещенко не показал их мне. Я не настаивал. Против меня и так уже поднята кампания; меня упрекают во всех смертных грехах, карьеризме, шарлатанстве. У меня руки опускаются и не хватает сил настаивать. Я ни в ком в правительстве не встречаю поддержки. Кто мог бы оказать в этом деле поддержку, это большевики. Они совершенно искренне стали бы работать на дело мира. Но нам с ними не по пути.

– Почему? – спросил Нечкин.

Он был единственный в вагоне, у кого за плечами [376] был большой стаж политической работы, и он знал, что такое большевики, не по митинговым выступлениям, а по знакомству с их действительными взглядами и тем новым мировоззрением, которое они несли. Он не был с ними согласен, но знал их и думал, что в известных условиях можно говорить о сотрудничестве с ними.

– Ну как почему? Они по всем вопросам расходятся с нами. На их знаменах написан Интернационал. Мы стремимся к единению всех классов; они убеждены, что только классовая война откроет путь к построению социализма. Они мечтают о диктатуре пролетариата! Все это мне непонятно. На это я не могу идти.

Разговор оборвался, но осталось убеждение, что дальше терпеть такое положение нельзя, что надо действовать.

18 октября ко мне пришёл Полковников, командующий войсками Петроградского военного округа. Он принес сведения, что ЦК большевиков принял решение о вооруженном восстании. Члены ЦК Каменев и Зиновьев, несогласные с мнением ЦК, сообщали об этом решении в полуменьшевистской газете «Новая жизнь». До этого командование с недоверием относилось к сообщениям о надвигающемся выступлении пролетариата, но дальше сомневаться было невозможно.

Полковников был непосредственно подчинен главнокомандующему и только что получил указания от Керенского. Он был с ними решительно не согласен и пришёл ко мне, рассчитывая найти у меня поддержку.

Прежде всего мы обсудили с ним свои возможности бороться с восстанием. Подсчет сил, стоявших на стороне правительства, основывался на сообщениях комиссаров о том, насколько части в руках офицеров, каков порядок в войсках и как они выполняют боевые приказы, наконец, насколько сильны в них эсеровские и меньшевистские организации. С этой точки зрения можно было считать на своей стороне в самом городе и окрестностях четыре батальона пехоты военных училищ; четыре батареи Михайловского и Константиновского училищ; несколько школ прапорщиков; 25 броневых автомобилей, два казачьих полка. Мало того, во многих запасных полках, особенно в Преображенском, Семеновском и других, имелись прочные эсеровские организации, способные, как казалось, выставить до 10 тысяч бойцов. Хорошо организованной и технически оснащенной силы [377] в Петрограде было до 20 тысяч человек. Кроме того, Керенский вызвал с фронта два самокатных батальона и три пехотные дивизии: 1-ю и 3-ю финляндские и 35-ю пехотную. Под самым Петроградом все еще стоял 3-й конный корпус; казачьи части имелись в Выборге. Если бы сил, находившихся в районе Петрограда, оказалось недостаточно для немедленного подавления восстания, было намечено удерживать центр города, охваченный водной линией Невы и Фонтанки, и быстро подвезти войска из окрестностей столицы и с фронта.

Словом, ни у меня, ни у командующего войсками не было никаких сомнений, что сил для борьбы более чем достаточно. Но что заставило Полковникова искать у меня помощи (и в чем я с ним согласился) – это ненадежность войск для решения той задачи, которая перед нами стояла. Мы пытались определить место и силу противника, но должны были ответить себе, что это почти невозможно. Бурно шли митинги на Путиловском заводе, и движение могло начаться оттуда. Но не менее яркий очаг восстания представляли собой массовые собрания в новом цирке и напротив Петропавловской крепости. Восстанием грозили матросы Кронштадта. Но и рядом с Зимним дворцом были казармы Павловского полка, кипевшего ненавистью к Временному правительству. А батальон самокатчиков, вызванный Керенским с фронта и внешне поражавший своим порядком и боеспособностью, будучи размещен в Петропавловской крепости, оказался на 100 процентов большевистским.

Именно это приходилось иметь в виду, разрабатывая план борьбы с восстанием. Можно было легко покончить с заговором большевиков, но отличить большевика от рабочего было невозможно. Рабочий класс на заводах готовился стать в авангарде нараставшей революции и формировал Красную гвардию. Все это тоже было не страшно, можно было направить удар на заводы, хотя их и было много. Но рабочие были во всех полках, и вся армия, руководимая рабочими, громко требовала мира, земли и свободы.

Авангард был бы немедленно поддержан главными силами революции, за которыми стояло крестьянство, якобы руководимое эсерами, а на самом деле шедшее против них, потому что оно видело в них препятствие к разделу помещичьей земли. [378]

Составить s этих условиях сколько-нибудь грамотный план военных действий было невозможно. Ни Полковников, ни я не хотели сражаться со своим народом.

Я помнил, что когда-то говорил своим товарищам в Пажеском корпусе, когда мне показали саблю, окровавленную в боях с рабочими 9 января: «Нам оружие дано для того, чтобы защищать свой народ, а не для того, чтобы сражаться с ним». Теперь, будучи в положении, в котором по приказу Временного правительства надо повторять бойню 9 января, я не мог этого сделать и решил поставить вопрос о мире во Временном правительстве, добиваясь того, чтобы правительство снова, как я понимал, стало правительством большинства народа.

Вечером 18 октября я подъехал к Зимнему дворцу на заседание Временного правительства; меня охватила обычная полуторжественная, полуцыганская обстановка, которая там царила. Дворец переменил хозяина, но, казалось, не примирился с этим. Громадные залы были наполовину освещены и завешаны какими-то длинными полотнищами. В галерее 1812 года, по которой надо было добираться до Малахитового зала, был абсолютный мрак, и немногочисленные лица, идущие на заседание, были похожи на тени. Да, это была «пляска теней» в Зимнем дворце. Старые царские лакеи с неодобрением смотрели на всех этих, как они их называли, «полугоспод», которые забрались не в свои сани, а народ даже досыта накормить не могут.

В соседнем с Мраморным Круглом зале толпились журналисты, стремившиеся по отдельным словам, улыбкам, намекам уловить то, что делалось в правительстве, и поразить читателей своей газеты какой-либо новостью. Очередной сенсацией был слух о том, что Терещенко собирается уходить из правительства. Эту шутку быстро сменила другая: уходит не Терещенко, а военный министр. Никто не знал, правда ли это, но своим тонким чутьем пресса чувствовала, что в правительстве что-то неладно и что предстоят какие-то перемены. Какие?.. Это еще не было ясно.

Говорили о выступлении большевиков, но это не казалось серьезным. Правительство только что отбило нападение Корнилова; перед этим справилось с массовым выступлением 3 июля. Очевидно, у него были возможности [379] справиться и с дальнейшими попытками к восстанию. Вот голод – это действительно враг! Об этом надо было говорить. И журналисты сходились, обменивались слухами, перехватывали проходивших членов правительства, секретарей, стараясь узнать, что же есть нового.

В самом зале заседания было светло. Горели хрустальные люстры, блестели позолота капителей, золоченые кресла. В глубине зала располагался управляющий делами правительства Гальперн со своим аппаратом.

Заседание еще не начиналось, и я подошел к Гальперну.

– Ну, как живем? – обратился он ко мне.

– Увы, не по-старому, – отвечал я. – Ничего не выходит из всех наших затей. В Ставке я убедился в том, что армия окончательно разваливается. Нужно принимать решительные меры, иначе все рухнет.

– У меня совершенно такое же впечатление, – сказал Гальперн.

– Если мы не можем воевать, то надо заключать мир! И поскорее! В этом все дело.

Гальперн покачал головой:

– Как это ни грустно, но я должен тоже склониться к этой точке зрения. Я знаю, что часть правительства также считает необходимым заключение сепаратного мира.

– Но почему же, когда я заговариваю об этом с Керенским или Терещенко, то они сразу делают скучающие лица и быстро переводят разговор на другую тему?

– Очень просто, их больше интересует борьба с большевиками, чем состояние армии.

Вошел Керенский и, заняв председательское место, предложил начать заседание.

Все было, как обычно. Керенский, не придавая никакого значения официальным заседаниям правительства, решал все важнейшие вопросы втроем с Терещенко и Коноваловым. Заседания же правительства он наполнял «вермишелью».

Малянтович, министр юстиции, докладывал о том, что нужно внести какие-то изменения в статьи закона о присяжных заседателях и о повышении ответственности по статье 29-й до 100 рублей. Маслов, министр сельского хозяйства, эсер, внес предложение об отпуске [380] 100 000 рублей на сельскохозяйственный институт в Омске...

Вердеревский слушал все это с величайшим терпением, считая, что если ему все это кажется ерундой, то люди, больше его понимающие в государственных делах, наверное, знают, что надо делать.

Прений почти не было. «Вермишельные» вопросы тянулись один за другим нескончаемой чередой; в то время как буржуазия лихорадочно собирала силы для удушения революции, когда народные массы, руководимые партией большевиков, готовились к отпору, заседания правительства шли как бы в безвоздушном пространстве.

Между двумя мелкими вопросами, как бы невзначай, министр финансов Бернадский просил санкции Временного правительства на новое печатание денег, ибо доходов никаких не было и государственная казна была пуста. Это был еще один шаг к обесценению рубля, прямое и дерзкое залезание в карман каждого бедняка. Это было частью плана удушения революции «костлявой рукой голода». Все, по-видимому, понимали это, и согласие было дано без прений.

С прямотой военного человека я обратил внимание на то, что надо сделать какие-то выводы, если государство живет не по средствам. Мое замечание осталось без ответа.

Тогда я протянул своему соседу Никитину записку: «Все объясняется тем, что мы не можем продолжать войну. Надо заключать мир». Никитин отвечал: «Все с этим согласны, и Керенский в том числе. Но никто еще не сказал, как заключить этот проклятый мир».

Продолжая дирижировать, Керенский предоставил слово министру внутренних дел. Никитин рассказал о бесчисленных беспорядках, охвативших страну, разгроме имений, уничтожении винных складов, о разрухе на железных дорогах. Все это приносило неисчислимый урон делу снабжения страны. Меньшевик Никитин не видел путей прекращения анархии.

Представители буржуазии хмурили брови и смотрели на социалистическую группу министров так, как смотрит учитель на провинившегося ученика.

Где же те жертвы, которые «народ» должен был принести [381] на алтарь отечества? Демократия наглядно доказывала, что она бессильна спасти государство.

Каждому министерству было предложено разработать меры борьбы. Чувствовалось, что доклад произвел впечатление. Было бы естественно, если бы председатель Совета министров Керенский сказал, что он думает. Но он молчал. В такой большой компании он не мог высказываться. Он вел дело к тому, чтобы кончить войну сепаратным миром и всеми силами навалиться на внутреннего врага. Но ему прежде всего нужно было хоть немного укрепиться для этого, чтобы силой оружия подавить готовившееся выступление большевиков. Сотни эшелонов с пехотой, конницей и артиллерией катились с фронта в тыл, открывая путь внешнему врагу и развертываясь против внутреннего. Но об этом Керенский не мог говорить и продолжал запугивать собравшихся. Он дал слово Прокоповичу.

Прокопович говорил о том, что в конце июля установилась было твердая власть, но корниловщина все перевернула вверх ногами. Правда, мы одержали над Корниловым бескровную победу; нам не пришлось посылать брата на брата; корниловщина не привела к гражданской войне, но, тем не менее, мы у разбитого корыта. Внешнее и внутреннее положение страны отчаянное. Приближается позорный мир, и мы держимся до сих пор лишь благородством союзников. Армия бежит. В фабрично-заводской промышленности катастрофа, развертывается безработица; из Донбасса не доставляется уголь, и фабрики останавливаются. Железнодорожные служащие требуют увеличения заработной платы и грозят забастовкой. Между тем при нынешнем отсутствии средств в государственном казначействе это увеличение потребует пять с половиной миллиардов дополнительных ассигнований в год. И так говорил он в течение четверти часа без всяких предложений, что же делать для того, чтобы выйти из тупика, который он сам нарисовал.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю