355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Верховский » На трудном перевале » Текст книги (страница 14)
На трудном перевале
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 03:44

Текст книги "На трудном перевале"


Автор книги: Александр Верховский


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 31 страниц)

Небольшая группа матросов и солдат, стоявшая на точке зрения Асоскова, не могла привлечь внимания к своим доводам и недовольно молчала. Это было собрание победителей, которые щедры в своей радости. [197]

Тем не менее вопрос о формулировке первого параграфа – о Временном правительстве – и здесь вызвал самые горячие прения. Гаркушенко решительно стоял за формулировку, которая была выработана в Совете. Верность правительству ставилась в зависимость от того, будет ли оно в тесном контакте с Петроградским Советом. Я передал мнение Колчака, считавшего, что этот пункт для него неприемлем: «Наше дело военное, нам нужен один командир – правительство, а какое оно, мы разбирать не будем».

На этот раз матросы и солдаты стали возражать резко: в правительстве сидят князь Львов и фабрикант Гучков, какие же они нам правители? Я возражал, что в том же правительстве сидит и социалист-революционер Керенский. Если что не так, он поднимет свой голос. Настроение собрания было боевым. Казалось, разрыв неизбежен. Лейтенант Ромушкевич, выполняя данное ему Колчаком поручение, сказал, что офицеры на формулировку Совета не пойдут и придется тогда проводить это положение без них. Дело осложнялось. Офицерство, вошедшее в Совет, сумело уже завоевать авторитет и симпатии со стороны известной части команд; без офицеров остаться перед лицом врага не хотели. Из трудного положения вывел Левгофт.

– Давайте напишем, – предложил он, – что мы повинуемся правительству, поскольку оно ведет страну к Учредительному собранию, где народ и выскажет свою волю.

Такая формула неожиданно примирила обе стороны. Казалось, все подводные камни обойдены. Но оставался вопрос о дисциплине. Тут уж докладчик столкнулся с непреодолимым сопротивлением.

– О дисциплине ты нам не говори, – кричали с мест.

– Но как же быть? Хорошо, если человек сознательный, с ним договоришься, – доказывал свою мысль Сапронов. – Но что делать с поваром из штаба Черноморской дивизии? И в бой он не идет, и работать не хочет, Желает лишь загребать деньги.

Собрание развеселилось. Пришлось подробно рассказать о ловкаче.

– А ты его приведи к нам, – кричали из рядов делегаты. – Мы его проведем по улицам Севастополя на [198] потеху всем, чтобы все знали, что от обязанностей службы нельзя отказываться.

От транспорта «Прут» выступил старый и бывавший в переделках матрос.

– Если бы офицеры были все такие, как те, которых они выбрали своими делегатами, тогда дело другое. Мы бы им поверили. Но мы знаем, с кем имеем дело. Вас-то мы знаем, – говорил он, обращаясь к Левгофту и ко мне. – А есть такие, которые матросу морду били.

Я видел, что вопрос о дисциплине для солдат и матросов – такой же коренной, как для офицеров вопрос о власти Совета, и считал, что главное достигнуто: офицерство сохраняло возможность руководить войной. Остальное при поддержке Совета можно было доделать иными путями. Матросы и солдаты согласились строить свои дальнейшие отношения с офицерами на принципах, которые и командующий флотом признавал для себя приемлемыми. Отныне каждый знал свои права и обязанности. Старое нужно было забыть и начинать новую страницу книги жизни. Оставалась, как я думал, еще одна небольшая формальность: надо было познакомить с положением собрание офицеров. Оно было назначено на следующий день, и я выступил с докладом о проделанной работе.

После бурного, но полного оптимизма собрания делегатов флота в полуэкипаже собрание офицеров в белом зале морского собрания произвело на меня тяжелое впечатление. Внешне ничто не отличало его от обычных встреч офицеров. Все приветливо пожимали друг другу руки, беседовали о текущих радостях и горестях, но под всем этим чувствовалась напряженная тяжелая атмосфера враждебности ко всему тому, что происходило. Одни были необычно сдержанны в суждениях, другие шептались по углам, замолкая, когда к ним подходил человек, как им казалось, из другого лагеря. Наиболее экспансивные о чем-то громко беседовали, негодующе размахивая руками. Я пришёл на это собрание не только с делегатами-офицерами, но и с некоторыми делегатами от матросов и солдат, как того требовали делегаты матросского собрания и что было известно и одобрено командующим флотом.

Здесь, естественно, я должен был выступить докладчиком и кратко изложил собравшимся принципиальную [199] сторону дела – кто и за что отвечает: офицерство – за военную сторону дела, комитеты – за политическую, хозяйственную и просветительную работу. Доложил я также и организационную сторону: на каждом корабле узаконивается судовой комитет, две трети которого избираются от команды и треть от офицеров. Центральный исполнительный комитет армии и флота также узаконивается как высший орган, объединяющий руководство всеми выборными организациями. Затем пришлось ответить на вопросы, касавшиеся деталей хода работы комитетов. Познакомил я офицеров и с тем, как проходило обсуждение этого вопроса в Совете. Затем был объявлен перерыв, во время которого настроение значительной части офицерства определилось.

То, что даже Колчак принял как неизбежное, но наименьшее зло, встретило резкое сопротивление значительной части собрания.

Первым в прениях выступил командир 7-го полка Морской дивизии Варенцов, кавалер ордена Георгия, строевик и хозяйственник, до революции прекрасно руководивший полком. Он резко критиковал обсуждаемый проект, требуя отклонить его в целом.

– Господа, – говорил он, – революция произошла и кончилась. Разве мы, офицеры, оказали ей какое-нибудь противодействие?

– Попробовали бы, – пробормотал Асосков, сидевший позади меня.

– Но теперь, – продолжал, не слыша его, Варенцов, – надо покончить с беспорядками и вернуться к работе. В полку полный кавардак, и никто не хочет работать. На занятия полк не выходит, и комитет его в этом покрывает под предлогом, что мы, мол, все старые солдаты, мы все знаем наизусть, учить нас нечему, а особенно молодым прапорщикам, которых мы сами еще поучим. Если узаконить комитеты и заняться политическими разглагольствованиями, то полк совершенно развалится. Надо, чтобы Севастопольский Совет просто объявил, что дисциплина восстанавливается, и чтобы все снова исполняли беспрекословно приказы своих офицеров.

– Ну, это, брат, шалишь, – свирепо прошептал Асосков.

Варенцов сошел с трибуны под аплодисменты всего [200] зала. Его сменил молодой офицер из штаба командующего, кончивший морскую академию, лейтенант Веселаго, командир эскадренного миноносца «Жаркий». Он тоже был против введения комитетов в частях и на кораблях.

– Нигде в мире, – говорил он, – поскольку мы знаем историю войн, в победоносных армиях никогда не было комитетов. Комитеты были только во французской армии после революции, и они были основным двигателем, сделавшим армию небоеспособной, приведшим её к полному поражению. Сегодня я не могу пожаловаться на комитет на моем эсминце, но уже начинаются разговоры о том, что я будто бы слишком рискую кораблем и что не лучше ли вести дело поосторожнее. В подобных условиях смелый командир будет чувствовать свои руки связанными и не сможет выполнить ни одного сколько-нибудь трудного задания.

Гаркушенко наклонился ко мне и тихо сказал:

– Ребята действительно жалуются на Веселаго, который все время напрашивается на операции в море. Все миноносцы стоят у стенки, а Веселаго не сидится. «Жаркий» в очередь и не в очередь посылают в море. Там он рискует кораблем, как говорит команда, без всякой нужды. Кто их разберет.

Собрание поддержало со всей решительностью и Веселаго. Я знал его хорошо. Это был талантливый молодой офицер, очень дельный, но, к сожалению, весьма честолюбивый. Он хотел во что бы то ни стало выдвинуться и для этого, конечно, рисковал без особой на то нужды{37}.

На трибуне Веселаго сменил небольшой, старенький подполковник морской артиллерии с хохолком и аккуратно причесанными висками. Говорил он высоким негодующим голосом:

– От комитетов ждать добра не приходится. Вместо дела они занимаются всякой чепухой. Сегодня ко мне явились члены комитета с требованием прекратить старорежимные издевательства над своей кухаркой. А в чем старый режим? Она потребовала, чтобы раз в неделю мы давали ей нашу гостиную для приема в ней своих гостей. Так слыханное ли дело, чтобы на моей шелковой мебели рассаживалась моя прислуга и меня в этот день выгоняла на кухню! А у нее в батарее приятели. [201] Она пожаловалась им, те в комитет, и в результате – конфликт!

Кто смеялся, кто, сурово нахмурившись, слушал эту смешную и детскую жалобу. Я вышел на трибуну и пытался направить прения на обсуждение вопроса о взаимоотношениях офицеров и команд. Но мне отвечал с места командир линейного корабля Кузьмин-Караваев, пользовавшийся среди старого офицерства большим влиянием.

– Я старый моряк, – говорил он. – Я много видел на своем веку хорошего и плохого. Но то, что сейчас предлагается, – это просто чудовищно: подписаться под документом, который неизбежно должен привести к гибели флот! Я не могу принимать участия в обсуждении его и ухожу и сегодня же подаю прошение об отставке. Я поражаюсь, как Верховский, офицер Генерального штаба и георгиевский кавалер, может брать на себя сомнительную честь выступать перед нами с подобной филькиной грамотой.

Собрание затихло и ждало, что скажу я. Легко звать на ясный и всем понятный подвиг самоотвержения. Но я призывал отказаться от своих прав и привилегий. Классовый инстинкт заговорил устами Кузьмина-Караваева.

– Я беру на себя смелость звать на самую большую жертву, какую когда-либо приносил офицер, – ответил я Караваеву. – Сейчас ради спасения своей родины мы должны поступиться нашим привилегированным положением. Мы должны нести нашему народу военные знания, для того чтобы он мог отстоять свою независимость от натиска врага. Солдаты имеют право нам не верить. Слишком много крови пролилось по нашей вине, и мы сможем завоевать доверие только в том случае, если безоговорочно пойдем вместе с солдатами. Будем вместе работать в комитетах, признаем право солдат и матросов участвовать в управлении вооруженной силой России. В одной старой книге сказано, что только тот может вступить в жизнь новую, кто умрет для старой. Вот именно это мы и должны сделать, если хотим, чтобы солдат поверил в нашу искренность и, оберегая завоевания революции в борьбе с офицерами, не разрушил армию.

– Это красивые слова, но за этими словами мы [202] должны будем подставить нашу голову под нож, – гневно бросил Караваев и вышел из зала.

Собрание встретило его слова гробовым молчанием. Затем из первых рядов сначала поднялся один из флагманов и, не говоря ни слова, пошел к выходу, за ним – другой. Вскоре большая группа офицеров всех рангов и чинов столпилась в узком проходе. Казалось, все собрание покидает зал.

– Здорово! – заметил Асосков.

– Да что они, с ума сошли? – гневно вскипел Сапронов. – Вот завтра начнется на кораблях избиение офицерства!

Я видел и чувствовал, что от меня отворачивались, уходили те люди, с которыми я делил радость и горе, с которыми сражался за родину, такую, какой мы её понимали. Дальше мы не могли уже идти вместе, и старое кадровое офицерство почувствовало это безошибочным классовым чутьем. Из зала уходили люди старого барства – те самые, которые безжалостно повесили матросов в 1912 году, предали анафеме Толстого, сослали на каторгу Достоевского. Это был класс, выступавший со звериной ненавистью каждый раз, когда дело шло о том, чтобы поступиться хотя бы частью своих привилегий. Породистые, тонкие лица людей, из поколения в поколение воспитывавшихся вне физического труда, прилизанные проборы, расчесанные бороды, тонкие духи, сшитые у лучшего портного платья, изысканная речь. И за всем этим скрывалась та «сволочь во фраках», о которой с такой ненавистью говорил Маркс. За внешне спокойными лицами уже проглядывала безудержная ненависть белогвардейщины, которая в недалеком будущем проявилась в боях гражданской войны. Я предлагал им поделиться своими привилегиями, воспользоваться минутой, когда революция не мстила, а прощала. Но делиться они не хотели, они решили поставить дело «на нож».

Я сидел на председательском месте, низко опустив голову на руки, и не знал, как мне отнестись к тому, что происходит. Сердце болезненно сжалось. Я ясно видел последствия такого поступка и понимал, как отразится этот уход на настроении команд, как это подорвет позиции того офицерства, которое стремилось к совместной работе с революционными организациями. Как [203] трудна будет моя позиция перед делегатами «Трех Святителей», которые все время призывали не верить офицерам и утверждали, что офицерство в целом вовсе не похоже на тех офицеров, которые работали с матросами в Совете. Было ясно, что в Совет после этого вернуться будет нельзя и что та позиция, которая казалась мне единственно возможной для спасения старой армии и флота, разрушалась самими офицерами.

Только когда шум шагов уходивших затих, я поднял голову. Первые ряды были пусты. Один лишь генерал Николаев остался сидеть в своем кресле. Но ушли только офицеры из первых рядов. Вся середина зала и задние ряды не сдвинулись с места. Генерал Николаев поднялся и спокойным голосом обратился к тем офицерам, которые не захотели последовать за Кузьминым-Караваевым.

– Господа, то, что сейчас было сделано, является преступлением против родины, против нас самих и против наших семей. Нам надо отмежеваться от той нелепой выходки, которую позволил себе капитан первого ранга Кузьмин-Караваев, и поддержать сотрудничество с солдатами и матросами. Если мы сохраним доверие солдат, то все отдельные уродливые явления можно будет легко устранить. Если же мы начнем глупую борьбу, то, несомненно, у нас повторятся события Балтики; армия сломается изнутри. Немцы восторжествуют. Мы много говорили о родине. Но что же такое родина? Родина – это наш народ. Это наши солдаты и матросы. Народ сейчас вышел строить свою новую жизнь. И мы должны быть с ним в эту трудную минуту... Хотя бы нам и было это тяжело. Я не знаю толком, что такое социализм, но, по-видимому, это именно то, что нужно народу, так как вы сами видите, как охотно народ слушает речи социалистических ораторов. Я остаюсь с народом и прошу наших делегатов в Совете подсказать, что, по их мнению, нам надо делать для того, чтобы остаться вместе с солдатами и вместе строить новую жизнь.

Генерал Николаев сел на место, окруженный зияющей пустотой. Из первых рядов ушли еще несколько офицеров, остававшихся до выступления Николаева. Тогда те, кто сидел в последних рядах и не захотел последовать за Кузьминым-Караваевым и другими офицерами, покинувшими зал, стали передвигаться вперед. В дверь входили офицеры, которым не досталось места [204] в зале, когда он был переполнен кадровым офицарством. Входили матросы и солдаты, заполнявшие коридоры и стоявшие на площади. В короткое время белый зал снова наполнился до отказа, и собрание могло продолжаться.

Короткое заключительное слово, в котором я резко заклеймил ушедших, было встречено общими и горячими аплодисментами. Собрание дружно и без поправок приняло положение {38} и закончилось так же бодро и весело, как оканчивались собрания в полуэкипаже.

При выходе из морского собрания я столкнулся с Асосковым. Тот ругался, не мог забыть, как уходили из зала будущие белогвардейцы.

– Сволочи! Гады! Всех их передушить надо, как щенков, – возмущался он. – А вы говорите: может быть, они одумаются! [205]

В Петрограде

Гучков и Саввич вспомнили мой приезд в Петроград и мои разговоры в январе 1917 года. Меня вызвали в столицу для участия в работе комиссии, призванной перестроить по-новому уставы и начавшей работать под председательством генерала Поливанова{39}.

В Петроград я приехал в день пасхи. В Севастополе в праздничные дни еще вывешивали старый трехцветный флаг, его лишь перевертывали так, чтобы не синяя, а красная полоса была наверху. Здесь же старый флаг империи был с негодованием отброшен, и праздник был отмечен бесчисленными красными флагами.

Я с тревогой ехал в свой родной город, в котором родился и вырос. О том, как развертывались события после революции, я знал только по газетам.

На севере революция победила, хотя и после непродолжительной, но все же кровавой борьбы. В Севастополе в марте революция казалась праздником. После некоторых небольших колебаний основные массы людей всех классов внешне объединились вокруг Совета и с песнями пошли строить новую жизнь. Все пока шло мирно. Казалось, революция простила прошлое и будет «бескровно» строить будущее.

Я с тревогой ждал, что увижу в Петрограде. По какой основной линии пойдут события в центре государственной жизни?

Уже в своей семье я нашел неожиданные перемены. Сестра Таня вернулась с фронта и деятельно работала в дни революции на питательных и перевязочных пунктах восстания. Жена тоже вспомнила свои молодые дни, [206] ночи, проведенные в бурных спорах в гимназических и студенческих самообразовательных кружках. В её семье были старик эсер Фейт, политкаторжанин, и эмигрант, известный общественник Фрелих. Старые дрожжи бродили. Она тоже была на стороне революции.

Но мать и брат – офицер егерского гвардейского полка – ничего хорошего не ждали впереди. Уже в семье шли горячие споры, и мое активное участие в Севастопольских событиях встретило различную оценку.

Днем пришли друзья и знакомые. Зашли Ковалевский, Головачева. Они с тоской смотрели на будущее и с недоумением спрашивали меня, как это я могу быть веселым.

– Не вижу ничего плохого, – отвечал я. – То, что нам мешало победить, сломано, и мы сможем теперь перестроить армию по-новому и добиться победы.

Китти и Ковалевский переглянулись.

– Видно, что вы приехали из глухой провинции, – произнес Ковалевский. – Временное правительство, правда, состоит из людей способных, но оно бессильно что-либо сделать. Настоящая власть в руках Совета солдат и рабочих. Солдаты же и рабочие везде требуют мира, хлеба и равноправия. Мы будем разбиты на войне.

– Для такого пессимизма нет основания. Сотрудничество лучших людей Государственной думы и лучших людей революционной демократии обещает хорошие результаты.

– Если бы вы пережили революцию с нами в Петрограде, вы бы так не говорили. Посмотрите, в день пасхи на улице вместо праздничных флагов висят грязные тряпки цвета крови, – раздраженно говорила Китти. – Праздник всепрощения и любви заменен праздником классовой борьбы.

Я рассмеялся.

– Уж если и говорить о празднике всепрощения и любви, то именно он-то и происходит сейчас. На улицах ходит голодный народ, а вы спокойно сидите в гостиной... Но не в этом дело. Расскажите лучше о новых порядках в городе.

– Городом правит Совет рабочих и солдатских депутатов, – раздраженно сказал Ковалевский. – В него входят представители от каждой роты, каждого завода. В него вошли даже представители от фармацевтов, учителей [207] и т. д. Словом, громадный зал морского корпуса, а это самый большой зал в Петрограде, не может вместить всю эту компанию. От её имени правит анонимная кучка Исполнительного комитета с крайне оригинальными замашками.

– Например?

– Например, они в одну ночь состряпали приказ № 1 о новых отношениях в армии {40}.

– Да, приказ нанес жестокий удар сплоченности армии, – заметил я.

Ковалевский продолжал:

– Кто и как его состряпал – неизвестно. В 4 часа утра два депутата Совета принесли приказ в Военную комиссию Государственной думы на согласование. Члены комиссии спали после бешеной работы в течение всего дня и большей части ночи. Их разбудили и предложили высказать свое мнение. Они отказались, заявив, что должны посоветоваться с военными экспертами. Тогда приказ выпустили без согласования с Думой, чтобы предупредить крупные события. Приказ вышел в девяти миллионах экземпляров. Его бросили в полки Петрограда и тотчас послали в действующую армию. Вот как было дело, – разведя руками, сказал Ковалевский.

Меня засыпали рассказами о том, как произошел переворот, как бывших министров свозили в Думу, как генерал Беляев (военный министр), перед тем как бежать из Петрограда, всю ночь жег в своем кабинете какие-то бумаги и был найден под столом, где он спасался от пуль, летевших в окна.

– Но хуже всего, – рассказывал брат, только что вернувшийся из окопов, – что армия стихийно не хочет воевать!

– В Севастополе этого нет, – заметил я.

– В Севастополе воевать не трудно, – рассердился брат. – А посади матросов в окопы, не то запоют.

– В Севастополе все гораздо проще, – говорил Ковалевский. – Вы получили революцию готовенькой...

– До нас дошли вести о ваших новых подвигах, – улыбаясь, заметила Екатерина Дмитриевна. – Но нам от этого не легче.

– Как не легче! Но ведь если по нашему, а не по вашему пути пойдет вся действующая армия, то офицеры [208] получат достаточное влияние на Советы, и мы сможем довести страну до мира без катастрофы. Нужно только, чтобы армия перешла к новым формам жизни, создала комитеты по инициативе командования, а не по требованию низов. Этим путем к политической активности будут вызваны лучшие силы в солдатской и офицерской среде, и руководство офицерства в армии будет обеспечено. Боеспособность армии будет сохранена.

– Быть может, вы и правы, – задумчиво проговорил Ковалевский. – Сомневаюсь только в том, чтобы можно было что-нибудь сделать в здешних условиях.

– Это и нужно будет посмотреть. Так сразу не скажешь. Я же надеюсь, что в Петроградском Совете, как и в Севастопольском, найдутся серьезные группы революционеров, на которых можно будет опереться. Во имя спасения России от поражения в войне они сделают все для поддержания боеспособности армии. Нужно только, чтобы они не оттолкнули офицеров, которые готовы строить с ними демократическую республику, офицеров, которые будут против восстановления монархического строя.

– Об этом больше никто не думает, – возразил Ковалевский. – Император так дискредитировал себя в глазах всего общества, что даже попытка Гучкова поставить на его место великого князя Михаила не привлекла большого числа сторонников. Нам нужна хорошая республика французского типа. Об этом и надо говорить.

Обстановка вырисовывалась для меня еще с одной стороны, также представлявшей крупное значение. Пришел член Государственного совета Мейштович, представитель Польши, входивший в польское коло.

На вопрос, как мыслит себе Мейштович отношения России и Польши после революции, он ответил, что у Польши накопилось столько обид против царской России, что единственно возможным решением вопроса является полное отделение. Экономические интересы, правда, тесно связывали оба государства, и в будущем возможна уния, но пока обиды забудутся, ни о чем другом, кроме полного отделения, не может быть и речи.

Передо мною встал новый громадный вопрос, на который надо было дать себе ответ: «Можно ли идти на самоопределение народов России?» Ответ был найден быстро. Ведь Англия сумела сохранить единство империи [209] в 450 миллионов жителей. Принцип добровольной федерации, основанной на взаимной выгоде, сохранил единство Англии. Этот путь казался возможным и для новой России, выросшей из февраля.

* * *

То, что в Севастополе происходило на маленьком пятачке, в мировом центре, в столице Российской империи, разворачивалось в грандиозных масштабах. Монархия, сковывавшая развитие России даже на пути капиталистического развития, рухнула в крови и грязи. Новый мир социализма уже завоевал сторонников в широких массах, имея свою сплоченную и организованную фалангу бойцов-организаторов. Из подполья вышли большевики. Они выражали то, что думала и о чем мечтала масса: «мир, хлеб, свобода», которые нужно было завоевать. Но буржуазия уклонялась от боя. Она выпустила «дымовую завесу слов», маскируя подготовку атаки против революции.

Между тем страна ликовала. Страна мечтала о том, что сейчас же будет кончена ненавистная война. Полки и делегации шли в Таврический дворец, где рядом с Государственной думой утвердился Совет рабочих и солдатских депутатов.

Это был клокочущий центр, в котором нескончаемым потоком лились с трибуны Совета речи, где все время находились люди, готовые говорить, и все время был полный зал, готовый слушать с неослабевающим интересом. Нужно было строить новую жизнь. Эту жизнь массы хотели строить своими руками. Каждый солдат и рабочий шли сюда со своим словом. Пришел сюда и я, чтобы разобраться, что же происходит. Я хотел переговорить с членом военной комиссии Думы Энгельгардтом, с которым познакомился у Ковалевских.

Пробившись через море солдат, рабочих, каких-то людей, с озабоченными лицами сновавших по огромным залам и коридорам Таврического дворца, я добрался, наконец, до маленькой комнаты № 41, в которой работала военная комиссия.

Меня приняли полковник Генерального штаба Гильбих, капитан ополчения Чекалкин, поручик Греков и мой старый друг инженер Сухотин.

Здесь, в военной комиссии, настроение было совсем [210] не такое, как у моих друзей, с которыми я виделся накануне. Они хорошо знали, что представляет собой таинственный Исполнительный комитет Петроградского Совета. Они с ним работали все это горячее время и были убеждены, что в Исполкоме – «настоящие» люди.

Прежде всего Гильбих рассказал мне о члене Исполкома Совета Гвоздеве, который в начале революции сидел в одиночной камере в Крестах.

Через полчаса после выхода из тюрьмы Гвоздев был в Думе, а через час уже сформировался Совет рабочих депутатов, в котором он стал товарищем председателя.

– Что же хочет строить Гвоздев? – спросил я.

– Демократическую республику.

– Это политическое устройство государства. Это ясно, что у нас не может быть ничего другого. Но как строить жизнь в повседневном её течении?

– Ну конечно, восьмичасовой рабочий день, равенство перед законом, демократические свободы...

– А мир, а конфискация земель? – спросил я.

– Ну, это все когда рак свистнет! Когда соберется Учредительное собрание...

– Вот как... – протянул я. – Как же его выбрали в Совет солдатских и рабочих депутатов?

– Выбрали его за прошлые страдания, за борьбу, за 1905 год, за сидение в Крестах. Ему приходится теперь отбиваться от своих избирателей; на заводах всем руководят большевики.

– Почему же их так мало в Совете?

– Ну, это ловкий трюк! Меньшевики и социалисты-революционеры говорят самые революционные слова и заманивают массы обещаниями. Кроме того, в Совет от Путиловского завода с десятью тысячами рабочих и от часовой мастерской Буре с десятью рабочими избирают по одному депутату. В кустарных же фабриках и артелях меньшевики и эсеры очень популярны. Вот почему Совет у нас почти «лояльный». Кроме того, вожди большевиков – в эмиграции и ссылке. Недаром Керенский пугает матерых думских зубров: «Вот погодите! Сам Ленин приедет! Вот когда начнется по-настоящему!»

Я помнил имя Керенского, популярного политического адвоката.

– Кто он? Что думает?

– Черт его знает! Болтает много. Толпа его слушает, [211] человек полезный. Он интеллигент, имеет связи среди эсеров.

В комиссию обороны вошел молодой полковник Генерального штаба Туган-Барановский, брюнет среднего роста, с живыми ясными глазами и приветливой улыбкой.

Сухотин приподнялся, чтобы его приветствовать. Греков и Чекалкин прервали разговор.

Скромный, с полузастенчивой улыбкой на энергичном лице, которое оттеняли небольшие черные усики, он дружески пожал всем руки и с радостью обратился ко мне, так как знал меня по службе в Генеральном штабе.

Туган принадлежал к тому небольшому числу офицеров Генерального штаба, которые вместе с Якубовичем, правнуком декабриста Якубовича, и князем Тумановым примкнули к Февральской революции и полностью предоставили себя в распоряжение Государственной думы.

После радушного приветствия и первого обмена вестями я спросил его, что делается в Петрограде, что собой представляет новый военный министр Гучков, началась ли действительная перестройка армии.

Туган махнул рукой.

– Ничего подобного. Он, правда, сменил Рауха и Безобразова, Вебеля и Куропаткина, но натолкнулся на резкое противодействие генералитета. Деникин в резкой форме выговаривал ему, что он без всяких оснований снимает «лучших» (!) людей армии и тем подрывает её основы.

– Позвольте, но ведь тот же самый Деникин не раз и не два возражал и негодовал, что командование вверяется людям, подобным Рауху, которые органически неспособны вести войска в бой и губят армию.

– Да, это он говорил до революции. А теперь изменил свою точку зрения и встал во главе генералитета. А так как он начальник штаба у верховного, поставленный самим Гучковым после того, как Алексеев занял место главнокомандующего, то Гучков с ним считается.

– А с чем вы приехали из Севастополя? – спросил Гильбих.

Я рассказал им о положении, которое, как мне казалось, определяло отношения между офицерами и солдатами.

– Вот это дело. Это действительно новый шаг вперед! [212] Удивительно, – говорил он, – почему Гучков противится введению комитетов в армии? Только этим путем можно воссоздать на новых основаниях дисциплину и боеспособность армии!

– Говорят, что такого примера не было в истории, – вставил Греков.

– Неверно! Я недавно перечитывал историю английской революции. В армии и флоте Кромвеля были комитеты офицеров и солдат, настоящий парламент с двумя палатами! И тем не менее армия революции разгромила короля.

Я с удовольствием слушал его. Он знал, что среди молодежи Генерального штаба найдет союзников в этой новой борьбе так же, как находил их в борьбе с ивановыми и вагиными.

– Надо вас завтра познакомить с Исполнительным комитетом, – заключил Гильбих. – Сделайте им доклад и давайте проводить эту идею в армии!

После небольшого совещания было решено, что я выступлю на пленуме солдатского Совета{41} и затем изложу свои предложения в Исполнительном комитете.

Именно для этого я и приехал и поэтому с радостью согласился и на то и на другое. Отношения с рабочими и солдатами в Севастополе давали мне уверенность, что я буду понят в Совете, а не в комиссии генерала Поливанова, созданной при Гучкове.

– Но к Гучкову вы пойдите непременно, – сказал Туган. – Быть может, вы его убедите.

– Кстати, скажите, пожалуйста, что делает Сухотин в военной комиссии Государственной думы? – спросил я, воспользовавшись тем, что Сухотин в это время был занят с рабочей делегацией какого-то завода.

Оказалось, что в самые тревожные дни, когда Дума отказалась подчиниться приказу императора о роспуске, Гучков предложил организовать комиссию по защите Думы от правительства. Во главе её был поставлен член Государственной думы Энгельгардт, а в помощь ему Гучков назначил Сухотина, которого он знал по совместной работе в военно-промышленном комитете.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю