Текст книги "На трудном перевале"
Автор книги: Александр Верховский
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 31 страниц)
Но Прокопович не договаривал. Подобно тому как разрушение армии явилось прямым следствием саботажа Керенского, голод и разруха были следствием саботажа министров, ведавших промышленностью, транспортом и снабжением.
На «костлявую руку голода», которым буржуазия [382] стремилась задушить революцию, народные массы отвечали волнениями в Орле и Тамбове. В темном осеннем небе поднимались зарева горевших имений. Народ силой решал вопрос о земле, о мире, о контроле над производством, потому что правительство в угоду капиталистам саботировало ясно определившиеся требования рабочих и крестьян.
Наиболее матерых представителей буржуазии народные массы сами лишали свободы. Гучков был арестован при посещении им корниловских войск, даже Рябушинский, уехавший после провала корниловской авантюры в Крым, оказался арестованным по распоряжению Симферопольского Совета.
Керенский стремился спровоцировать выступление масс, но не все еще было готово. Он ждал прибытия войск с фронта между 24 и 30 октября. Ясно, что нужно было что-то делать, чтобы выиграть необходимое для «стратегического развертывания» время.
И правительство переходило к следующему вопросу, столь же плодотворному. Тогда я попросил слова и внес предложение поговорить по существу создавшегося положения; проходить мимо вопросов первостепенной важности и отмахиваться от них дальше было невозможно.
Это было совсем не то, чего хотел Керенский; он скривил губы. Терещенко насмешливо сказал:
– Каждый раз, когда собирается новое правительство, приходится возвращаться к одному и тому же вопросу.
Но меня поддержали другие участники заседания.
Керенский заявил, что вопрос этот нужно обсуждать без канцелярии, и Гальперн со своими подчиненными, собрав бумаги, ушел.
Я первым взял слово.
– Мы слышим в докладах министров, – сказал я, – что во всех отраслях государственного управления неблагополучно: у министра финансов нет денег, в министерстве внутренних дел нет никакой возможности бороться с нарастающей анархией, в военном министерстве, как я докладывал недавно, не удается провести ни один пункт принятой правительством программы, в министерстве промышленности и торговли замирают фабрики, останавливаются копи. Мы должны обсудить положение [383] и выяснить, что же делать дальше. Я лично считаю, что корень всех, наших бед лежит в том, что мы продолжаем войну, не имея больше ни сил, ни средств на это.
Я предлагал пересмотреть позицию правительства в вопросе о мире и наметить практические мероприятия к тому, чтобы мир был заключен в ближайшее время.
Вопрос назрел, но высказаться по этому вопросу никто не хотел.
Керенский рассчитывал выиграть время, пока вызванные им с фронта войска прибудут в Петроград; он предоставил слово Терещенко, для того чтобы тот немного успокоил членов Временного правительства и уговорил их еще несколько дней не требовать заключения мира.
Терещенко встал и с обычной для него скучающей миной начал говорить:
– О мире не может быть и речи. Наше внешнее положение вовсе не такое плохое, как кажется. Несколько дней назад в германском флоте на линейном корабле «Вестфален» были совершенно такие же беспорядки, как и у нас на «Петропавловске». Командира корабля выбросили за борт, и труп его несколько дней не могли найти. В Австрии такой же жестокий голод, как и у нас. Волна беспорядков прокатилась по всей Германии и Австрии. О Турции не приходится говорить. Не сегодня-завтра центральные державы рухнут, и мы заключим не позорный мир, а мир, достойный великой России. Надо только потерпеть месяц, быть может, дни. Наоборот, если мы заключим мир теперь, то император Вильгельм представит это как свою победу и сумеет выйти из положения: за наш счет и за наши средства добьет наших союзников.
Слова Терещенко звучали очень убедительно, и большинство членов правительства приняло его точку зрения.
Коновалов энергично поддержал Терещенко, еще и еще раз доказывая, что сепаратный мир поведет к вторжению в Россию дешевого германского товара, следствием чего будет гибель русской промышленности. Наоборот, связь с капиталистами Англии и Франции обеспечит приток дешевых кредитов и процветание. Он был безусловно за продолжение войны на фронте союзников. [384]
Но меня это не могло удовлетворить. Это было еще, как говорится, вилами на воде писано, а развал армии шел гигантскими шагами. Надо было выбирать: идти ли со своим народом и заключить мир или сохранять верность союзникам и обрекать свой народ на голод и всевозможные лишения во имя никому не понятных целей.
– Вы не учитываете, – говорил я, – что мы стоим перед новой попыткой захвата власти большевиками, и на этот раз положение наше безнадежно. Мы противимся ясно выраженной воле народа заключить мир во что бы то ни стало. Тот, кто возьмет сейчас в свои руки дело приближения мира, тому народ вручит власть. Так пусть же возьмет в свои руки борьбу за мир и власть демократическая Россия! Наша родина требует от нас, чтобы мы, господствующие классы, поступились своими интересами и начали выполнять волю народа. Тысячи людей говорят мне об этом. Быть может, и удастся заключить более выгодный мир, если подождать, пока рухнет Германия, но народу нужен просто мир, без всяких захватов. Если мы сейчас это предложим, то, возможно, нам удастся заключить вполне приемлемый мир.
Я посмотрел на своих товарищей по кабинету. Терещенко смотрел в потолок, думая, вероятно, о тех эшелонах, которые катились в Петроград, чтобы показать демократии «достаток, свободу и право». Третьяков злобно постукивал карандашом по столу. Кишкин, массивный и равнодушный, видимо, думал: «Говори, говори, а мы послушаем!»
Я со всей ясностью почувствовал, как между мною и этими людьми пролегла та же грань, которая совсем недавно легла между мною и офицерством, руководимым Корниловым.
Мы были врагами.
Я посмотрел на министров-социалистов, которые, казалось, были ближе ко мне. Но Прокопович что-то писал; Гвоздев смотрел в сторону и молчал, ничем не выражая своего мнения; Маслов что-то шептал Никитину. Мне нужен был какой-нибудь знак одобрения, поддержки.
Я остро чувствовал брошенное и мне в лицо как члену правительства обвинение в народной измене. Во [385] имя непонятных целей продолжалась война, которую ради интересов своего отечества надо было безоговорочно кончать. Но правительство давно не хотело даже слушать подобные разговоры. На этом заседании все сомнения рассеялись, и то, что в течение полутора месяцев накапливалось, готово было вылиться в негодующей речи.
«Скучно мне с вами! Переливаете вы из пустого в порожнее! Или мы пойдем с народом и будем действительно бороться за интересы своего отечества, за мир в первую голову, или, если мы этого не сделаем, ни одна рука не поднимется на нашу защиту!» – подумал я и уже вслух добавил:
– Войска, которые вы, Александр Федорович, вызываете с фронта, немедленно перейдут на сторону большевиков, ибо именно они отстаивают то, что народ признает единственно правильным. Если мы действительно правительство демократии, мы должны быть с народом в такую минуту, иначе он отвернется от нас и заклеймит нас именем предателей. Вот почему я не могу оставаться в составе правительства.
Взволнованный, я сел на место. Ни один голос не поддержал меня.
Правительство перешло к обсуждению вопроса о борьбе с восстанием большевиков. Для доклада был вызван Полковников. Он произвел неудачное впечатление. Долго думали, что делать. Наконец решили избрать диктатором в Петрограде Кишкина, который сказал бодрую речь о том, что если долгое время не упражнять мускул, то он слабеет: надо упражнять мускулатуру, понимай – решительные действия войск против восстания; лично он не задумается применить все силы и средства правительства для обеспечения его от всяких покушений.
После заседания правительства Керенский подошел ко мне и просил несколько повременить с уходом из правительства, подождать, пока он подыщет мне заместителя.
– Иначе это может вызвать очень тяжелые последствия в армии, сохранить которую вы, как я понимаю, все-таки хотите.
Я согласился. [386]
То, что конфликт носил непримиримый характер, было совершенно ясно Керенскому, но как выйти из него, он не видел пути. Он хорошо знал, что я нигде не высказывал в открытых собраниях тех мыслей о немедленном заключении мира, с которыми выступил на заседании Временного правительства. Лишь в Предпарламенте я очень осторожно сказал, что армия не понимает, за что она воюет. Но уже это вызвало такой горячий отклик в армии, что ко мне приезжали делегации специально для того, чтобы сказать мне, насколько своевременно я поставил вопрос.
Когда же против меня выступил Аджемов и в резких стонах стал критиковать мою позицию в вопросе о настроениях в армии, то приезжавшие делегации просто спрашивали: «Когда нужно взять этого «гада» Аджемова за бока, чтобы он не мешал работе военного министра?»
Все это Керенскому было хорошо известно. Однако он не знал того, что для меня вопрос о разрыве с Временным правительством был не так прост. Я понимал, что, разрывая с правительством, я мог найти единомышленников в вопросе о мире только среди большевиков. Но идти с ними я не хотел. Я считал, что вслед за падением Временного правительства установится анархия, в которой погибнет Россия, и Германия, торжествуя, придет через рухнувший фронт, чтобы железом и кровью восстановить монархию. Поэтому я стремился использовать создавшееся положение для того, чтобы приобрести союзников в борьбе за немедленное заключение мира.
Свои усилия я направил в трех направлениях. Во-первых, в сторону союзников, убеждая их, что нужно всем вместе заключить мир; во-вторых, в сторону представителей буржуазной общественности, доказывая, что Россия все равно не может продолжать войну и сломается под непосильной тяжестью; и, наконец, в сторону представителей демократии, среди которых я надеялся скорее всего найти сторонников своей точки зрения. Но все мои попытки были тщетны.
Военные атташе союзных держав, приглашенные мной для того, чтобы потолковать с ними о положении, создавшемся в армии, признали, правда, что русская армия небоеспособна и не сможет продолжать войну. [387]
Но они видели прекрасный выход из положения. Генерал Нокс, представитель английского командования, со всей откровенностью указал мне путь, который избрало французское командование весной 1917 года. Более ста французских полков арестовали своих офицеров и потребовали заключения мира. Французское правительство окружило эти полки пулеметами и расстреляло каждого десятого. Тогда остальные примирились с необходимостью продолжать войну. «С револьвером в руках такие вопросы решаются гораздо проще, чем путем разговоров».
Я обратил их внимание на то, что такой способ уже был испробован Корниловым, но результатом его было только ускорение процесса развала армии.
После разговора собеседники разошлись, еще меньше понимая друг друга, чем до разговора.
Нечкин, еще со времен мировой войны знавший Милюкова, устроил мне свидание с лидерами партии кадетов. Им я изложил то же, что говорил во Временном правительстве. Несмотря на то что на заседании был Набоков, стоявший на точке зрения необходимости заключения сепаратного мира, а также на то, что эту точку зрения разделяли видные члены этой партии с бароном Нольде во главе, никто не поддержал меня.
Нечкин, слушавший разговор с лидерами кадетов, возвращаясь со мною в военное министерство, так подвел итог разговору:
– В ходе войны я верил, что Милюков готов действительно защищать интересы России. Теперь я вижу ясно, что дело вовсе не в России, а в том, где больше выгод может получить та буржуазия, которую он представляет. Он боится, что, заключив мир с Германией в обстановке нашей относительной слабости, Германия завалит Россию дешевыми и хорошими товарами, которым она при своих диких и азиатских методах производства не сможет противопоставить ничего равного. Наоборот, союзники будут экспортировать главным образом капитал, вливая его в банки Рябушинского. Союзники нужны не России, а Терещенко и Башкирову.
Все с тем же Нечкиным я отправился на заседание центрального комитета партии эсеров и рассказал им, что я думаю по поводу необходимости кончить войну. По и здесь я встретил стену непонимания. Буржуазия [388] запрещала заключать мир; эсеры считали, что они должны подчиняться.
Гоц просил меня ничего не предпринимать, пока нет договоренности с президиумом ЦИК.
Я чувствовал себя совершенно так же, как во время решающих операций мировой войны, когда я бросался от одного генерала к другому, стараясь раскрыть им действительное положение вещей. Но прогнозу, выраставшему из фактов, противопоставлялись заученные слова и предвзятые идеи, которые прикрывали их личные, а потому самые для них важные интересы.
Все эти дни я жил в каком-то угаре. Жизнь давила на меня со всей силой, и мне казалось, что Россия рвется на две части и от каждой тянутся нити к моему сердцу.
Все мои друзья отошли от меня. Старые соратники по войне – офицеры Генерального штаба – перестали бывать у меня. Ближайший мой помощник товарищ министра Якубович, участник февральского переворота, подал в отставку. Другой помощник, князь Туманов, тоже собирался уходить. Найти новых помощников было невозможно. Начальник моей канцелярии поручик Мануйлов заявил мне, что он просит отпустить его, и задержался только потому, что некому было сдать дела.
«Забрались Епишки на колокольню, скоро нас всех народишко с раскату в реку будет кидать», – говорил я словами щедринской «Истории города Глупова».
Мои отношения с родными также обострились. Мать, наслушавшись разговоров тетушек и бабушек, мрачно глядела на меня и говорила о том, что-де нельзя подделываться к большевикам.
Брат бранился и спрашивал, как я думаю выйти из этой грязной истории; офицеры, говорил он, просто обвиняют тебя в том, что ты ведешь двойную игру и из карьеристских соображений заискиваешь перед большевиками.
Только жена твердо поддерживала меня и говорила: раз, по твоему мнению, в этом спасение народа, не обращай ни на кого внимания и продолжай свою линию.
Неожиданно приехал из Севастополя Герасимов. Он тоже заявил: [389]
– Не надо смущаться, весь серый народ с вами, солдаты вами очень довольны за то, что вы стоите за мир.
И я чувствовал, что стоит мне приехать в любую казарму, созвать полк на митинг, заявить, что Временное правительство мешает начать переговоры о мире, и полк пойдет за мною на штурм Зимнего дворца. Но это была бы вспышка, за которой я не видел перспективы. Куда потом идти? С кем строить власть? Дальше в моем представлении начиналась анархия, крушение фронта и капитуляция перед Германией... Выхода я не видел.
Если бы в эту трудную минуту мне протянули руку помощи из другого лагеря, помогли бы увидеть перспективу дальнейшего развития революции без буржуазии, без соглашателей, быть может, я и понял бы, по какому пути пойти.
Если бы кто-нибудь разъяснил мне, что никакого народа вообще, за который я боролся, нет, а есть классы, что нет «сотрудничества классов», а есть острая классовая борьба, что только в диктатуре класса, интересы которого совпадают с интересами всего трудящегося человечества, спасение родины, быть может, я и смог бы тогда понять, что мне делать. И то едва ли.
Оторваться от своего класса, не существовать для него; примкнуть к другому классу, признать все, во что ты верил, все, чем жил, ошибкой; признать, что все люди, с которыми ты родился, вырос, – предатели родины, – только время и жизнь могли научить этому. Но это время для меня еще не наступило.
19 октября у меня была еще надежда, что я «уговорю» своих идти по тому пути, который казался мне единственно правильным: путь со своим народом. Не с иностранцами, не с иностранными капиталистами, но со своим, как говорил Герасимов, «серым народом».
Последнее, что оставалось в моем распоряжении, был доклад по военным вопросам в комиссии Предпарламента, где обсуждался вопрос о внешней политике России и вооруженной силе, которая могла поддержать эту политику.
Перед поездкой в Предпарламент Нечкин счел нужным предупредить меня, что надо соблюдать осторожность. В демократических кругах начинали с недоверием относиться к моим резким выступлениям в пользу мира. [390]
– Смотрите, Александр Иванович, ведь вы остаетесь совершенно один. Вас Гоц просил не предпринимать никаких шагов, не посоветовавшись с ним.
Я был совершенно согласен с Нечкиным. Нельзя было рвать связи и оставаться совершенно одному. И я решил сделать в Предпарламенте лишь информационный доклад, не скрывая ничего, но и не делая никаких практических выводов, чтобы предоставить это людям, которые, по моему мнению, больше разбирались в политике и могли повести государство через мели и камни переживаемого момента. В конце концов ведь только шесть месяцев отделяют меня от того момента, когда я был начальником штаба дивизии, офицером Генерального штаба, никогда не решавшим больших политических вопросов. В правительство я вошел лишь как советчик по военным делам.
С этими мыслями и настроениями я ехал с Нечкиным в Мариинский дворец сквозь туманную ночь петроградской осени. Из черного неба моросил дождь. Черно было и на душе.
Жена моя никогда не вмешивалась в то, что являлось «служебным» делом мужа. Но тут она сочла, что дело выходит за обычные рамки, и решила проводить меня в Мариинский дворец, с тем чтобы потолковать по дороге. В последние дни простое человеческое участие было для меня редкостью. Я со всех сторон встречал только врагов. Но то, что жена сказала мне, прозвучало совершенно неожиданно.
– Саша, – начала она, – я слежу за тем, что ты делаешь, и считаю, что делаешь правильно. Но надо довести до логического конца то, что ты начал. В борьбе за мир ты стал на сторону народа против буржуазии. Но из наших кругов за тобой никто не идет. Только большевики твердо ведут ту же линию в этом вопросе, что и ты. Ты должен пойти с ними.
– Но ведь я же совершенно не знаю, куда они поведут страну, что будет дальше.
– Все это так, но у тебя нет выбора. Если ты хочешь идти с народом, ты должен идти с большевиками.
– Я этого не могу. Я офицер, я дал присягу, вступая в правительство, и не могу отказаться от своего слова. Я не буду Корниловым слева.
Я встретился со своей будущей женой в горячие дни [391] 1905 года в Тамбове, вскоре по возвращении с Дальнего Востока. Она принадлежала к семье, в которой были старые общественные деятели. Ее дядя был старый политкаторжанин Андрей Фейт. Дед – известный на Волге своей борьбой с царским строем доктор Фрелих. Смолоду она прошла школу подпольных кружков в Уфе и Тамбове. Теперь старая закваска давала себя знать. Она прямее и последовательнее смотрела на вещи и видела уже в то время, что нет другого пути: если бороться за мир, то надо рвать с буржуазией. Если рвать с буржуазией, то надо идти с большевиками.
Для меня, выросшего в ином окружении, с другими навыками, трудно было пойти на разрыв даже со своими товарищами офицерами, а не то что подняться против Корнилова с оружием в руках. Этот второй, еще более трудный порог в то время я не мог перешагнуть.
Я вышел из автомобиля у подъезда Мариинского дворца. Милюков, Мартов, Кускова и Богданов, Струве, Винавер и Дан, представители солдатской общественности, члены солдатской секции ЦИК Розенблюм и Сизиков и многие другие собрались вечером 20 октября (старого стиля) в небольшом зале Мариинского дворца, в котором заседал Предпарламент.
До революции в этом дворце шли заседания Государственного совета; здесь собирались виднейшие деятели царской России и во главе с представителями царской семьи решали важнейшие дела империи.
Внешне дворец еще полностью был в прошлом. Вышколенные лакеи с недоумением смотрели на людей в косоворотках и пиджаках. По сути же дела люди, собравшиеся вечером 20 октября в зале комиссии по иностранным делам, так же как и старые сановники, пришли сюда не думать о судьбе своей родины, а защищать интересы своего класса.
Председательствовал член ЦИК и одновременно член правительства Скобелев. Члены комиссии сели за большой стол, развернутый широким полукругом по залу.
На совещание пришёл Терещенко, чтобы послушать, что скажет военный министр, и, если нужно... принять меры. Секретари приготовились записывать.
Я начал свой информационный доклад о положении армии с того, что изложил четыре неразрешимых противоречия, [392] в которых билось военное руководство. Прежде всего численность армии достигала почти 10 миллионов, и я настаивал на сокращении её не менее чем вдвое.
Министр продовольствия со всей категоричностью заявил, что невозможно прокормить армию более 7 миллионов человек. Ставка же прислала специального офицера Генерального штаба с докладом правительству, что по стратегическим соображениям не может быть отпущен ни один солдат.
Из этого тупика был только один выход: замена руководителя Ставки другим лицом, которое пошло бы на сокращение армии. Но Ставку поддерживал Керенский. Это был первый тупик.
Далее. Расходы на войну росли. А так как армия не уменьшалась, то ни о каком сокращении расходов на нее не могло быть и речи. Между тем покрывать эти расходы было нечем. Это был второй тупик.
Тяжелые затруднения возникали и со снабжением. В армию доставлялась едва половина потребного ей продовольствия, и войска проедали свои неприкосновенные запасы. Наступила зима, а части были только наполовину обеспечены теплой одеждой. Потребность армии в сапогах к зиме определялась примерно в два миллиона пар; но армии было доставлено не более 900000 пар.
Причина несоответствия между потребностями и их удовлетворением заключалась не только в том, что необходимых продуктов не было, но и в том, что железные дороги были не в состоянии выполнять наряды на перевозку. Разрыв между потребностями и возможностями их покрытия был третьим тупиком.
Но со всем этим так или иначе можно было справиться. Главное было в другом. Армия не понимала, зачем она должна вести войну. Солдат не хотел нести ни жертв, ни лишений во имя каких-то совершенно непонятных ему целей. Поэтому власть офицеров была подорвана. Никакие распоряжения не выполнялись. О восстановлении и дисциплине не могло быть и речи.
Раньше армейские комитеты могли оказывать какое-то влияние на массы. Но после корниловского выступления, ответственными за которое массы справедливо считали свои комитеты, последние теряли свое влияние, [393] комитеты переизбирались и заполнялись представителями большевиков. Это был четвертый тупик.
Что было сделано для того, чтобы бороться с таким положением дел и за поднятие боеспособности армии к кампании 1918 года?
В тыл выводились лучшие части, с тем чтобы, влив в них новобранцев, создать новые армии, верные Временному правительству. Но приходившие новобранцы были настроены так, что не только сами не поддавались военному воспитанию, но быстро разлагали те части, в которые их вливали.
Были изданы правила, определявшие обязанности командного состава и комитетов, но никто их не выполнял. Введенные дисциплинарные суды отказывались судить и никакого влияния на подъем дисциплины не оказали. Армия неудержимо разваливалась.
Таково было положение.
По мере того как я говорил, лица собравшихся тускнели. Все, что говорил военный министр, было, конечно, всем известно. Но оставалась еще какая-то надежда, что все образуется. В сутолоке жизни армию забывали и думали о другом. А между тем в армии отчетливее всего отражался процесс разложения буржуазной государственности, ускоряемый тем, что буржуазия саботировала все основные требования народной массы о мире, земле и положении рабочего класса.
Заканчивая свое выступление, я увидел, что слушавшие смотрят на меня с недоумением. Я чувствовал в их взглядах тот же вопрос, который я сам постоянно задавал своим сотоварищам по министерству: «Ну так что же? Какие практические выводы вы делаете из того, что вы сказали?»
Я почувствовал, что не имею права ограничиваться только простой информацией. Поставленный на ответственный пост, я должен сделать из всего сказанного практические выводы и сказать что делать.
Я не знал, вправе ли делать выводы, на которые не только не был уполномочен правительством, но которые оно решительно отвергло. Но колебание длилось мгновение, и я продолжал:
– Я пришёл к полному убеждению, что дальше мы воевать не можем. Боеспособность армии восстановить невозможно. Тяга армии к миру сейчас непреодолима. [394]
Имеются сведения, что многие части с наступлением зимы просто уйдут из окопов. Единственное, что нам остается, это немедленно заключить мир с Германией. Это даст нам возможность спасти государство от полной катастрофы. Что касается меня, то я не могу оставаться в правительстве и уже просил освободить меня от работы в министерстве. Замена мне подыскивается.
Я закончил свой доклад, но и здесь, как и на заседании Временного правительства, не нашлось никого, кто поддержал бы мою точку зрения. На меня накинулись со всех сторон правые, левые, кадеты, представители фронтовых солдатских соглашательских комитетов.
Прежде всего пытался возражать Терещенко. Он утверждал, что такой же недостаток продовольствия был и год назад, и все-таки войска, несмотря на это, как-то прокормились. По мнению Терещенко, мои предложения играют на руку немцам.
Меньшевик Иков поинтересовался, как быть с союзниками, которые не дают согласия на заключение мира.
Я ответил, что есть способы заставить их внимательно прислушаться к нашему голосу и начать вместе с нами переговоры о мире. К нашему фронту приковано 130 дивизий противника. Если мы заключим сепаратный мир, то эти дивизии будут переброшены против союзников и нанесут им тяжелые удары. Им выгоднее поэтому вступить вместе с нами в переговоры с Германией. Если же и это не подействует, нужно дать понять, что наши долги союзникам очень велики, и в случае если бы Россия была разгромлена, Франция и другие союзники потеряли бы все свои вложения.
Представитель армейских комитетов Розенблюм предложил все-таки продолжать борьбу, улучшая снабжение армии и выполняя те мероприятия, на которых еще в августе настаивала революционная демократия.
Совещание закончилось. Решено было потребовать у правительства, чтобы оно в целом изложило свой взгляд на положение дел, так как военный министр высказал лишь свою точку зрения, не согласованную с остальными членами Временного правительства.
Даже социал-демократ Мартов ничего не сказал.
Когда я встал из-за стола, то увидел, что все от меня отвернулись. И только один Дмитрий Иванович Нечкин, [395] не смущаясь общим настроением, дружески ободрил меня:
– Что же делать, Александр Иванович! Правы вы или не правы, покажет будущее. Но раз это ваше убеждение, хорошо, что вы его мужественно высказали.
Терещенко прямо с заседания Предпарламента поехал на заседание правительства в Зимний дворец, и по его докладу было признано, что «военный министр на заседании комиссии по обороне в Совете Российской республики неожиданно, без ведома и предупреждения правительства, выступил с весьма категорическим заявлением о необходимости немедленно заключить мир, даже в случае несогласия на это союзников».
Временное правительство приняло такие решения: уволить военного министра в отпуск с освобождением от всех служебных обязанностей с предложением немедленно оставить столицу; обратиться ко всем газетам с просьбой не помещать никаких справок, заметок, сообщений и разъяснений по поводу выступления генерала Верховского.
Ни один человек в эти дни не приехал ко мне. Никто не протянул мне руку помощи. Я действительно остался совершенно один. Только жена поехала со мной на Ладожское озеро, на Валаам, о котором я слышал давно и где можно было, как раненому зверю, залечить свои раны. Ни телефона, ни телеграфа, ни писем. Тишина густых елей над серыми водами. Моросящий дождь.
Но и в этой глуши меня нашли солдаты маленького гарнизона соседнего городка Сердоболя; они прослышали от железнодорожников о том, что военный министр приехал к ним в ссылку.
– Ты, товарищ Верховский, напрасно ушел из правительства, – говорили они. – Мы тобой очень довольны. Если нужно, позови нас, мы поможем тебе.
Но я не видел никакого выхода из противоречий, которые заставили меня сделать жалкий шаг – уйти из правительства, в то время как нужно было прогнать его силой штыков. [396]