355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Куприн » Том 1. Произведения 1889-1896 » Текст книги (страница 29)
Том 1. Произведения 1889-1896
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 02:56

Текст книги "Том 1. Произведения 1889-1896"


Автор книги: Александр Куприн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 29 страниц)

Чужой хлеб

– Подсудимый, вам законом предоставлено последнее слово, – сказал председатель суда равнодушным тоном, с полузакрытыми от утомления глазами. Что вы можете прибавить в разъяснение или оправдание вашего поступка?

Обвиняемый вздрогнул и нервно схватился длинными, тонкими пальцами за перила, отделяющие скамью подсудимых. Это был невзрачный, худенький человек, с робкими движениями и затаенной испуганностью во взгляде. Светлые, редкие, как будто свалявшиеся волосы на голове и бороде и совершенно белые ресницы придавали его бледному лицу болезненный, анемичный вид… Он обвинялся в том, что, проживая у своего дальнего родственника, графа Венцепольского, в ночь с двадцать третьего на двадцать четвертое января произвел в квартире последнего поджог с заранее обдуманным намерением. Медицинская экспертиза определила полную нормальность его душевных и умственных качеств. По ее словам, замечалась некоторая повышенная чувствительность нервной системы, наклонность к неожиданным слезам, слабость задерживающих центров, – но и только.

До сих пор подсудимый казался равнодушным, почти безучастным к разбирательству его дела. Торжественная, подавляющая обстановка судебного заседания, расшитые мундиры судей, красное с золотой бахромой сукно судейского стола, огромная двухсветная истопленная зала, величественные портреты по стенам, публика за барьером, суетливые пристава, исполненные достоинства присяжные, олимпийская небрежность прокурора, бессодержательная развязность защитника – все это произвело на него ошеломляющее впечатление. Ему казалось, что он попал под зубья какой-то гигантской машины, остановить которую, хотя бы на мгновение, не в силах никакая человеческая воля.

Много раз во время речи защитника ему хотелось встать и крикнуть: «Вы не то, совсем не то говорите, господин адвокат. Дело было иначе. Замолчите и дайте мне самому рассказать всю историю моего преступления», – и вслед за тем уверенным голосом, в ясных и трогательных выражениях, передать все свои тогдашние мысли, все, даже самые тонкие, неуловимые ощущения. Но машина продолжала вертеться так правильно и так безучастно, что сопротивляться ей было невозможно.

Однако последние слова председателя вдруг пробудили в подсудимом судорожную энергию отчаяния, являющуюся у людей в момент окончательной гибели, – ту самую энергию, с которой осужденный на смерть иногда борется на эшафоте с палачом, надевающим на шею веревку.

И умоляющим голосом он воскликнул:

– О да, господин председатель!.. Ради господа, ради самого бога, выслушайте меня… позвольте мне рассказать все, все!..

Присяжные заседатели изобразили на лицах сосредоточенное внимание, судьи углубились в рисование петушков на лежавших перед ними листах бумаги, публика напряженно затихла. Подсудимый начал:

– Когда я в начале прошлого года приехал в этот город, у меня не было никаких планов на будущее. Я, кажется, и родился неудачником. Мне никогда ни в чем не везло, и в сорок лет я оставался таким же беспомощным и непрактичным, как и во время моей юности.

Я обратился к графу Венцепольскому с просьбой протекции для получения какого-нибудь места. Я рассчитывал найти у него помощь, так как он приходился дальним родственником моей покойной матери. Граф, человек щедрый и снисходительный к чужим, устроить меня в то время никуда не мог, но зато предложил мне до первого удобного случая поселиться у него в доме.

Я переехал к нему. Сначала он оказывал мне некоторые знаки внимания, но вскоре я приелся ему, и он перестал со мною стесняться. Должно быть, он так привык к моему присутствию, что считал меня чем-то вроде мебели. Тогда-то для меня и началась ужасная жизнь приживальщика – жизнь, полная горьких унижений, бессильной злобы, подобострастных слов и улыбок.

Чтобы понять всю мучительность этой жизни, надо испытать ее. Напрасно независимые и гордые люди думают, что привычка к прихлебательству вконец притупляет у человека способность дрожать от обиды, плакать от оскорбления. Никогда, никогда не был я так болезненно чувствителен к каждому слову, казавшемуся мне намеком на мое паразитство. Душа моя в это время была сплошной воспаленной раною – другого сравнения я не могу найти, – и каждое прикосновение к ней терзало ее, как обжог раскаленным железом. Но чем больше проходило времени, тем меньше я чувствовал в себе энергии, чтобы вырваться из этого унизительного положения. Я всегда был слаб, труслив и вял. Сытая жизнь на графских хлебах окончательно меня парализовала и развратила, разъела, как ржавчина, остатки моей самостоятельности. Иногда ночью, ложась спать и переживая вновь бесконечный ряд дневных унижений, я задыхался от злобы и говорил себе: «Нет, завтра конец! Я ухожу, ухожу, бросив в лицо графу много горьких и дерзких истин. Лучше и голод, и холод, и платье в заплатах, чем это подлое существование».

Но наступало «завтра». Решимость моя пропадала. Опять мои губы искривлялись в жалкую, напряженную улыбку, опять я не смел и не умел положить руки на стол во время обеда, опять чувствовал себя неловким и смешным. Когда я отваживался напоминать графу о его обещании пристроить меня, он возражал со своим барским видом:

– Ну, чего вам торопиться, мой милый?.. Разве вам плохо у меня?.. Поживите пока, а там мы увидим…

Я замолкал. Я даже не пробовал отказываться, когда граф дарил мне какой-нибудь из своих немного поношенных костюмов. Эти костюмы были великолепны, но слишком широки для меня. Один из графских гостей как-то заметил, что платье на мне «точно с двоюродного братца», другой – грязный, циничный господин и, как говорили, шулер, – громко расхохотался на это замечание и нагло спросил меня:

– Вы, Федоров, вероятно, заказываете платье у одного портного с графом?

Никто из них не звал меня по имени-отчеству. Граф почти всегда забывал представлять меня своим знакомым, из которых большинство были такими же приживальщиками около него, как и я, но только они умели держать себя с графом на равной ноге, почти фамильярно, а я всегда оставался робким и подобострастным. Они ненавидели меня той острой, уродливой ненавистью, которая только и может быть между людьми, соперничающими из-за милости патрона.

Прислуга графа относилась ко мне со всей высокомерной, хамской наглостью, составляющей особенность людей этой профессии. За столом меня обносили кушаньем и винами. В их лакейских взглядах и словах я чувствовал презрение, которое они ко мне чувствовали, – презрение работника к трутню. Я сам убирал свою постель и чистил свое платье.

По вечерам иногда составлялся винт. Когда не хватало партнера, граф предлагал карточку и мне. У меня никогда не было своих денег, но я садился, страстно мечтая о выигрыше. Я играл с жадностью, с расчетом, с риском, и даже доходило до того, что внутренне молил бога о помощи. Как обыкновенно бывает в этих случаях, я проигрывал – всегда больше всех.

Когда игра кончалась и партнеры рассчитывались, я сидел с потупленными глазами, красный от стыда и судорожно ломал мелок. Когда молчать долее становилось невозможно, я, стараясь казаться небрежным, говорил:

– Граф… Пожалуйста… Будьте так добры… Я в настоящую минуту не при деньгах… Примите на себя мой проигрыш… Я вам завтра возвращу…

Конечно, это обещание никого не обманывало. Все знали, что ни завтра, ни послезавтра я своего долга не отдам.

Случалось, что вечером граф и его гости отправлялись в ресторан, а оттуда к женщинам. Меня приглашали вскользь, мимоходом, таким тоном, который уже сам по себе говорил об отказе. Я знал, что скажи я «нет», и меня с удовольствием оставят в покое. Но, клянусь истинным богом, я никогда не мог понять, какая сила заставляла меня раньше всех бежать в переднюю и суетливо надевать пальто.

За ужином много острили и безобразничали. Я должен был громко и часто смеяться, но смех доставлял мне столько же удовольствия, как ученой собаке. Если же меня самого осеняла веселая мысль или удачный каламбур, я не находил для них слушателей. Едва я раскрывал рот, как меня тотчас же перебивали. Все отворачивались от меня, и я, начиная в десятый раз одну и ту же фразу, тщетно перебегал глазами от одного собеседника к другому: ни одни глаза не встречались с моими.

Всего ужаснее были для меня ночи. Я спал в проходной узкой комнате, скорее похожей на коридор. Постелью мне служила старая кушетка с вылезшей наружу мочалой, с горбом посредине и с продавленными пружинами. Две отсутствующие передние ножки заменял мой же собственный чемодан.

О, как я ненавидел эту кушетку! Никогда ни к одному человеку я не питал такой безумной злобы, как к этой старой рухляди, от которой отказался бы любой старьевщик. По мере того как приближалась ночь, меня все более и более охватывал невыносимый ужас перед длинной бессонной ночью, ожидавшей меня. Наконец я ложился. Горб посередине кушетки впирался в мою спину, заставляя ее выгибаться, пружины резали бока, подушка казалась низкой и ежеминутно сползала. Через пять минут начиналась тупая, жестокая боль в затылке и пояснице. Голова разгорячалась, и в моем бедном мозгу мысли скакали и кружились в лихорадочном вихре… Создавались несбыточные, фантастические планы на будущее; ночью я им верил, этим планам, но на другое утро они меня пугали, как горячечный бред.

Все дневные впечатления, каждое мое и чужое слово, каждая обида, каждый плевок, каждое унижение вновь проходили в моей памяти. Я разбирался в них с тем жгучим наслаждением и с той глубокой, страшной последовательностью, на которую только способен ум одинокого оскорбленного человека, и, воскрешая все эти подлые мелочи, я выкапывал со дна моей души такую гадкую грязь, что… Нет… о таких вещах даже и на суде, даже и в свою защиту нельзя говорить…

Друзья графа, проходя мимо моей кушетки, любили потешаться над ее убогим видом. Они называли ее прокрустовым ложем [46]46
  Они называли ее прокрустовым ложем. – В древнегреческой легенде о подвигах национального героя Тесея повествуется, между прочим, и о том, как он избавил соотечественников от разбойника Дамаста, прозванного Прокрустом (вытягивателем). «У Прокруста было ложе, на него заставлял он ложиться тех, кто попадал ему в руки. Если ложе было слишком длинно, Прокруст вытягивал несчастного до тех пор, пока ноги жертвы не касались края ложа. Если же ложе было коротко, то Прокруст обрубал несчастному ноги. Тесей повалил Прокруста самого на ложе, но ложе, конечно, оказалось слишком коротким для великана Прокруста, и Тесей убил его так, как убивал злодей путников» (Н.А. Кун. Легенды и мифы Древней Греции. М., 1957, с. 185). В данном случае «прокрустово ложе» употребляется в смысле «ложе пыток».


[Закрыть]
.

В тот день, когда я совершил преступление, один из знакомых графа, господин Лбов, пригласил всю компанию в ресторан вспрыснуть полученное им наследство. Я тоже стал одеваться. Когда мы вышли на лестницу, я нечаянно толкнул господина Лбова и извинился. Он отвечал:

– Ничего, пустяки…

И потом вдруг прибавил:

– Да вы, Федоров, напрасно и ехать-то беспокоитесь. Никто вас не приглашал.

Я остановился на крыльце, раздавленный этими жестокими словами. Гости шумно выходили на крыльцо в дверях кто-то из них крикнул:

– Идите и возлягте на ваше прокрустово ложе.

А другой подхватил:

– На ваше прохвостово ложе!

Они ушли, громко смеясь; я возвратился назад и лег на кушетку. У меня была смутная надежда, что они пожалеют о своих словах и пришлют за мной, но никто не приходил… Два или три часа я проплакал едкими слезами бессильного бешенства. «Прохвостово» ложе причиняло мне боль. Я поднялся. Ненависть к кушетке переполнила мое сердце. Я собрал несколько картонок из-под шляп, набил их старой газетной бумагой, облил керосином, поставил под кушетку и зажег. Все это время я был в каком-то забытьи…

Когда я очнулся, вся комната пылала. Я ужаснулся своего поступка и стал звать на помощь. Остальное вам уже известно, господа присяжные…

Друзья

– Васька!.. Василь Васильевич…

– Мм… Оставь…

– Ваше сиятельство, соблаговолите проснуться.

– Убирайся к черту, идиот…

– Имею честь доложить вашему сиятельству, что у соседей часы только что пробили два… Позволю себе напомнить вашему сиятельству, что если ваше сиятельство опоздает в ломбард, то панталоны вашего сиятельства придется несть в ссудную кассу… Между тем вашей светлости, конечно, небезызвестно, что ни одна касса в городе не решается принимать на хранение этот предмет, столь драгоценный в архаическом отношении.

– Отвяжись, Федька… Хоть спать-то не мешай…

– В таком случае я, ваше сиятельство, буду вынужден – как глубоко мне это ни прискорбно – от мер кроткого увещевания перейти к мерам принудительного характера… Если ты, Васька, сейчас же не встанешь, я вылью тебе на голову воду из графина…

Угроза подействовала. Васька поднял со сложенного вчетверо сюртука, служившего ему вместо подушки, свою лохматую черноволосую голову и спросил хрипло:

– А который же час?

– Я же тебе сказал, третий. Вставай.

– Мм… Третий? – Васька принялся с закрытыми глазами, полулежа на кровати, чесать голову, потом волосатую грудь. Затем, сразу открыв глаза и как бы окончательно проснувшись, он сказал решительно:

– Ну что ж?.. Вставать так вставать… Вместе, что ли, пойдем, Федя?..

– А где же мы другое пальто возьмем, чтоб идти вместе?..

– Ах да, да, действительно… Ну, так ты подожди, я духом слетаю… Васька натянул уже на ногу правый сапог, как вдруг неожиданно ударил себя ладонью по лбу, сделал испуганное лицо и выразительно засвистал:

– Фью-ю. Вот тебе и обед…

– Что такое?

– Разве ты вчера не видал на столе записки?

– Нет.

– Пойди, прочти.

Федька, лежавший полуодетым на длинной кровати напротив Васьки, подошел к столу и взял небольшой клочок бумаги.

По мере того как он вслух разбирал наскоро набросанные карандашом иероглифы, лицо его омрачалось все более и более.

– «Не застал… извини… брюки… через два дня… до зарезу… предложение сделать… неловко… крепко жму… еще раз прошу…»

– Черт бы его побрал с его предложением! – закончил Федька энергичным восклицанием чтение записки. – Хороший сюрприз устроил, нечего сказать!

И он грузно бросился на свою кровать. Васька давно уже лежал, закутавшись до ушей одеялом.

Во всем господствовал беспорядок холодной комнаты «с мебелью». Куски сахара валялись на залитой чернилами скатерти вперемежку с табаком; два цветочных горшка с чахлыми кактусами, забросанные папиросными окурками, очевидно, заменяли собой пепельницы; разверстый настежь шкаф зиял полною пустотою; на комоде, под кривым, засиженным мухами зеркалом, красовался чей-то порыжелый башмак в соседстве с коробкою зубного порошка, восьмушкой чая и двумя пустыми пивными бутылками.

По своей профессии Васька Кобылин и Федька Выропаев были студентами Академии художеств. Уже третий год жили они неразлучно вместе, дружно разделяя хроническое безденежье, и обеды греческих кухмистерских, и холод нетопленных квартир, и всяческие козни и интриги квартирных хозяек. Оба обладали несомненным талантом: Федька – в области пейзажа, Васька – в сфере серьезной жанровой живописи. Товарищи называли их двумя Аяксами, так как они никуда не появлялись друг без друга.

Художники минут десять лежали молча. Наконец Васька первый нарушил молчание.

– Однако я голоден, как волк зимою, – сказал он мрачно.

Федька, которого никогда не покидало врожденное зубоскальство, тотчас же откликнулся:

– Ах, очень приятно… Значит, трюфели не окончательно убили аппетит вашей светлости… Ну что же, и отлично: пойдемте к Донону и закажемте небольшой завтрак… Как вы находите мою идею?

– Оставь. Не раздражай, – заметил строго Васька.

– Нет, в самом деле, отчего же? Сначала мы выпьем рюмки по две водки… может быть, вы предпочитаете английскую горечь… или лучше спросить рябиновки?

– Не дури, Федор…

– А на закуску чего-нибудь солененького… икорки, например, зернистой… знаете, этак на нее лимончиком слегка накапать… очень вкусно… не правда ли?..

– Балычку бы осетрового… – вставил Васька, глотая слюну.

– Прекрасно. Потом сырком побалуемся… свежим… что со слезою бывает… Затем… затем… затем, знаешь что?

– Что? – спросил Васька, поворачиваясь к товарищу лицом.

– Затем съедим устриц десяточка по полтора и к ним шабли…

– Ну их к черту… Борща бы со свининой.

– Фу, какие у вас вульгарные вкусы, князь… На вас татары глаза вытаращат, если вы борща со свининой потребуете… Если вам так нравятся национальные блюда, закажите себе лучше уху стерляжью… Там ее недурно готовят… Что до меня, я заказываю бульон с греночками… легко и питательно… Потом…

– Да?

– Потом какой-нибудь рыбы… Не особенно грубой… Стерлядку или форель… Хорошая вещь форель…

– Вкусная?

– Чрезвычайно… После этого…

– Пива?

– Ах, боже мой, вы убьете меня, князь… Рюмку старого портвейна или доброй мадеры… больше ничего… Потом по хорошему куску пулярдки, начиненной трюфелями…

– Довольно, Федька… Перестань…

– Бутылку Mouton Rotschild? [47]47
  Марка вина – фр.


[Закрыть]

– Оставь…

– Седло дикой козы?

– Прекрати…

– Кофе. Ликеры. Дессерт. Пара гаван, – продолжал выкрикивать Федька. Потом он внезапно остановился и прибавил с глубоким искренним вздохом:

– Знаешь, Васенька, теперь бы по большому куску черного хлеба сожрать… Хлеб такой мягкий, теплый… да еще бы солью его этак посыпать хорошенько… А?

– Страсть хорошо.

– Н-да. Хоть бы гривенник у кого-нибудь попросить взаймы.

– Не у кого.

– Постой, поищем. Булаев, например?

– Я ему и так должен.

– Лапшин?

– В больнице.

– Илькевич?

– Этот удавится скорей, а не даст.

– Черт возьми… А у Цапли?

– Ну вот еще. Ты сам говоришь, что Цапля от тебя на другую сторону улицы перебегает… Разве попробовать к Жданскому забежать?

Они долго бы еще перебирали своих товарищей, если бы их не прервал осторожный стук в дверь.

– Хозяйкин муж! – быстро шепнул Федька, закутываясь одеялом. – Спи! Но в комнату вошел вовсе не хозяйкин муж, а какой-то незнакомый господин в сером пальто. Несколько секунд он в недоумении озирался вокруг себя, пока наконец не заметил выглядывавшего из-под одеяла Ваську и не спросил вежливым тенором:

– Господин Выропаев?..

Васька показал глазами на другую кровать и буркнул:

– Напротив.

– Это вы-с господин Выропаев? – поворотился незнакомец в сторону Федьки. Федька приподнялся на локте.

– Я действительно-с Выропаев-с. Только, вероятно, в адресном столе вам ошибкою указали не того Выропаева-с…

– Федор Леонтьевич?

– Да-с.

– И художник?

– К вашим услугам… Только я ведь исключительно пейзажист… Портретов не пишу.

– Очень приятно-с… Но я не думаю вам заказывать портрета… Вы мне позволите, надеюсь, присесть и выкурить папироску?

– Пожалуйста.

– Покорнейше благодарю вас. Извините мне один нескромный вопрос: не родственница ли вам была покойная Анна Родионовна Выропаева?

– Двоюродная тетка… А разве старушка уже того?.. перекинулась?..

– Да-с, Анна Родионовна умерла месяц тому назад, и я должен вам сказать, что вы оказываетесь ее ближайшим наследником.

– Точно в водевиле!

– Не знаю-с. Об этом не мое дело судить-с. Но я именно затем сюда и явился, чтобы предложить вам мои услуги при получении этого наследства…

– Нет, вы это серьезно?

– Совершенно серьезно-с. За вычетом некоторых расходов на ведение дела, вы должны будете получить около двадцати тысяч рублей.

– Фу-ты, дьявол!

– Поэтому, если вам будет только угодно, соблаговолите одеться… Мы с вами заедем сначала куда-нибудь в ресторан, споемся там, как следует, о наших с вами, так сказать, личных отношениях в будущем, позавтракаем, а затем к нотариусу… Нравится вам этот маленький проект?

– Необыкновенно.

– Затем, если вам только понадобится… (Незнакомец полез в боковой карман сюртука.) Я и мой бумажник всегда…

Он поглядел вопросительно на Федьку.

– Благодарю вас… потом… – сконфузился Федька.

– В таком случае давайте же наконец с вами познакомимся, – приподнялся с кровати незнакомец. – Илья Иванович Шатунов, частный поверенный. Очень приятно.

Они крепко пожали друг другу руки.

Через две минуты Выропаев, окончивший свой туалет с судорожною поспешностью и надев Васькино пальто, уже собирался выйти из дверей вслед за частным поверенным.

– Федька, – окликнул его вполголоса, высовываясь из-под одеяла, Кобылин. Федька подошел и спросил нетерпеливо:

– Ну, что тебе? Говори скорее…

– Послушай-ка, вот что, Федька… – Кобылин замялся. Он хотел сказать: «Попроси у этого господина какую-нибудь монету и сунь мне ее незаметно». Но, видя нетерпение своего друга, он смутился и прибавил:

– Вот что, Федя… Да… Позволь тебя, значит, поздравить с наследством.

– Ах, только-то! – воскликнул Федька, нервно пожав плечами. – Что же ты меня задерживаешь из-за пустяков? До свидания.

Он поспешно вышел, чтобы догнать Шатунова, Васька глядел ему вслед… Более сильное страдание заставило Ваську в эту минуту совершенно позабыть о голоде.

1896

Марианна

– Удивительное дело, господа, как глупа бывает иногда зеленая юность, – сказал задумчиво наш хозяин. – Боже мой! Если бы теперь к нашей опытности старых грешников да прибавить тогдашнюю силу, смелость, тогдашнюю пылкость желаний! Что бы это такое вышло! Подумайте только: как часто мы сослепу лезли на стены крепости в то время, когда ее ворота были гостеприимно растворены настежь. Сколько раз мы принимали за суровый отказ самые решительные авансы… И я не сомневаюсь, что каждый из нас проходил с разинутым ртом мимо сотни милых, веселых приключений, которые оставили бы на всю жизнь нежные воспоминания! Говоря это, он тихо раскачивал в вольтеровском кресле свое массивное тело с огромным животом, и его глаза, щурясь от дыма сигары, мечтательно улыбались каким-то давно исчезнувшим образам.

Мы все хорошо знали, что Лев Максимович – этот знаменитый на весь Петербург обжора, игрок, гениальный творец и разрушитель всех анонимных акционерных обществ – был в свое время не последним специалистом по части женского вопроса. Поэтому мы ожидали услышать от него один из тех многочисленных пикантных рассказов, которыми он нас нередко угощал после своих великолепных обедов. И действительно он начал:

– Произошло это, господа, очень давно… Я только что окончил университет и отбывал воинскую повинность. Полк мне попался прекрасный, офицеры держались со мной вежливо и, насколько позволяла дисциплина, на товарищеской ноге. По крайней мере у меня и до сих пор сохранились к ним самые приятные чувства. Полк этот стоял в городе М., но не весь; каждый из четырех батальонов по очереди отправлялся на зиму в грязное местечко, которого я теперь и имени не упомню. Находилось оно на границе, и по плотине, соединяющей оба государства, день и ночь ходили двое часовых.

Мой ротный командир – необыкновенно свирепый с виду, но очень добрый усач – однажды пригласил меня приходить к нему ежедневно обедать, но сделал это в очень оригинальной форме. Подозвав меня как-то после ученья к себе, он закричал, выкатывая сердито глаза:

– Ефрейтор Лаврищев! Ты явишься ко мне после ученья на квартиру! Я испугался, вытянулся в струнку и, держа под козырек, ответил:

– Слушаюсь, ва-ско-бродие…

По правде говоря, я думал, что мне предстоит длинная рас пекан ция за невытянутый носок, за выпад, сделанный «не от сердца», или за какую-нибудь иную тонкость солдатской науки. Но я ошибся. Капитан принял меня очень внимательно, хотя и вращал глазами так же свирепо, как и всегда. Едва мы сели, как вошла его жена.

– Вот, Манечка, – сказал капитан, – представляю тебе нашего ефрейтора.

Ах, какая она была миленькая, эта Марианна Фадеевна! Лицо у нее было такое белое – именно не бледное и не матовое, а белое – и все как будто бы в рамке пышных, волнистых волос, цвета – ну, как бы вам сказать, – цвета рыжеватого соболя. Кожа под ее тонкими, но пушистыми бровями слегка розовела, точно так же, как и края ладони, – признак, говорят, нервной натуры. Глаза темно-карие, того оттенка, который некоторые зовут рыжим, а другие – золотым, ласковые и дерзкие… А губы! Именно в губах и заключалось (по крайней мере для меня) все очарование ее лица. Я никогда потом в жизни не видал таких губ: выпуклых, прекрасно изогнутых, свежих и выразительных.

Она протянула мне руку. Странно, – для меня пожатие руки всегда говорит о человеке гораздо более, нежели его лицо, голос, походка и почерк. Для меня существуют: равнодушные, презрительные, обнадеживающие, скупые, сладострастные, вероломные, наглые, гордые – какие угодно пожатия. Рука Марианны – теплая, нежная, немного длинная и крепкая рука – сказала мне: «Я женщина и не обижаюсь, если на меня смотрят, как на женщину. Скорее мне это даже приятно». С первого же дня она установила между мной и собой игриво-легкие отношения. За обедом она уже повязывала мне вокруг шеи салфетку, называя меня «младенцем», хлопая меня по рукам, и так далее. В то же время ее дерзкие глаза смеялись, а яркие губы смущали меня.

Я ежедневно обедал у Завилковских и скоро сделался у них своим человеком. Она со мной совсем не стеснялась: заставляла меня держать ей мотки шерсти, посылала по разным своим поручениям, таскала меня за собой по лавкам в качестве провожатого и добровольного носильщика… Я целые дни проводил около нее, Каждый раз, когда капитан, возвращаясь со службы, заставал нас вместе (видит бог, что ничего «дурного» здесь не было), я вскакивал, краснел, как мальчишка, И начинал громко говорить о посторонних предметах. Он же шевелил усами, фыркал носом, и глаза его вращались со свирепым выражением.

Когда мы играли по вечерам в преферанс, она постоянно пожимала кончиком ботинка мою ногу. Дерзкое сияние ее глаз волновало меня. Ей доставляло удовольствие играть со мною, как кошка играет с мышью. Да и вообще в ней было много кошачьего: и зябкость, и осторожная медлительность движений, и грация, и гибкость, и лукавство. Вероятно, она сознавала мою полную для нее безопасность и потому безнаказанно пробовала на мне свои когти… А я?.. Я только млел и мучился… Трудно ведь, господа, в двадцать два года, когда кровь так горяча, выносить ежедневно подобные вылазки красивой женщины. Часто, очень часто, уходя от Завилковских поздней ночью и шатаясь, как пьяный, я с горечью думал о том, что она, наэлектризованная этой игрой, остается теперь наедине с мужем… Если иногда, возбужденный чуть не до потери рассудка кошачьим кокетством Марианны, я хватал ее руки и крепко сжимал их с каким-нибудь страстным восклицанием, она мгновенно отрезвляла меня:

– Что с вами? Что с вами, Лев Максимович? Вы нездоровы? Может быть, вам надо холодной воды? Я сейчас прикажу, чтобы Фомичев принес…

Прошла зима. В мае наш батальон должен был выступать из местечка и идти в лагери на соединение с полком.

Кажется, это случилось третьего числа. Рано утром, в то время, когда капитан кричал и ругался на казарменном дворе, наблюдая за укладкой ротного имущества, я забежал к Марианне, чтобы проститься с нею, Я знал, что она на другой день уезжает в деревню к своим родным.

В квартире оставались лишь голые стены. Все вещи были еще с рассветом отправлены на вокзал. Марианна сидела на полу около окна на большой охапке соломы.

– Я пришел проститься с вами, Марианна Фадеевна. Мы больше никогда не увидимся, – сказал я грустно.

Она показала мне знаком, чтобы я сел рядом с ней. Я опустился на солому.

– Вы будете обо мне изредка вспоминать? – спросила она.

– Разве можно об этом спрашивать? Конечно, буду всегда.

– И, конечно, дурно?

– Марианна Фадеевна!

Я взял ее за руку. Она не сопротивлялась. Я привлек ее к себе, хотя это для нас обоих благодаря вытянутым ногам было очень неловко. Ее ресницы опустились вниз, губы раскрылись, дышала она тяжело и часто.

Я точно обезумел и стал без перерыва целовать ее щеку, висок и волосы…

Она отталкивала меня, но я не обращал на это внимания. Тогда она шепотом сказала:

– Оставьте… Я буду кричать… Я позову прислугу. Оставьте меня…

Я опомнился и, весь красный, встал, отряхаясь от приставших к моей одежде соломинок. Мы простились очень холодно. Идя в казармы, я думал: «Черт знает, что такое… дернула же меня нелегкая!.. Обидел ни за что ни про что такую хорошую, милую женщину. Уж, наверно, капитан будет знать об этом приключении. Что за позорное положение!..»

Мы выступили из местечка, сопровождаемые толпами оборванных мальчишек. День был жаркий и блестящий. Когда через четыре часа батальон дошел до большого привала, люди уже утомились и заскучали… Даже песенники пели неохотно, только по принуждению начальства.

Привал был назначен в тенистой и сырой грабовой роще, покрывавшей пологий длинный скат. Нас ожидал там очень милый сюрприз. Наши батальонные дамы, заранее сговорившись, выехали вперед и приготовили в роще маленький завтрак.

Я не запомню, чтобы мне было когда-нибудь так весело, как во время этого завтрака, под благоухающим навесом жидкой, веселой, ранней зелени, когда мы сидели на земле, еще покрытой кое-где прошлогодними листьями… Наконец барабаны забили сбор. Я поспешно схватил свое ружье и, прежде чем идти в ряды, подошел к Марианне.

– Простите меня, Марианна Фадеевна, – сказал я виноватым голосом, мне не хочется, чтобы у вас осталось ко мне дурное чувство. Она бросила на меня быстрый лукавый взгляд и отвечала:

– Да я на вас вовсе и не думала сердиться…

Я оторопел. Я ждал гневных слов, упреков, может быть, даже угроз…

– Как? Вы не сердитесь?.. Но я позволил себе… чересчур много… Вы были так недовольны…

Она расхохоталась громким, нервным смехом.

– Ха-ха-ха… Это вы были слишком нерешительны… Милый мальчик, вы совсем не знаете женщин…

К нам подходил капитан. Я прошептал взволнованно:

– Но раньше, Марианна? Раньше? Еще зимой?

– Да… и зимой, – отвечала она, взглянув прямо в лицо своими дерзкими, блестящими глазами. Капитан подошел и закричал, теребя часы:

– В строй, ефрейтор! В строй! Что это за болтовня!

Мы тронулись с привала. Поднялась пыль. Отдохнувшие песенники грянули залихватскую песню.

Я долго-долго оглядывался назад, туда, где из-за облаков пыли белел кружевной зонтик с розовой подкладкой. Мою душу терзало позднее сожаление…

<1896>


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю