355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Куприн » Том 1. Произведения 1889-1896 » Текст книги (страница 19)
Том 1. Произведения 1889-1896
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 02:56

Текст книги "Том 1. Произведения 1889-1896"


Автор книги: Александр Куприн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 29 страниц)

V

Переодевшись дома с ног до головы и надушившись крепкой эссенцией модных духов, чтобы заглушить преследовавший его трупный запах, Борис махнул рукой на лекцию и отправился в «гимнастическое общество», где в эту пору собирался спортсменский кружок князя Белого-Погорельского. Его инстинктивно тянуло туда, где было больше шума и движения.

Зала, когда в нее вошел Борис, была полна. Посредине пять или шесть пар гимнастов в проволочных масках, в замшевых нагрудниках, с уродливыми перчатками на руках, фехтовали, громко топая ногами при выпадах. Несколько человек в трико работали на трапециях и турниках. Пахло здоровым потом и деревом пола, только что сбрызнутого водой.

Борис прямо прошел в тот конец залы, где около пирамиды с тяжестями собралась густая кучка зрителей, тесно обступившая трех молодых людей в трико, с голыми мускулистыми руками и шеями.

– А! Борис Ильич! Боренька! – послышались навстречу Полубояринову дружеские приветствия. – Идите, идите сюда скорей! У нас здесь интересное состязание.

Борис подошел ближе и поздоровался с знакомыми. Состязались: князь Белый, известный местный силач податной инспектор Шахтин и профессиональный геркулес из цирка – Франц Ризенкампф. Ризенкампф внушал кружку серьезное опасение своими чугунными мышцами, вокруг которых чуть не лопалась обтягивавшая их кожа.

Состязание началось с пяти пудов. Каждый из трех брал, ладонями внутрь, длинную железную штангу с большими шарами на концах, взбрасывал ее на грудь, а с груди толчком всего тела выкидывал кверху. После каждого тура в шары всыпали горсть или две картечи. Князь отстал на пяти с половиной пудах. Ризенкампф, весь мокрый от усилий, еле справлялся со своей тяжестью, пыхтя и багровея. Шахтин работал удивительно чисто и только все более и более бледнел, – он, как и все почти силачи, злоупотребляющие гирями, страдал пороком сердца. Видно было, что победа останется за Шахтиным.

Но Борис на этот раз вяло следил за состязанием. Мысли его упорно и однообразно возвращались к утренним впечатлениям. Он глядел остановившимися глазами, как шарами перекатывались упругие мышцы Ризенкампфа под тонкой глянцевитой кожей, и думал о том, как в этой массе, состоящей из мяса и костей, когда-нибудь угаснет жизнь, точно пламя свечи от дуновения, провалятся эти маленькие, голубые немецкие глаза, разлезутся и сгниют страшные мускулы. И для чего стараться устраивать свою жизнь, для чего хлопотать, наслаждаться, огорчаться, если в конце концов единственная цель жизни – это сделать из человека разлагающуюся мертвую материю? О, как это бессмысленно! И красавец Погорельский, и бледный силач Шахтин, и Затонский – все, все и – что всего ужаснее и несправедливее – и он сам, Борис, когда-нибудь станет таким же, как этот сто пятый номер. Какая же цель жизни после этого?

К Борису подошел художник Ивич, постоянно с ним фехтовавший, и, взяв его под руку, спросил, будет ли он сегодня драться. Борис задержал руку Ивича и пошел с ним вдоль залы. Ивич всегда очень нравился ему какой-то особенной мягкостью, почти нежностью, придававшей его лицу, улыбке и голосу чарующее выражение, и Борису вдруг неудержимо захотелось рассказать художнику все, что его в этот день волновало. Рассказ Бориса был нестроен, местами неясен. Он очень спешил и мучился тем, что не может найти достаточно сильных и точных выражений для своих мыслей, но тем не менее Ивич, слушавший чрезвычайно внимательно, сразу понял то главное,что хотел выразить Борис.

– Это впечатление и мне знакомо, – сказал он, ласково улыбаясь. – Однажды, когда я еще был в Москве, при мне какой-то господин бросился в половодье с Чугунного моста. Народу на мосту – целая пропасть, и все кричали, охали, подавали советы, однако помочь никто не решался. А господин этот то нырнет, то опять покажется, и все руками машет, судорожно так, видно, что уж сам не рад, что бросился. Ну, покамест там лодки отвязывали да круги спасательные, он последний раз выплыл, крикнул что-то, – разобрать нельзя было, – пошел вниз, точно камень, и только над ним – буль-буль-буль, пузыри запрыгали. Я тогда еще совсем молод был, и меня вдруг точно обухом по голове хватило: неужели такая простая штука – человеческая жизнь? Несколько пузырей – и все кончено, все ощущения, мысли, чувства! И помню, меня тогда страшно удивило, что я до тех пор как будто бы не знал,что люди умирают, а в тот день вдруг узнал и поверил. Я, знаете, даже думаю, что это ощущение должен испытать каждый человек в период возмужания.

– Да, вы это очень хорошо выразили! – промолвил задумчиво Борис.

– А вам, – рассмеялся художник и пожал руку Борису, – вам я советую теперь как можно меньше оставаться наедине с самим собой. Отправляйтесь-ка вы в театр или куда-нибудь на вечер, да поухаживайте за женщинами, да вина хорошего выпейте. Так-то и ладно будет.

Борис посмотрел на часы. Уже пора было ехать к Валерии Карловне, но, против обыкновения, он не ощущал при этой мысли того сладкого, истомного сердцебиения, которое он всегда испытывал, отправляясь в условленный час на свидание. Валерия Карловна была его первой настоящейсвязью.

VI

– Дома барыня? – спросил Полубояринов отворившую на его звонок горничную Стасю.

Он всегда задавал этот вопрос для соблюдения приличия, так как отлично видел по лукавому, хорошенькому личику Стаси, что она посвящена во все тайны своей госпожи.

– Барин уехал, а Валерия Карловна у себя. Пожалуйте!

Борис был сравнительно очень недавно знаком с Валерией Карловной. Его представили ей на маленьком вечере у Челищевых месяца два с половиною тому назад. Ему сразу очень понравилась эта темная шатенка с кошачьими движениями, вся в завитках, – завитки у нее были и на лбу, и на висках, и на белой прекрасной шее, – с ртом упоительно ярким. Если бы он был тогда наблюдательнее и опытнее, он заметил бы, что и он ей нравится, – по крайней мере, Челищевы в тот же вечер пригласили его посещать их дом. Ему теперь смешно было вспомнить, как долго он оставался в наивном неведении. Она первая взяла на себя почин и анонимным письмом назначила ему свидание в маскараде. Он влюбился в нее так слепо и безрассудно, как только может влюбиться подросток в замужнюю женщину, влюбился до такой степени, что ревновал ее даже к мужу, плешивому добродушному генералу, державшему где-то на стороне веселую девицу. Все в ней ему казалось мило: и едва уловимый польский акцент в разговоре, и некоторая вульгарность в интимные минуты, и легкомысленные, насмешливые взгляды на семью, замужество и обязанности женщины. Кроме того, его мужскому самолюбию чрезвычайно льстила эта связь с дамой из света, и он иногда позволял себе в тесном товарищеском кругу, развалившись в кресле, дымя папиросой и положив самым невозможным образом ногу на ногу, рассказывать некоторые пикантные подробности своих свиданий, рассказывать тоном старого, искусившегося мужчины, не называя, впрочем, имени.

Валерия Карловна встретила его в полутемном коридоре. На ней был атласный черный капот с широкими рукавами, разрезанными от кисти до плеча.

– Милый, милый! – залепетала она, обвивая его шею голыми руками и прижимаясь к нему. – Ты у меня сегодня до утра? Да? Правда? И завтра тоже слышишь, непременно, непременно! Он на целых два дня уехал. Дай мне твою шапку.

Она повела его в свой будуар, идя впереди и держа обеими руками его руку, точно боясь, что он хочет уйти. О, как хорошо был знаком Борису этот будуар – «спальня баядерки», как он называл его мысленно, весь в цветах, установленный турецкими диванами, на которых удобнее было лежать, чем сидеть, с китайскими зонтами вместо абажуров над лампами, весь пропитанный ярким запахом розы. Сколько раз, уходя отсюда ранним утром и ложась дома спать, Борис с наслаждением чувствовал от своих рук и лица этот тонкий запах цветов, смешанный с запахом пудры и свежего женского тела.

VII

Борис сел, а Валерия Карловна принялась болтать, смеясь и сопровождая разговор жестами и мимикой.

– Ты думаешь, мой генерал так прямо взял и уехал? О нет. Он мне прежде прочел родительское внушение: «Дитя мое, – и она начала копировать генерала, – веди себя хорошо, не кушай много фруктов, ты знаешь, как тебе это вредно. Если будешь выходить, закутывайся получше». И потом вдруг, ни с того ни с сего, заговорила детским голосом: «Дусецка, будес умница, я тебе конфетку пливезу». Ах, я болтаю, ты, может быть, кушать хочешь? – перебила она свою болтовню, – я нарочно велела твоих любимых рябчиков достать.

В столовой она сняла крышку с одного из блюд, стоящих на столике, накрытом на два прибора. Запах жареной птицы заставил Бориса вздрогнуть от отвращения.

– Ах, ради бога, не надо! Закрой! Закрой скорее! – сказал он, морщась и махая руками. – Будь добра, налей лучше мне вина.

Она исполнила его просьбу, потом, шумя капотом и шелковой юбкой, опустилась перед ним на колени и, взяв его руки в свои, опять принялась щебетать:

– У меня нынче была Софи Ренталь, и, вообрази, мы говорили о тебе. Она тебя находит недурным. Какая дерзость! А я только улыбнулась, конечно, незаметно для нее, и говорю: «Удивляюсь, что вам может в нем нравиться! Так себе, мальчик белобрысый, да и не мужчина еще». Ты, конечно, знаешь, милый, я ей это нарочно сказала. Ты лучше всех в мире. Ты мой, милый, милый, милый, милый…

И, повторяя это слово и смеясь, она с каждым разом целовала поочередно его руки. Он нагнулся, чтобы поднять ее. Она, как будто бы этого и ждала, вскочила к нему на колени и жадно прильнула своим прекрасным ртом к его губам. Борисом внезапно овладело брезгливое чувство. Запах дичи и ощущение голых рук на щеках вдруг с ужасной силой перенесли его в анатомический театр, и он с поразительной ясностью вспомнил болтавшуюся мертвую руку, задевшую его по лицу. Одно мгновение ему даже показалось, что он галлюцинирует, и ему сделалось тошно.

– Извини, Валя, – сказал Борис, вставая и осторожно освобождаясь из ее объятий, – я сегодня страшно расстроен и не могу долго быть.

Он протянул ей руку, но она не двигалась и, крепко закусив нижнюю губу, тяжело дышала.

– Дай мне фуражку! – сказал Борис. – Я обещаю, что приду завтра. Она вся вспыхнула, бросила его шапку на пол и почти закричала:

– Вот ваша шапка! Идите!.. Вы помните наш адрес? Жандармская, тридцать пять. Так вот… забудьте его навсегда… Мальчишка!

VIII

Придя домой, Полубояринов долго ходил взад и вперед по своему кабинету. Голова его горела, в виски что-то стучало напряженно, неровно и часто.

– Боже мой, боже мой! – шептал он тоскливо. – Жить и постепенно этогоожидать, каждый день, каждую минуту! А потом? Потом будешь лежать, как те голые, будешь лежать год, двадцать лет, сто… И об этом позабудут… все… Для чего же мне эта жизнь, если я каждую секунду должен думать о смерти? Ах, как все это гадко, как это все гадко!

В это время его взгляд упал на револьвер, висевший над диваном на гвоздике. Борис взял его, взвел курок и посмотрел на барабан. Все шесть гнезд были заряжены. Борис сел перед зеркалом и, взяв дуло в рот, положил палец на собачку. «Ведь какая глупость – жизнь, – мелькнуло у него в голове, точно какой-то отрывок из старого романа, – маленький свинцовый шарик в одну секунду погасит ее, и царь природы, со всеми радостями и огорчениями, станет куском земли. Стоит только надавить на собачку и…» Борис слегка нажал палец. Собачка упруго подалась.

Борис поглядел на себя в зеркало и увидел бледное лицо с испуганно блестящими глазами. Сердце его так и колотилось в груди. «Ну, теперь еще… чуть-чуть…» Собачка еще подалась, но с большой упругостью.

«Теперь одно только ничтожное усилие – и конец! – подумал с ужасом Борис. – Ну!..»

Вдруг им овладел такой ужас смерти, что, задрожав всем телом, он швырнул револьвер на кровать.

«Жить! Жить! Жить! – точно закричали в нем тысячи оглушающих голосов. – Жить во что бы то ни стало, как можно больше, как можно шире!» И Борису страшно захотелось сейчас же, сию минуту прильнуть к чаше жизненных радостей и пить из нее до усталости, до самозабвения. «К Валерии!» – жадно закричало у него в голове, и он, быстро схватив фуражку, без пальто и калош, выбежал на улицу…

– Милый мой, – говорила на рассвете Валерия Карловна, провожая до двери усталого, бледного, едва стоявшего на ногах, но счастливого Бориса, – отчего ты сегодня был такой странный, точно… – она задумалась, приискивая выражение, – точно ты за один день большим сделался, мой мальчик?

Он посмотрел на нее, засмеялся и, вспомнив слова художника, ответил:

– Да, Валя, ты нашла настоящее слово. Я сделался большим, потому, что понял жизнь и смерть. Теперь уже поздно, а завтра ночью я тебе расскажу все подробно.

<1895>

Без заглавия

I

Несколько лет тому назад я проводил летние месяцы на даче, вдали от пыльного, душного, наполненного суетой и грохотом города, в тихой деревушке, затерявшейся среди густого соснового леса, верстах в восьми от станции железной дороги. Туда только что начинали в то время показываться первые пионеры будущей дачной колонии, которая теперь совершенно заполнила это милое, уютное местечко франтовскими дачными костюмами, сплетнями, любительскими спектаклями, подсолнечной шелухой, фортепианными экзерсисами и флиртом. Теперь уже там нет ни прежней дешевизны, ни прежней тишины, ни пленительной простоты нравов.

Прежде, бывало, встанешь рано утром вместе с восходом солнца, когда росистая трава еще белеет, а из леса с его высокими, голыми, красными стволами особенно сильно доносится крепкий смолистый аромат. Не умываясь, накинув только поверх белья старое пальтишко, бежишь к реке, на ходу быстро раздеваешься и с размаху бухаешься в студеную, розовую от зари, еще подернутую легким паром, гладкую, как зеркало, водяную поверхность, к великому ужасу целого утиного семейства, которое с тревожным кряканьем и плеском поспешно расплывается в разные стороны из прибрежного тростника. Выкупаешься и, дрожа от холода, с чувством здоровья и свежести во всем теле, спешишь к чаю, накрытому в густо заросшем палисаднике в тени сиреневых кустов, образующих над столом душистую зеленую беседку. На столе вокруг блестящего самовара расставлены: молочник с густыми желтыми сливками, большой ломоть свежего деревенского хлеба, кусок теплого, только что вырезанного сотового меда на листе лопуха, тарелка крупной, покрытой сизоватым налетом малины. Около самовара хлопочет хозяйская дочка Ганнуся – черноглазая крепкая деревенская девочка, задорная и лукавая. И как радостно, как молодо звучит в утреннем чистом воздухе ее веселое приветствие: «Здоровеньки булы с середою, панычу!»

Целый день бродишь с ружьем и собакой по окрестным лесам и болотцам, ловишь с белоголовыми ребятишками у берега раков, тянешь с рыбаками невод и варишь с ними поздней ночью уху или сидишь с удочкой, закрывши от солнца голову соломенным брылем с полями в поларшина шириною, и следишь пристально за поплавком, едва видным в расплавленном и дрожащем серебре реки. Домой возвращаешься усталый, перепачканный с ног до головы, но бодрый и веселый, с чудовищным аппетитом.

А поздним вечером, после того, когда возвратится в деревню стадо, пыля, и толпясь, и наполняя воздух запахом парного молока и травы, какое наслаждение сидеть у ворот и слушать и смотреть, как постепенно стихает мирная сельская жизнь!.. Все реже, тише и отдаленнее раздаются: то скрип колес, то нежная малорусская песня, то звонкое лошадиное ржанье, то возня и последнее щебетанье засыпающих птиц, то, наконец, те неведомые, загадочные, прекрасные аккорды ночной гармонии, которую каждый слышал и которую никто не мог ни понять, ни описать… Огни гаснут, в темно-синем небе загораются и дрожат ясные серебряные звезды… Сладкие, но неясные мечты, дорогие воспоминания теснятся в голове. Чувствуешь себя молодым, добрым и хорошим, чувствуешь, как стряхивается с тебя накипевшая за зиму городская скука, городское озлобление, все городские недомогания…

Теперь нет уже в моем мирном приюте ни неподдельного молока, ни масла без маргарина, ни чарующих буколических картин. В лесу прибиты роковые дощечки, запрещающие охоту и собирание грибов и ягод, по дорогам мчатся, согнувшись в три погибели, длинноногие велосипедисты, на реке толкутся декольтированные спортсмены в полосатых фуфайках, а хозяйские дочери носят нитяные перчатки и давно уже переняли от интендантских писарей известный жестокий романс про «собачку верную – Фингала».

II

Когда я приехал в деревню на второе лето и с помощью Ганнуси устраивал свою комнату, Ганнуся, в числе прочих многочисленных новостей, объявила мне, что напротив их хаты, у Комарихи, наняли комнату «каких-то двох постояльцев», муж и жена.

– Осипивна каже, що воны вже десять рокив, як поженылысь. Вин не дуже красивый, а вона така гарна, така гарна, як зиронька ясна… От самы побачите. Каже Осипивна, той пан десь там у городи за учителя. Каждынь день по зализной дорози издыть у город.

Часа два спустя, выглянув в окно, я увидел мою соседку. Маленький в четыре окна домик, весело выглядывавший белыми стенами из густой зелени вишен, слив, яблок и груш, был напротив нашего. Она сидела у открытого, полузавешенного легкими кисейными занавесками окна, в белой кофточке с ажурными прошивками на рукавах и груди, и, облокотясь на подоконник, читала книгу. У нее было одно из тех нежных, простых лиц, мимо которых сначала проходишь равнодушно, но, вглядевшись пристальнее и поняв их, невольно очаровываешься свойственным им смешанным выражением ласки, мечтательности и, может быть, затаенной страстности. Всех мелочей ее лица издали и с первого раза я, конечно, не мог разглядеть, но успел заметить ее пышные белокурые волосы, не завитые, а заброшенные назад, так что ее небольшой, заросший с боков блестящим рыжеватым пушком лоб оставался открытым; очень тонкие брови, гораздо темнее волос, с насмешливым и наивным в то же время надломом посредине, и маленькие розовые уши. Впоследствии я разглядел ее поближе: самой красивой чертой у нее были глаза – продолговатые, темно-серые и очень блестящие.

В начале шестого часа приехал муж блондинки, господин лет сорока, с типичной наружностью учителя: с растрепанной бородой, брюнет, в золотых очках, с усталым приятным лицом и тощей фигурой. Он приехал на простой мужицкой телеге, закутавшись от пыли в белый парусиновый балахон с капюшоном, прикрывавшим голову. Не успел он еще вылезть из своего неудобного экипажа, как жена выбежала ему навстречу, накинув по дороге на голову белый фуляр. Тут я разглядел ее фигуру: она была высока, стройна и гибка, точно сильно выросший подросток, несмотря на то что ей по лицу можно было дать не менее двадцати семи – двадцати восьми лет. В то время как ее муж неловко перекидывал затекшие ноги через высокий бок телеги и осторожно сползал на землю, жена что-то оживленно говорила, смеялась и вынимала из телеги какие-то пакеты и свертки.

Вслед за блондинкой из калитки стремглав выскочил мальчик лет семи, очень на нее похожий, тоненький, бледный, вероятно, болезненный. Он с визгом бросился к отцу на шею и повис на ней, болтая в воздухе ножками, голыми по колени. Все трое пошли в хату.

Вечером я опять их видел. Муж в длинной синей блузе без пояса, вроде той, какую носят во время работы художники, сидел на корточках, нагнувшись над одной из крошечных клумб, разбитых в их палисад ничке перед домом, и с сосредоточенным терпением что-то над нею делал. Я догадался, что он сажает цветочные семена. Сынишка его стоял около, заложив за спину руки, и внимательно следил за работой отца. Стройная фигура блондинки в белом платье показывалась то в доме, то в саду, и я невольно залюбовался ее грациозными, ловкими движениями. Один раз она подошла к мужу, и он, не вставая с корточек, поднял к ней вспотевшее и улыбающееся лицо и сказал ей несколько слов, указывая на свою работу. Она нагнулась к нему, сняла с него шляпу и вытерла его мокрый лоб носовым платком. Он на лету поймал ее руку и поцеловал.

«Нет, – подумал я, глядя на эту нежную и наивную сцену, – хотя дачное соседство и дает некоторые права на бесцеремонное знакомство, но я не буду искать его. Разве я посмею непрошеным вторжением в семью отнять у этого, такого славного, доброго на вид человека хоть самую малую часть его домашних радостей? Вместо того чтобы мирно копаться в своих грядах, он принужден будет занимать меня разговором о винте, о погоде, о газетах, о здоровье, обо всем том, что ему, наверно, так давно уже надоело в городе. И кроме того, – кто знает? – может быть, при ближайшем знакомстве этот славный и добрый человек превратится в педанта, в озлобленного неудачника, а мечтательная блондинка окажется сплетницей или генеральскою дочерью с аристократической родней и жеманными манерами… Такие превращения не редкость».

Таким образом, решив в уме не пользоваться правами соседства, я предался своим обычным занятиям: охоте, рыбной ловле, купанью, чтению и в промежутках – созерцательному ничегонеделанию. Соседи тоже ничем не обнаруживали признаков особенно сильного желания познакомиться с моей особой, может быть, даже по соображениям, одинаковым с моими.

Тем не менее невольно я был свидетелем всех мелочей их жизни, и, должен признаться, эта жизнь зарождала порою в моей голове смутные желания своего собственного тихого угла и теплой, неизменной женской ласки. Если бы мне предоставили в этом отношении выбор, я не пожелал бы лучшей жены, чем моя белокурая соседка, – столько в ней было женственности, грации, шаловливости и заботливости к мужу. Правда, в своей жене я был бы доволен отсутствием одной черты, которая в блондинке мне кинулась в глаза с первых же дней: она читала просто запоем. Каждую свободную минуту, едва оторвавшись от дела, она посвящала книгам, и до сих пор, когда я ее вспоминаю, она рисуется в моих глазах не иначе как сидящей у открытого окна с кисейными занавесками или лежащею в гамаке, в тени старых яблонь, и непременно с книжкою в руке. По манере ее чтения и по легкомысленным переплетам книг я был убежден, что она читает переводные романы. Возвращаясь домой позднею ночью, я всегда заставал в ее окне свет. Вставала она поздно, в то время, когда муж ее, в одиночку напившись чаю, уже уходил в город, и по ее бледному, немного измученному лицу я видел, что она спала плохо и мало.

III

Прошло около месяца. В городе кончились экзамены, и муж блондинки совсем поселился на даче. Целыми днями он возился в своем садике: поливал его, полол, выравнивал заступом газоны, стругал какие-то палочки и втыкал их в землю. Почти у каждого человека, где бы он ни служил, чем бы ни занимался, всегда есть маленькая посторонняя слабость, которую он любит гораздо более своего «настоящего» дела: у одного охота, у другого клейка картонажей, у третьего собирание коллекции мундштуков, у четвертого какое-нибудь ручное мастерство. Видно было, что страсть учителя – цветы: так нежно он за ними ухаживал. В комнатах у него я также заметил много горшков с редкими растениями, которые он часто и заботливо вытирал губкою, окуривал, подрезывал ножницами и поливал.

По субботам к соседям приезжали из города знакомые, человек пять мужчин, на вид тоже учителей, с женами и детьми. Видно было, что гости и хозяева составляют давно свыкшееся, сплоченное общество: так все они просто и непринужденно держались друг с другом. Хозяин нанимал пару простых телег, вся компания с шумом и хохотом рассаживалась и уезжала в лес собирать грибы и ягоды. Вечером играли в винт, пели, смеялись и, наконец, оставались на даче ночевать, причем мужчины все до одного лезли на сеновал.

Это была счастливая жизнь, незатейливая, конечно, не богатая, но радостная, свежая, честная, ничем не смущаемая. И чем больше я на нее смотрел, тем более убеждался, что я был прав, избегая с соседями знакомства. Впрочем, с мужем мы уже раскланивались издали. Поводом к этому послужило наше обоюдное вмешательство в вооруженное столкновение, происшедшее на улице между его сыном и маленьким братишкой Ганнуси. Однако наши отношения только одними поклонами и ограничились, но дальше не пошли.

Прошло уже довольно много времени с моего переезда на дачу. Одна за другой отцвели: сначала яблони и вишни, потом черемуха и за нею сирень. Соловьи уже стали прекращать свои ночные концерты. Блондинка по-прежнему читала и хозяйничала, муж ее хлопотал целый день в палисаднике, я ловил окуней и ершей. Знакомство мое с соседями не подвигалось.

Однажды утром к калитке учителя подъехала телега. В телеге сидел плотный, высокий господин, – я никогда не видел его в числе соседских гостей, – по наружности актер или певец: бритый, с целой гривой курчавых волос, с большим квадратным лбом, с крупными складками у углов рта, с высокомерно выдвинувшейся вперед нижней губой, с презрительными глазами под нависшими наискось, как у Рубинштейна, верхними веками. Не видя никого вокруг, приезжий некоторое время сидел молча в телеге и оглядывался по сторонам. На стук подъехавшей телеги из сада вышел учитель в своей синей блузе, с заступом в руке. Закрываясь рукою от солнца, он долго вглядывался в приезжего. Потом они, должно быть, узнали друг друга. Приезжий гибким, сильным движением спрыгнул с телеги, учитель кинулся к нему навстречу, и они расцеловались.

Особенно растроган этим событием был учитель. Он суетился, бросался от своего друга к мужику, снимавшему с телеги чемодан и прочие вещи приезжего, и от мужика опять к своему другу. Наконец они оба, в сопровождении мужика с вещами, пошли в дом, причем учитель вел приятеля, обняв его за спину, и любовно заглядывал ему в глаза. Приезжий был выше своего друга на целую голову; он шел легкой и упругой походкой, свойственной людям, привыкшим к паркету или к подмосткам.

На крыльце их встретила блондинка. По жестам учителя, по церемонному поклону приезжего и по несколько застенчивому движению, с каким блондинка подала ему руку, я увидел, что учитель знакомит жену с своим другом.

«Значит, – подумал я, – актер и учитель не встречались, по крайней мере, лет десять – двенадцать. Если человек решается приехать сюрпризом в семейный дом, он должен быть в очень близких отношениях к кому-нибудь в семье. Словом, это – друг юности или детства моего соседа, такой близкий и верный, что их дружбы не охладила даже женитьбы одного из них. Только где я его видел раньше, этого актера? Очень знакомая физиономия. А впрочем, может быть, это еще вовсе и не актер».

Однако на другой же день я убедился в основательности моего первого предположения. Перед вечером все трое – и хозяева, и их гость – пили в саду чай. Приезжий что-то рассказывал очень оживленно, с красивыми, изысканными движениями. Вдруг среди рассказа он встал, медленно скрестил руки на груди и опустил голову на грудь, причем лицо его приняло задумчиво-трагическое выражение. Очевидно, он декламировал и, судя по характеру жестов, что-нибудь вроде гамлетовского «Быть или не быть». Учитель и блондинка смотрели на него с напряженным вниманием. Когда он кончил и с деланным красивым бессилием опустился на скамью, учитель несколько раз похлопал ладонью об ладонь, как будто бы аплодируя. Блондинка не шевелилась. Трудно было сказать, какое впечатление произвел на нее монолог, но ее лицо – впрочем, может быть, это мне только так показалось издали – приняло еще более чем когда-либо мечтательное выражение. Актер поселился у моих соседей, и, по-видимому, надолго, потому что привез с собою несколько летних костюмов и целый запас самого разнообразного и самого модного белья. Фамилии – как его, так и его друзей – для меня остались неизвестными. «Паны, тай годи», – отвечали наивно на мои расспросы хохлы. Однако я до сих пор убежден, что актера я раньше видел на сцене и что он принадлежит к числу крупнейших светил русского артистического небосклона.

IV

Два дня учитель не мог достаточно нарадоваться приезду друга, не отходил от него ни на шаг, занимал разговорами, показывал ему в палисаднике свои цветы. А цветы у него действительно выросли великолепные, видно было, что учитель мастер своего дела.

Но через несколько дней, когда радость по поводу приезда друга утеряла свою первоначальную остроту и присутствие его в доме стало явлением привычным, жизнь учителя вошла в свою обычную колею. Точно так же, как и раньше, вставал он с восходом солнца, сам приносил в лейке воду из ближайшего колодца и до обеда в своей обычной широкой блузе рылся в клумбах. Зато жизнь его жены заметно переменилась с приездом актера. Вместо прежней белой кофточки с прошивками я теперь постоянно видел на ней нарядные цветные лифы, надетые поверх корсета, с оборками и кружевами. Пышные белокурые волосы, прежде так мило зачесанные назад, теперь познакомились со щипцами и превратились в кудрявую гривку. И даже читала она теперь не более часа в день, потому что все остальное время проводила с гостем. То они ходили рядом по узким извилистым дорожкам палисадника, оживленно разговаривая, то она лежала в гамаке, тихо раскачиваясь и глядя, закинув назад голову, в небо, а он сидел рядом с книгой и читал ей вслух, то, захватив удочки, они отправлялись на берег, и я часто видел их сидящими близко рядом, занятыми разговором и не обращающими внимания на поплавки…

Рассказы актера и разговоры с ним должны были интересовать молодую женщину. Ничто так не привлекает издали людей непосвященных, как рассказы артистов о закулисных тайнах сцены. Я часто видел, как, идя с нею рядом и говоря что-то с красивой и оживленной жестикуляцией, он вдруг останавливался, заставляя ее тоже остановиться и обернуться к нему лицом, и начинал, вероятно, для пояснения своих слов, читать наизусть какой-нибудь монолог. И каждый раз в этих случаях, глядя на его красивую, мощную фигуру, на эффектную пластичность его жестов, я все более и более убеждался, что это далеко не заурядный артист.

Однажды перед вечером я сделал важное открытие: он учил ее сценическому искусству. Он сидел в саду на скамейке перед круглым деревянным столом, на котором обыкновенно пили чай. Она стояла перед ним, точно ученица перед учителем, смущенная, взволнованная, и читала что-то наизусть. Актер слушал, опустив голову вниз, слегка покачиваясь телом и плавно ударяя ребром правой ладони по столу.

Когда блондинка окончила чтение, он быстро бросился к ней, схватил обе ее руки в свои и, с жаром пожимая их, что-то заговорил. Должно быть, он выражал свое восхищение. Она отворачивалась и отнимала руки, но он не выпускал их и продолжал говорить, стараясь заглянуть ей в лицо.

Очевидно, блондинка вкусила сладкого яда восторженных похвал артиста, потому что с этого дня я каждый вечер бывал свидетелем происходивших в саду уроков драматической декламации. Был ли искренен актер или нет, я не знаю, но он принялся за занятия с блондинкой самым решительным образом. Муж не мешал им. Случалось, во время урока он подходил к ученице и учителю, слушал минут с пять, заложив руки в карманы, потом с добродушным видом трепал актера по плечу и уходил к своим цветам.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю