Текст книги "Том 1. Произведения 1889-1896"
Автор книги: Александр Куприн
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 29 страниц)
Миллионер
На третий день рождества, вечером, у холостого журналиста почтовой конторы Ракитина собралось несколько гостей. Это происходило в крошечном пограничном местечке Красилове, очень грязном и очень скучном, населенном тысячами тремя евреев и крестьян-мазуров, среди которых выделялась небольшая кучка, составлявшая так называемое «общество». В «общество» входили почтовые чиновники, лица, заведующие пропуском товаров за границу через «переходный пункт», местная полиция, духовенство и учитель со своим помощником. Все они в обыденное время редко посещали друг друга во избежание лишних расходов, но на Рождество и Пасху непременно обменивались церемонными визитами и устраивали поочередно «балки», на которых танцевали до света под гармонию или скрипку и угощались отвратительной местной картофельной водкой и незатейливыми изделиями хозяйской кухни.
Стол был накрыт в той из двух маленьких комнат ракитинской квартиры, которая носила громкое название гостиной, в отличие от другой, называвшейся спальней. На первом месте сидел начальник почтовой конторы Шмидт, бледный, толстый, отекший человек, весь как будто бы налитый водою, вялый и равнодушный ко всему в мире, кроме штоса и «дьябелка». По бокам Шмидта и друг против друга помещались: отец дьякон Василий и хозяин дома, маленький энергичный брюнет с темно-желтым лицом и желтыми белками глаз и с хитро подобострастным взглядом. Следующие места занимали: помощник пристава Павлов, бывший казачий офицер, весельчак, запевала и скандалист, и напротив его учитель Мусорин, мрачный мужчина монашеского типа, весь обросший длинными черными волосами и называвший сам себя «апостолом тихого пьянства». Наконец, на самом конце стола приютился Аггей Фомич Малыгин, тоже – почтовый чиновник, всегда по своей робости и скромности занимавший последние места.
Аггей Фомич вообще избегал, по возможности, ходить в гости, потому что это налагало на него своего рода обязательство – принимать у себя. Он был самым бедным чиновником во всей конторе, к тому же еще обязанным накормить и одеть жену, старуху тещу и пятерых детей, на содержание которых никогда не хватало двадцатидвухрублевого ежемесячного жалованья. Каждый, устроенный им по необходимости «балок» производил в домашней экономии страшные бреши, требовавшие для своего исправления сверхъестественного сокращения обыденных расходов. Приходилось надолго отказываться всей семье от мяса в борще, от утреннего чая, от лишнего полена дров. Начальство, приезжавшее изредка на ревизии почтовой конторы, всегда недружелюбно косилось на старый мундир Аггея Фомича, позеленевший, расползшийся по швам, заплатанный, с лоснящимися локтями и воротником. И если оно не смещало Аггея Фомича за небрежность и неприличный вид, то это можно было только объяснить жалостью, которую невольно внушала всякому его длинная, тощая фигура с бледным веснушчатым лицом, украшенным рыжими, очень редкими и короткими усами и бородой, с ласковой и виноватой улыбкой малокровных губ и выцветших светлых глаз.
Аггей Фомич и теперь пришел только вследствие настоятельной необходимости. Его жена, болезненная женщина, всегда ходившая с подвязанными зубами, должна была на днях родить; кроме того, у старшего сына отвалились подошвы на сапогах; и то и другое требовало денег, которых в доме не было ни копейки. Положение стало до такой степени критическим, что Аггей Фомич, победив свою робость, решился во что бы то ни стало на вечере у Ракитина взять у кого-нибудь взаймы несколько рублей. И он сидел теперь за столом взволнованный, бледнее обыкновенного, с замирающим от робости сердцем, нервно потирая руки и ожидая удобного момента, чтобы заговорить о своем деле. Он с сконфуженной поспешностью отказывался от каждого предлагаемого ему куска, из боязни, понятной только беднякам, ввести в лишний расход хозяина.
Гости пили и закусывали. Между ними давно уже шел длинный, неторопливый и скучный разговор о помещике, о начальнике почтового округа, о местном архиерее, о будущем урожае, разговор, до такой степени часто и однообразно повторявшийся, что каждый наперед знал, какой именно анекдот расскажет его собеседник. Раза три или четыре Аггею Фомичу казалось, что удобный момент наступил. Ему казалось удобным под общий разговор незаметно наклониться к помощнику пристава или к учителю и попросить денег. И он уже перегибался в их сторону, готовый тихонько притронуться к их рукаву, чтобы обратить на себя внимание и затем попросить. Но каждый раз невыразимая робость, почти страх, сковывала его движение. Разговор понемногу перешел на то, как теперь стало трудно жить, как все дорого и как редко выслуживаются и попадают в люди мелкие чиновники. Это направление разговора было для всех очень близким и общим, и каждый выразил мнение, что «как там ни говори, а самое главное в жизни все-таки деньги и деньги: при них не нужно быть ни умным, ни красивым, ни тружеником – все равно люди будут всегда преклоняться перед золотым тельцом».
– А ведь я раз чуть не сделался богачом, – сказал задыхающимся голосом Шмидт. – Был я как-то на свадьбе у помещика Порчинского, у того самого, что на Головчине… Собралось там человек двадцать польских панов, и, понятно, после ужина сейчас же штос. У меня было в кармане, не помню, двадцать или тридцать пять рублей. Конечно, где же тут садиться, когда они играют по тысяче рублей. Я стою рядом и смотрю. Только вдруг какой-то помещик, с такими длинными усами, он все понтировал по четвертной, семпелями, говорит мне: «Отчего же вы ничего не поставите?» Я ему отвечаю, что у меня не так много денег, чтобы играть. «Пустяки, говорит, ставьте». Ну, я поставил десять – проиграл, еще десять с какой-то мелочью – тоже проиграл. Меня тогда зло взяло. Был у меня серебряный екатерининский рубль, так, для памяти я его держал. Дай, думаю, поставлю и его. Поставил. Представьте себе – дали. Я на пе – дали. Еще раз на пе, и еще, и еще. Минут в пять сорвал весь банк. Банкомет говорит: «Закладывайте теперь вы». Ну, я, конечно, сел. Мечу. Ну, понимаете, чуть кто крупную карту поставит, я сейчас лусь и убью. Набралось у меня тысяч до пятнадцати. Я уже думаю встать, да все как-то жаль: а ну, как я свое счастье упущу? В это время подходит к столу сам Порчинский, тот самый, который женился-то. «А ну-ка, – говорит мне, – вам в любви везет, так в карты не должно везти. Дайте-ка я заложу». Я говорю ему на это: «Извините, я уже мечу». А он говорит: «Вы? Очень хорошо. Ва-банк!» Все так и рты разинули. Ну, делать нечего, тасую я карты, а он даже и снимать не хочет, и даже не моргнет, каналья. И представьте себе, на второй карте взял все деньги, положил в карман и отошел прочь. «Я, говорит, теперь и метать больше не хочу».
Все слушали рассказ Шмидта с горящими глазами: точно они сами видели эти пятнадцать тысяч и слышали их запах и шелест.
– А вот тоже есть счастливцы, которые выигрывают на билеты, – сказал, вздыхая, отец дьякон (всем было известно, что у него есть билет внутреннего займа). – На днях я читал, ростовщик какой-то двести тысяч цапнул. И хоть бы бедному человеку досталось, а то ведь у этого и без того денег куры не клюют. Истинно неисповедимы пути божий.
– Н-да, – протянул задумчиво и басом учитель, – бывает. А вот, говорят, что если который билет один раз выиграл, то уж в другой непременно выиграет. Правда это или нет?
– Да, говорят, – ответил помощник пристава, – только я не знаю, верно ли… А у нас вот в З. с одним копиистом такой был случай. Служил он в губернском правлении и кое-как сколотил себе билетишко. Как-то раз приходит он в правление, а столоначальник его спрашивает: «Какой номер вашего билета, Сергей Иванович?»
– «Какой, говорит, не помню уже какой, ну, хоть, положим, тысяча сто двадцать третий». – «Поздравляю вас, вы выиграли пятьдесят тысяч». Справились в газетах: точно – тысяча сто двадцать третий – пятьдесят тысяч. Ну, тот прямо обезумел от радости! Обед закатил с шампанским, все его поздравляют, речи говорят. А на другой день в той же газете напечатано, что, мол, по ошибке, вместо тысяча сто двадцать четвертого, напечатан тысяча сто двадцать третий. Так с этим копиистом нервная горячка сделалась.
И один за другим потекли эти избитые, всему миру известные рассказы, похожие один на другой, как две капли воды: о Ротшильде, пришедшем в Париж пешком и продававшем сначала спички на улицах, а потом имевшем сто миллионов годового дохода, о Вандербильте, о подземных находках, о карточных выигрышах, о биржевой спекуляции, о неожиданных американских миллионерах-дядях.
Аггей Фомич, хотя сам и не говорил ничего, но всей душой принимал в этих разговорах участие. Несмотря на свою бесцветную внешность, он, как это часто бывает, обладал удивительно пылким воображением и все, что при нем рассказывалось, представлял необычайно ярко. Разговоры о долгах, о неожиданных богатствах, об этих диковинных, могущественных существах, называемых миллионерами и не знающих отказа ни в одной своей прихоти, взволновали его до лихорадочной дрожи, взволновали тем более, что ему именно в эти минуты были до зарезу необходимы несколько жалких рублей на акушерку и на сапоги мальчику.
– Некоторые тоже находят деньги на улице, – выпалил вдруг неожиданно для самого себя Аггей Фомич.
Все поглядели на него с удивлением, – он до сих пор еще ни слова не сказал во весь вечер. Аггей Фомич сконфузился и потупил глаза в скатерть.
– Как же, находят и на улицах, только… в чужих карманах, – сострил помощник пристава.
Все засмеялись, больше над опрокинутым лицом Аггея Фомича, чем от остроты помощника пристава, и тотчас же каждый рассказал несколько случаев крупных, дерзких, оставшихся неразгаданными краж. И опять перед глазами Аггея Фомича завертелись десятки и сотни тысяч рублей, громадные пачки пестрых ассигнаций, волшебные имена богачей, не знающих счета деньгам. И он слушал с таким же чувством, с каким голодный глядит в окно гастрономического магазина.
Старые, хриплые стенные часы пробили час. Отец дьякон поднялся и, завернув правый рукав рясы, стал прощаться, за ним встали и другие, исключая Аггея Фомича. Он все время, пока Ракитин со свечкой провожал гостей до выходной двери, сидел неподвижно на том же месте, в волнении катая дрожащею рукой хлебные шарики. «Вот сейчас Ракитин вернется, – думал Аггей Фомич, – и я попрошу. Нужно только быть смелее. И ведь в самом деле, не съест же он меня за просьбу?»
Наконец Ракитин вернулся и сел рядом со своим гостем, удивляясь тому, что он не ушел со всеми, но Аггей Фомич, вместо того чтобы сразу попросить денег, затянул длинный и скучный разговор о службе и о жалованье. Ракитин глядел на него слипающимися глазами, делая из вежливости вид, что слушает, и зевая с судорожно закрытым ртом. Так прошло с полчаса. Наконец Ракитин не выдержал и с громким протяжным зевком потянулся.
– Ах, какое свинство! – сказал он сонным голосом. – Завтра мое дежурство…
Аггей Фомич поспешно встал и начал извиняться. В сенях, взявшись уже за ручку двери, он вдруг, преодолев нерешимость, обернулся к Ракитину.
– Послушай, – произнес он сдавленным голосом и не поднимая глаз, – у меня того… есть к тебе маленькая… то… просьба.
– Что такое? – спросил Ракитин беспокойно.
– Понимаешь, я бы… то… я бы не стал тебя беспокоить… Жена вот должна родить… Ты знаешь, понимаешь, необходимо… А я бы, ей-богу, отдал двадцатого… рублей… – он хотел сказать: десять, но испугался сам такой суммы, – рублей хоть пять одолжи…
– Ей-богу, ни копейки, – ответил Ракитин, прижимая убедительно обе руки к груди, – ну, понимаешь, во всем доме – ни копейки.
По чересчур искреннему тону Ракитина Аггей Фомич отлично понял, что у него есть деньги и что он боится дать их взаймы. Пробормотав что-то вроде извинения, Аггей Фомич вышел на улицу.
Ночь была лунная, тихая и морозная. Широкие, заваленные снегом улицы, низенькие домики с их белыми снежными шапками, деревья, осыпанные снегом, точно ватой, – все это казалось мертвым. Снег гулко скрипел под ногами. Аггею Фомичу приходилось идти довольно далеко. Мысль о деньгах не покидала его. Он с ужасом думал о том, как сейчас придет в свою квартиру, низкую, холодную, с зелеными окнами, стекла которых по диагонали склеены замазкой, с вечным запахом нищеты и детских пеленок. Что он скажет жене, когда она своим надорванным, больным голосом спросит о деньгах? Вот он сейчас пил водку и пиво, ел поросенка жареного, а ведь тамлегли спать впроголодь, с одной надеждой на отца, который непременнодостанет денег.
«Господи боже мой, – думал с горечью Аггей Фомич, – отчего другим ты посылаешь и счастье, и довольство, и сытую жизнь? Отчего же ты меня позабыл? Другие находят же, например, деньги, которые им, может быть, и не нужны даже. Что, если бы мне хоть раз, ну, один только разочек в жизни найти… ну, хоть десять, нет, двадцать рублей! И акушерке будет чем заплатить, и сапоги Васютке, и теплое пальтишко Леле… Сейчас, например, ну почему бы мне не найти бумажника на дороге? Ведь бывают же иногда такие случаи, даже и часто бывают; мало ли об этом пишут и говорят?..»
И, по свойству своего мечтательного ума, Аггей Фомич начал с наслаждением представлять себе, как он находит на улице толстый кожаный бумажник, как он раскрывает его и находит там целую пачку сторублевых бумажек и выигрышных билетов, как он перебирается в большую, теплую и светлую квартиру, заводит мебель, шьет семье теплые красивые платья, и… мало ли чего хорошего можно сделать на большие деньги?..
И мало-помалу, – может быть, под влиянием нескольких рюмок выпитой водки, может быть, вследствие самовнушения, – в душе Аггея Фомича начала возрастать чудовищно нелепая, но неотразимая уверенность, что он сегодня, даже именно сейчас, должен найти на улице чудесный бумажник. Почему это должно было случиться – он не знал, да и не думал об этом. Он просто был уверен и шел, опустив голову и внимательно глядя себе под ноги.
– Вот сейчас… сейчас, – шептал он, точно в бреду, – другие же находят… еще несколько шагов… сейчас… сейчас…
И вдруг – это вовсе не было иллюзией в разгоряченном воображении – он ясно увидел на снегу дороги черный небольшой предмет правильной четырехугольной формы. Задыхаясь от безумного восторга, с волосами, стоявшими дыбом, Аггей Фомич оглянулся, как вор, по сторонам и кинулся на лежащий предмет…
В руках его оказался толстый кожаный бумажник… Сначала удивительное совпадение грез с действительностью ошеломило на несколько секунд Аггея Фомича, но, убедившись, что в руках его настоящий, не фантастический бумажник, он судорожно притиснул его к груди и стремительно побежал домой…
Ему пришлось бежать с полверсты. Он чувствовал, как от непривычки к быстрому движению у него кололо под ложечкой, как в горле расширялся какой-то сухой и колючий клубок, как кровь напряженно билась в его голове. Но остановиться он не мог, ему казалось, что, в случае минутного промедления, кто-нибудь нагонит его и отымет у него найденное сокровище. Во время бега у него упала с головы шапка. Он хотел было нагнуться поднять ее, но тотчас же махнул рукой и помчался дальше. «Тысячу шапок заведем!» – прошептал он в восторге…
На его бешеный стук в дверь отворила проснувшаяся и испуганная жена, со свечой в руках. Дети также проснулись и с изумлением и с ужасом смотрели на отца из своих постелей. Аггей Фомич тяжело опустился в кресло, бледный, весь в поту, с блуждающими и блестящими глазами…
– Анечка! Дети! – прохрипел он, потрясая бумажником. – Вот здесь… в бумажнике… деньги… Сто тысяч… нанимай квартиру. Аня… шампанского… четыреста тысяч… понимаете? Урра-а!
* * *
В настоящее время Аггей Фомич так богат, что перед его миллионами все сокровища и Голконды и Калифорнии – ничто. Он держит на конюшне шестьдесят тысяч лошадей и три миллиона пятьсот тысяч карет. Он директор всех железных дорог в мире и даже новой, вновь проложенной с земли на Юпитер. Он необыкновенно щедр и каждому бедняку-просителю охотно дарит по миллиону и по два. Он добр, тих, ласков и только одного не переносит – это если кто-нибудь осмеливается дотронуться до его драгоценного кожаного бумажника, заключающего засаленную трехрублевую бумажку, багажную квитанцию и газетное объявление. Тогда он впадает в странное бешенство и швыряет в окружающих всем, что ему попадется под руку. Жена и дети очень любят его и оказывают ему самое нежное внимание. Он платит им тем же…
И, наконец, почему мы знаем? – может быть, безумцы иногда безмерно счастливее нас, здоровых людей?
<1895>
Лолли
Посвящается памяти Энрико Адвена, жокея
– Мистер Чарли, – обратился я однажды к старому наезднику, с которым мы пили каждый вечер за одним и тем же столом пиво, вот вы мне рассказали уже много интересных случаев из вашей цирковой жизни. Знаете ли, что мне кажется замечательным в ваших рассказах? Это то, что никакой роли в них не играет судьба. Сколько раз вы сами были на волосок от смерти, а если cпросить, что вас спасло, вы всегда ответите: или случайно повисли ногой в петле, или упали на сложенный ковер, или взбесившаяся лошадь остановилась, испуганная внезапно раскрытым зонтиком… Но неужели изо всего вашего громадного запаса воспоминаний у вас не найдется ни одного случая, в котором сама судьба или, если ходите, провидение вмешалось бы в человеческую жизнь? (Я говорю, собственно, про жизнь циркового артиста.) Случалось ли вам видеть или хоть слышать о таком случае, где какая-то непостижимая сила заставляет уверовать в себя то в таинственном сплетении целой цепи cобытий, то в неясном предчувствии, то в пророческом сне? Или, наконец, в загадочной симпатии душ? Вы меня понимаете, мистер Чарли?
Мистер Чарли был самым старым шталмейстером гостившего у нас цирка. Он занимался репетированием с молодыми артистами, учил «работе» детей и помогал директору в дрессировке лошадей. Изредка, когда нечем было заполнить программы, его выпускали в последнем номере на вольтижировку, и бедный ожиревший старик в своем розовом трико, с нафабренными усами, с жалкими остатками волос на голове, завитыми и расчесанными прямым рядом, всегда кончал тем, что, не соразмерив прыжка с тактом галопирующей лошади, падал спиною на песок арены, вызывая безжалостный смех «райка». А между тем лет двадцать тому назад (у старика до сих пор целы все газетные отзывы) не было во всей Европе такого бесстрашного, грациозного и изобретательного жокея и прыгуна, как мистер Чарли. Его «номера» до сих пор служат венцом гимнастического совершенства для лучших наездников. То было далекое, славное время, и об этом времени мистер Чарли любил поговорить, когда мы с ним проводили зимние вечера в пивной, напротив цирка, попивая пиво и куря: я папиросы, а он австрийские сигары длинные, черные и необыкновенно вонючие.
– Я вас очень хорошо понимаю, – ответил на мой вопрос мистер Чарли, только… видите ли… мне трудно вам объяснить… Мы там, у себя в цирке, мало верим в рок. Нам ведь каждый вечер приходится так крепко рассчитывать на свои нервы, свою ловкость, свою силу, что поневоле только в себя веришь и на себя одного надеешься. Поэтому-то, должно быть, у нас нет таких случаев, которые вас интересуют… Впрочем… помню я одно происшествие… Только в нем принимали одинаковое участие: и судьба и дрессированный слон, по имени Лолли… Что это было за славное животное!.. Да, если хотите, я вам расскажу все по порядку?
Я изъявил полнейшую готовность слушать и приказал принести две больших кружки пива.
– Это случилось в тысяча восемьсот шестьдесят первом году, начал мистер Чарли своим характерным, ломаным языком международного наездника и сальто-морталиста. В том году, когда я вместе с цирком знаменитого когда-то Паоли странствовал по венгерским городам, больше похожим на деревни, раскинувшиеся на десятки верст. Труппа у нас была разноплеменная, но прекрасно подобранная; всё артисты высшей пробы смелые, ловкие… настоящие художники… Публика нас принимала радушно, и представления всегда давали полные сборы.
В Эрлау к нам присоединился со своими пятью дрессированными слонами один очень загадочный господин. На афишах он назывался Энрико, но это имя было, очевидно, вымышленное. Настоящего же его имени и происхождения никто не знал. Судя по наружности, в его жилах текла немалая примесь арабской или негритянской крови. Это был очень высокий и необыкновенно сильный мужчина, молчаливый, всегда сумрачный, жестокий с людьми и животными, не терявший ни при каких опасностях своей суровой медлительности и самоуверенности… Его темное красивое лицо, с немигающими громадными черными глазами было зло и властно. Мне всегда безотчетно казалось, что на душе этого человека лежит что-то страшное, чего он никому не поведает – может быть, кровавое преступление… Никого в труппе он не удостоивал своим разговором. Впрочем, все как-то чутьем избегали близости с ним. Даже его умные слоны, по-видимому, ненавидели его со всей силою, на которую только способны ненавидеть эти великодушные, терпеливые, хотя и мстительные животные. Во время репетиций Энрико обращался с ними так резко и смело, что мы иногда не были уверены, что он выйдет живым с арены: он бил их без милосердия по голоде и по хоботу за каждую малейшую ошибку. Странно было видеть ужас этих великанов перед истязавшим их пигмеем…
Однако хозяин очень дорожил Энрико, потому что его слоны привлекали постоянно множество зрителей. Особенно нравилась публике пантомима под заглавием «Жемчужина Индии». Я не помню теперь точно ее содержания, но суть заключалась в том, что сын знатного раджи влюбляется в пленную принцессу чужого племени, обреченную на смертную казнь. Последняя сцена пантомимы изображала городскую площадь, полную народа. Воины влекут индианку со связанными руками; вслед за ними выступает Энрико в роли палача с самым большим из своих слонов Лолли. Индианку кладут на землю; слон по приказанию палача уже заносит над грудью девушки свою страшную ногу, чтобы раздавить ее, но… влюбленный в пленницу сын раджи неожиданно появляется на сцене и останавливает казнь. Конечно, сейчас выступает кордебалет, и среди общих танцев и веселья происходит помолвка принца и принцессы.
Индианку в этой пантомиме всегда изображала mademoiselle Лоренцита звезда нашей труппы. Старые артисты до сих пор вспоминают ее имя с благоговением. Это была гениальная наездница и удивительной красоты женщина: русская полька по матери, итальянка по отцу она совмещала в себе все прелести обеих наций.
Бесстрашию ее не было пределов, и жизнью она дорожила не больше, чем вчерашним днем. Когда она на своем громадном вороном жеребце Вулкане бешеном животном, не знавшем никого, кроме хозяйки, вылетала сумасшедшим карьером на арену, публика замирала от страха и восторга. Она не боялась никаких каскадов, и малейшая фальшь еще больше возбуждала ее смелость, точно опьяняла ее… Теперешние артистки и падать-то не умеют. Упадет на плохом гротеске и сейчас же непременно головой в барьер… Нет… теперь вовсе нет порядочных наездниц!
Да на что же лучше? Я вам расскажу про Лоренциту такой случай. Когда она служила в будапештском цирке, то однажды в последнем номере, по недосмотру укротителя, вырвался из клетки дрессированный тигр. Публикой овладел ужас… Крик, давка, вопли женщин… Даже многие артисты обезумели от страха и бросились к выходу. В эту секунду Лоренцита, которая давно уже окончила свой номер и из партера глядела на конец представления, быстро соскакивает на манеж и ошеломляет зверя ударами своего хлыста, частыми и сильными, как молния. Зверь оцепенел от боли и изумления. В то же время, пришедши в себя, укротитель накидывает ему на шею петлю и при помощи подбежавших артистов тащит обратно в клетку. И все это было так мгновенно и так великолепно, что очевидец, рассказывавший мне этот случай, славный, очень смелый артист не успел еще оправиться от испуга, как тигр уже сидел в клетке, стараясь разгрызть прутья зубами.
Так вот что была за женщина Лоренцита! Впрочем, вы, вероятно, о ней что-нибудь слыхали? Ее жизнь так изобиловала всякого рода приключениями, что нередко служила сюжетом для многочисленных романов, изображающих и, надо сказать, очень неверно наш быт. Самой громкой эпохой в ее жизни было ее замужество с австрийским банкиром графом З., когда она прожила в год около двух миллионов гульденов. Однако, несмотря на такое баснословное богатство, она бросила однажды своего мужа, влюбившись в странствующего шута, хозяина собачьего театра пьяницу и жестокого человека, который, как говорят, постоянно изменял ей и даже бил ее ремнем, возвращаясь домой пьяным. Она умерла на двадцать восьмом году от скоротечной чахотки в одной из петербургских больниц.
Нечего уже и говорить о том, что Лоренциту постоянно окружала густая толпа поклонников. Все-таки она свою первую любовь подарила не богатому старику, не титулованному военному красавцу, а своему же брату-артисту.
Вы, может быть, и не поверите мне, что когда-то у меня не было соперников в моей профессии, но это так. Я был одинаков и на турнике, и в воздушной работе, и в сальто-морталях. Но моим лучшим номером все-таки были прыжки с арены на лошадь, и в них мне до сих пор нет равного. Старый Кук еще, пожалуй… да и тот… Впрочем, вместо того чтобы хвастаться, я вам покажу, что обо мне говорили газеты…
Старик полез в боковой карман за бумажником, наполненным газетными вырезками, которые я читал по крайней мере раз пятьдесят. Но я поспешил его успокоить уверением, что его слава надолго пережила его артистическую карьеру.
– К тому же, продолжал мистер Чарли, польщенный моим комплиментом, я был в то время и собой недурен, хорошо сложен, смел и силен. У меня до сих пор хранится порядочная пачка разных записочек от обожательниц циркового искусства, которые… Были… гм… и кольца и жетоны во дни бенефисов, но… brisons… [37]37
оставим это… – фр.
[Закрыть]. Одним словом, нет ничего удивительного, что Лоренцита обратила на меня внимание.
Началось у нас, конечно, с того, что я поддерживал ее маленькую ножку в то время, когда она садилась на седло, держал для нее баллоны и ленты, передавал ей букеты и подарки. Потом, как-то раз перед ее выходом, когда она, кутаясь в длинный белый бурнус, выглядывала из-за портьеры на манеж, мы с ней объяснились. Оказалось, что она давно уже меня полюбила.
Это было самое лучшее время в моей жизни. Она была для меня самой нежной и внимательной женой, самым верным другом, какого только можно себе вообразить. Мне казалось, что моему блаженству не будет конца.
И все нам в это время улыбалось. Публика нас любила, директор дорожил нами и платил нам большое жалованье… Мы с Лоренцитой решили жить как можно бережливее, чтобы скопить немного денег и снять свой собственный цирк, сначала, конечно, самый маленький, переносный, под полотняной крышей «шапито», как у нас называется.
Однажды, когда после вечернего представления мы шли с Лоренцитой домой, мне показалось, что она сильно не в духе, будто чем-то взволнована или рассержена. Я спросил о причине, и она со свойственной ей пылкостью тотчас же рассказала мне, что во время моего номера, когда она глядела на меня из боковой ложи, к ней сзади подкрался этот проклятый Энрико и обнял ее.
– Я и раньше замечала на себе его пристальные взгляды, прибавила Лоренцита, но не приписывала им никакого значения. Оказывается, что это животное питает ко мне нежные чувства.
Я был взбешен этим рассказом и хотел сейчас же пойти на квартиру Энрико и сломать об его голову мою палку; но Лоренцита повисла у меня на шее и умоляла не делать скандала, который только даст повод к каким-нибудь грязным слухам. Я принужден был согласиться с нею, но решил следить зорко с этого времени за Энрико.
Однако прошло около двух недель, и я не замечал ничего особенного. Лоренцита и я стали уже забывать о дерзости Энрико, как внезапно произошло безобразное и страшное событие.
Лоренцита, надо вам сказать, чрезвычайно привязалась к Лолли, одному из слонов этого негодяя. Каждый день утром, во время репетиции, в те часы, когда Энрико еще не приходил в цирк, она бежала к своему любимцу (он помещался отдельно от прочих слонов) с целым запасом булок, варенья и сахару. Она опустошала для него чуть ли не весь буфет. Конфеты, которые ей подносились бесчисленными поклонниками, а она терпеть не могла сладкого, шли постоянно на угощение Лолли. Целый час иногда проводила она около своего любимца, лаская его и называя тысячами нежных имен: «Крошечка моя Лолли, котеночек мой, птичка маленькая». И надо было видеть, как этот «крошечка» двухсаженной длины, в полторы сотни пудов весом, обожал мою Лоренциту. Как только издали раздавались ее легкие шаги, слон испускал радостные крики, похожие на звуки трубы. Он тихонько терся хоботом о руки Лоренциты и осторожно дул ей в лицо. В этом выражалась его нежнейшая любовь к моей жене.
Однажды, зайдя, по обыкновению, к слону, Лоренцита, к своему удивлению, застала там Энрико, который был занят с Лолли странной дрессировкой. По свистку хозяина слон неуклюже подымался на задние ноги и стоял таким образом до тех пор, пока Энрико не ударял его слегка хлыстом по брюху. Тогда гигант быстро, всей тяжестью своего массивного тела валился на передние ноги. Эта штука повторилась еще раза два или три. Лоренцита хотела уже незаметно выйти из загородки, как вдруг Энрико неожиданно повернулся в ее сторону и, заметив ее, быстро подошел к ней.
– А, наконец-то ты пришла! – воскликнул он, протягивая к ней руки.
И видя, что она хочет бежать от него, он охватил ее крепко руками и поцеловал.
Лоренцита с трудом вырвалась от него, выхватила из его рук хлыст и, несколько раз со страшной силой ударив его по лицу, кинулась из дверей в коридор. Разъяренный Энрико бросился за ней и, догнав ее у входа на арену, еще раз схватил ее. Лоренцита закричала от боли и негодования.
Как только я услышал крик Лоренциты (я в это время делал на седле сальто-мортале), я мигом спрыгнул на землю и очутился за кулисами… Увидев жену в объятиях Энрико, я бросился на него, схватил его за шею, и мы оба упали и покатились по полу. Он был вчетверо сильнее меня, но бешенство придало мне страшную силу.
Я не помню, что я с ним делал, но, когда меня почти в беспамятстве от него оттащили, мы оба были в крови…
Впрочем, вечером мы все трое должны были все-таки участвовать в представлении, замазав кольдкремом и краской ушибы на лице. Таковы наши цирковые нравы.
Сначала все шло благополучно. Мы с Энрико встречались несколько раз в коридорах и расходились, не глядя друг на друга, с судорожно стиснутыми кулаками и челюстями. Но мне казалось, что на его лице играет зловещая усмешка. Наконец началась и «Жемчужина Индии». Я представлял сына раджи, Лоренцита – пленную индианку, Энрико, по обыкновению, палача.