Текст книги "Том 1. Произведения 1889-1896"
Автор книги: Александр Куприн
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 29 страниц)
А вам, господа, я думаю, хорошо известно, что в то время в обеих столицах делалось. Сразу тогда у дворян очутились в руках целые вороха деньжищ, и пошла катавасия. На что уж удивляли всю Россию откупщики да концессионеры с банкирами, однако перед господами помещиками оказались они мальчишками и щенками. Ужас, что творилось! Иной раз за одним ужином целые состояния пускались на ветер.
Вот так князь Андрей в самый водоворот и попал и закрутился. Да еще вдобавок с товарищами полковыми встретился и потом уж никакого удержу знать не хотел. Однако прожуировал недолго, потому что вскоре не своей охотой должен был Петербург оставить. И все из-за лошадей.
V
Ужинал он в компании большой со своими офицерами в самом что ни на есть модном ресторане. Пили очень много и все больше шампанское. Только вдруг зашла у них речь о лошадях, – известно, постоянный разговор офицерский, – у кого в Петербурге лошади самые резвые. Один казак – фамилии его не помню, только знаю, что был он из кавказских владетельных князей, – этот казак и скажи в ту пору, что резвее всех пара вороных жеребцов у …, – и назвал чрезвычайно высокопоставленную особу.
– Это, – говорит, – не кони, а варвары. С ними один только Илья и может управиться, и никому тех злодеев не обогнать.
А князь Андрей засмеялся на это.
– Да я, – говорит, – их на своих соловых обгоню. А казак говорит:
– Нет, не обгонишь.
– Ан нет, обгоню.
– Не обгонишь.
– Обгоню.
– Ну, в таком разе, – говорит казак, – мы с тобой об заклад сейчас пойдем.
И пошли об заклад. Поставили условие, что ежели князь Андрей осрамится, то он казаку пару соловых отдает и к ним сани и карету с серебряной сбруей, а если князь Илью обгонит, то казак должен все билеты в театре оперном купить, когда госпожи Барбы представление пойдет, и самому казаку чтобы забраться на галерею и никого в театр не пускать. А в то время госпожой Барбо весь бомонд [33]33
высший свет (от франц. beau monde)
[Закрыть]сильно пленялся.
Ну-с, прекрасно. На другой день князь просыпается и велит лошадей соловых закладывать. Коньки на вид были неважные, так себе – степнячки косматенькие, однако довольно прыткие, а главное – угонистые и в скачке имели чрезвычайно долгий дух.
Тут уже товарищи видят, что дело не на шутку идет, стали князя отговаривать: «Брось ты это самое пари, потому что как бы тебя не упекли за твою фантазию куда-нибудь». Однако князь их не послушал и велел позвать кучера Варфоломея.
Кучер Варфоломей был человек мрачный и, так сказать, отвлеченный. Силищей его господь наградил ни с чем не соразмерной, так что он мог тройку на всем скаку остановить. Аж лошади на задние ноги падут. Пил ужасно, разговаривать ни с кем не любил, а князя своего хоть и обожал всей душою, но был с ним груб и заносчив, за что иногда свою порцию березовой каши и получал. Призвал князь Варфоломея и говорит ему:
– Можешь ты, Варфоломей, нынче одну пару на наших соловых обогнать? Варфоломей спрашивает:
– Какую?
Князь ему рассказал, как и что. Варфоломей затылок почесал.
– Знаю я, – говорит, – эту пару, да и Илья довольно мне хорошо известен. Человек опасный. Однако, ежели вашему сиятельству угодно, обогнать можем. Только в случае соловые пропадут – не гневайтесь.
– Хорошо. Сколько же тебе теперь надо водки в твое горло влить?
Но Варфоломей от водки отказался.
– Меня, – говорит, – пьяного лошади не уважают.
Сели и поехали. Стали на конце Невского проспекта. Дожидаются. Заранее было известно, что особа в полдень должна была проехать. Так и случилось. В полдень показалась пара вороных, Илья кучером, и в санях – особа.
Только дал им князь маленько отъехать и говорит:
– Валяй!
Пустил Варфоломей соловых. Как услышал Илья за собой топ конский – обернулся; обернулась и особа. Илья дал коням вожжи, и Варфоломей тоже надбавил ходу. А хозяин тех вороных был человек пламенный, бесстрашный и до лошадей большой охотник. Он Илье и говорит:
– Чтобы этот нахал нас обогнать не смел.
Что тут началось, я и сказать не умею. И кучера и кони точно сбесились: снег прямо тучей над ними. Сначала-то вороные как будто и обогнали, однако долго выдержать не могли, приустали. Князь Андрей около самого вокзала вперед выскочил, а особа ему этак гневно пальцем погрозила.
А на другой день князя вызвал к себе петербургский губернатор, господин светлейший князь Суворов, и сказал ему так:
– Уезжайте-ка вы, князь, скорее из Петербурга. Если вас не наказали примерно, то это потому только, что особа, которой вы вчера дерзость оказали, имеет большое пристрастие к людям отчаянным и смелым. И об вашем пари ей также все известно. Но уж больше в Петербург ни ногой, и то благодарите господа, что дешево отделались.
Однако, господа, я о князе Андрее заболтался, а к тому, что обещал доказать, еще и не приступал. Впрочем, скоро и конец моему повествованию. А главное, я, хоть и разбросанно, но все-таки личность князя Андрея описал, как мог.
VI
После знаменитой своей скачки поехал князь в Москву и там продолжал вести петербургскую линию, только в увеличенном размере. Одно время только об его причудах и было по всему городу разговоров. Вот тут-то и случилось с ним то, над чем он в Пнищах издевался. Стала на его пути женщина.
Да какая же, я вам доложу, женщина! Королева! Теперь и нет таких больше. Красоты самой удивительной… Была она прежде актрисой, потом вышла замуж за купца-миллионера, а когда купец умер, то она ни за кого замуж выйти не пожелала, говорила, что ей свобода дорога.
И чем она прельстила особенно князя, так это своею небрежностью. Никого она знать не хотела, ни богатых, ни знатных, и своим большим деньгам никакого внимания не оказывала. Как увидел ее князь Андрей, так сразу и влюбился. Привык он к тому, чтобы ему сразу на шею вешались, и потому женщин мало уважал. А тут вдруг точно его и не замечают. Весела, приветлива, букеты и подарки принимает, а чуть он о чувствах – она сейчас же в смех. Это князя и уязвило. Прямо даже до затмения рассудка.
Вот как-то раз поехал князь с Марьей Гавриловной – королеву-то звали Марьей Гавриловной – в Яр, слушать цыган, и с ними – большая компания, человек в пятнадцать. Тогда вокруг князя целая толпа прихвостней ве́тшалась, так ее и звали белоноговским штабом. Сидят они все за столом, пьют вино, цыгане им поют и пляшут. Вдруг Марье Гавриловне курить захотелось. Взяла она пахитоску – курили тогда из соломы вертушки такие – и ищет огня. Князь это увидел и моментально – хвать билет банковый в тысячу рублей, зажег об свечу и подает. Все кругом так и ахнули, фараоны даже петь перестали, и глаза у них от жадности блестят. В это время кто-то за соседним столом не очень громко, однако довольно явственно, сказал:
– Дурак!
Князь вскочил, точно его шилом кольнули. А за соседним столом сидит этакий маленький, тщедушный человечек и на князя глядит прямо в упор самым спокойным образом. Князь сейчас к нему:
– Как вы осмелились мне сказать «дурак»? Кто вы такой?
Маленький человечек ему на это очень хладнокровно:
– Я, – говорит, – художник Розанов. А дураком назвал вас потому, что на эти деньги, что вы сожгли из фанфаронства, можно было бы четырех больных целый год в больнице содержать.
Все сидят, ждут, что будет. Характер-то князя неудержимый хорошо был известен. Или он этого маленького человечка сейчас бить начнет, или на дуэль вызовет, или даже просто прикажет посечь.
И вдруг князь, мало помолчавши, обращается к художнику с такими неожиданными словами:
– Вы, господин Розанов, совершенно правы. Я действительно дураком себя перед хамами показал, и теперь, ежели вы мне руки не протянете и от меня не возьмете сейчас пяти тысяч для Мариинской больницы, то этим мне тяжкую нанесете обиду.
А Розанов отвечает:
– И деньги возьму, и руку вам протяну с одинаковым удовольствием.
В это время Марья Гавриловна князю тихонько шепчет:
– Позовите художника к нам, а штабу своему велите убраться.
Князь учтиво обратился к господину Розанову и попросил к ним подсесть, а потом повернулся к штабу и сказал:
– Чтобы я вас здесь больше не видел.
VII
И завязалась с той поры между князем и Розановым теснейшая дружба. Друг без друга дня провести не могут. Либо художник у князя, либо князь Андрей у художника. А Розанов жил тогда на Третьей Мещанской, на четвертом этаже, занимал две комнаты: одна мастерская, другая спальная. Звал его все князь к себе переехать, но художник отказывался. «Ты мне, говорит, и так очень дорог, а кроме того, я в богатстве заленюсь и свое искусство позабуду». Так и не переехал.
Все им друг в друге интересно было. Начнет Розанов говорить о живописи, о картинах разных, о жизни великих художников, – князь слушает, слова не проронит. А потом князь примется про свои приключения в диких странах рассказывать, – у художника и глаза заблестят.
– Постой, – скажет, – вот я скоро думаю одну большую картину написать. Тогда у меня хорошие деньги будут, и мы вместе за границу поедем.
– Да зачем тебе деньги? – спросил князь. – Хочешь завтра поедем? Все, что у меня есть, я с тобой могу поделить.
Но художник стоял на своем.
– Нет, подожди, я картину напишу, а тогда уже и будем говорить.
Настоящая была между ними дружба. И даже удивительно: такое влияние Розанов над князем имел, что удерживал его от многих горячих и необдуманных поступков, к которым князь по своей пылкой натуре был весьма склонен.
VIII
Любовь князя к Марье Гавриловне не только не уменьшалась, но еще более распалялась, только все ему не было успеха. Он у нее сколько раз руки и сердца на коленях просил, но она ему все одно отвечает: «Что же я, говорит, сделаю, если я вас не люблю?» – «Ну, не любите, – говорит князь, – может, потом слюбится, а без вас я несчастный человек». А она ему на это отвечает: «Мне очень вас жаль, но вашей беде я помочь не могу». – «Да вы, может быть, кого-нибудь уже любите?» – «Может быть, и люблю». И сама смеется. Затосковал князь. Лежит у себя дома на диване лицом к стене, хмурый, молчит, от еды его даже отбило. В доме все на цыпочках ходят… В одну из таких минут как-то приезжает Розанов, тоже лица на нем нет. Вошел в князев кабинет, поздоровался и молчит. И оба молчат. Наконец художник с духом собрался и говорит:
– Послушай, Андрей Львович, мне больно, что я тебе сейчас дружеской рукой удар нанесу.
Князь, лежа лицом к стенке, отзывается:
– Пожалуйста, без прелюдий, говори прямо. Тогда художник прямо и объяснился:
– Теперь мне Марья Гавриловна вроде как жена.
Князь спрашивает:
– Может быть, ты с ума сошел?
– Нет, – говорит художник, – я с ума не сошел. Марью Гавриловну я давно любил, но не смел ей своих чувств открыть. А сегодня утром она мне сказала: «Что нам друг от друга прятаться? Я давно вижу, что вы меня любите, и сама я также вас люблю. Только замуж за вас не выйду, а будем так…»
Рассказал художник всю эту историю, а князь лежит, не шевелится и ни слова в ответ. Розанов посидел, поглядел, да и вышел тихонько из кабинета.
IX
Однако через неделю переломил себя князь Андрей, хотя ему это многого стоило, потому что он даже сединой пошел. Приехал он к Розанову и объявил ему:
– Я вижу, насильно мил не будешь, а только я из-за бабы не хочу единственного друга терять.
Розанов его обнял и заплакал. А Марья Гавриловна ему руку протянула (она тут же была) и говорит:
– Я вас очень уважаю, Андрей Львович, и тоже хочу быть вашим другом.
Тогда князь совсем повеселел, и лицо у него сделалось ясное.
– А ведь признайтесь, – говорит, – не назови меня Розанов тогда в Яре дураком, вы бы его не полюбили?
Она только улыбается.
– Очень даже вероятно, – говорит.
А через неделю вот что случилось. Приехал к ним князь Андрей скучный, рассеянный. Говорил о том, о другом, а у самого как будто мысль какая-то в голове гвоздем сидит. Художник, зная натуру князя, спрашивает, что с ним.
– Да так, пустяки, – говорит князь.
– Ну, а все-таки?
– Да говорю, пустяки. Предприятие это, банк дурацкий, где мои деньги лежали…
– Ну?
– Лопнул. И теперь у меня всего имущества только то, что на мне есть.
– Это действительно пустяки, – сказал Розанов и сейчас же позвал Марью Гавриловну и приказал ей очистить верх дома для помещения князя.
Х
Так и поселился князь Андрей у Розанова. Целый день лежит на диване, читает романы французские и ногти шлифует. Но это ему скоро наскучило, и он однажды сказал Розанову:
– А ты знаешь, я ведь тоже рисовать-то учился.
Розанов удивился.
– Не может быть?
– Нет, учился. Я тебе даже и картины свои покажу.
Посмотрел Розанов и говорит:
– У тебя очень большие способности, только ты дурацкую школу прошел. Князь так и обрадовался.
– Ну, а что, – спрашивает, – ежели я теперь заниматься буду, могу я что-нибудь путное написать?
– И даже очень можешь.
– А если я до сих пор баклуши бил?
– Это ничего не значит. Трудом одолеешь.
– А голова моя седая?
– Тоже ничего. Другие поздней начинали. Если хочешь, я и сам с тобой займусь.
И начали вдвоем заниматься. Розанов только удивляется, какой у князя развертывается громадный дар к живописи. А князь в работу так и въелся, отходить не хочет, так что уж художник силком его отрывал.
Прошло месяцев с пять. Раз приходит Розанов к князю Андрею и говорит ему:
– Ну, коллега, теперь ты созрел и уже понимаешь, что такое рисунок и школа. Прежде ты был дикарем, а теперь у тебя и вкус тонкий вырабатывается. Пойдем со мною, я тебе покажу ту картину, о которой уже не раз намекал. До сих пор она для всех была тайной, а тебе я ее покажу, и ты мне свое мнение скажешь.
Повел он князя в мастерскую, поставил его в надлежащий угол зрения и открыл занавес, опущенный над картиной. А на картине была изображена святая Варвара, омывающая прокаженному на ноге язвы.
Долго стоял князь перед картиной, и лицо у него сделалось мрачное, точно потемнело.
– Ну, как же ты находишь? – спрашивает Розанов. А князь отвечает со злобой:
– Так нахожу, что я теперь больше к кистям никогда и притрагиваться не буду.
XI
Картина художника Розанова была произведением высокого вдохновения и труда. Представляла она, как святая Варвара стоит на коленях перед прокаженным и омывает его ужасную ногу, а лицо у нее светлое, радостное и красоты неземной. А прокаженный смотрит на нее с молитвенным восторгом и неизъяснимою благодарностью. Удивительная была картина! Розанов готовил ее для выставки, но об ней заранее прокричали газеты и молва. Повалила в мастерскую Розанова публика. Придут, взглянут на святую Варвару да на прокаженного, да так и стоят по часу и более. И тех, которые ничего в искусстве не понимали, слеза прошибала. Один англичанин был тогда в Москве, мистер Бродлей, так он с первого раза предложил Розанову за картину пятнадцать тысяч. Однако Розанов не согласился.
А с князем в то время что-то странное приключилось. Ходит пасмурный, исхудалый, ни с кем не говорит. Запивать начал. Розанов пробовал его разговорить – отвечает дерзостями. А когда публика из мастерской уходила, сядет князь Андрей перед мольбертом со святой Варварой и сидит целыми часами неподвижно, смотрит…
Так это продолжалось недели две с лишком, а там и случилось неожиданное и, поистине, скажу, ужасное дело. Приходит однажды Розанов домой и спрашивает, дома ли князь Андрей Львович. Слуга ему докладывает, что князь спозаранку ушел, а самому Розанову записку оставил.
Взял Розанов записку и прочел. А в записке вот что стояло:
«Прости мой ужасный поступок. Я был в безумии и через минуту уже раскаялся. Я ухожу совсем, потому что у меня не хватает сил убить себя». И затем подпись.
Тогда Розанов все понял. Кинулся он в мастерскую и увидел, что его божественное произведение лежит на полу истерзанное, растоптанное, искрошенное ножом…
Тогда он заплакал и сказал:
– Мне не жаль картины, а мне жаль его. Зачем он мне не сказал, что у него в душе было. Я бы сам тогда поскорее картину продал или подарил кому-нибудь.
А об князе Андрее с той поры нет ни слуху ни духу, и никому не известно, что он пережил после своего безумного поступка.
< 1895>
Страшная минута
Просторная новая терраса дачи была очень ярко освещена лампой и четырьмя канделябрами, расставленными на длинном чайном столе. Июльский вечер быстро темнел. Старый липовый сад, густо обступивший со всех сторон дачу, потонул в теплом мраке. Только листья сирени, в упор освещаемые лампой, резко и странно выступали из темноты, неподвижные, гладкие и блестящие, точно вырезанные из зеленой жести. Ни шороха, ни звука не доносилось из заснувшего сада. Несмотря на раздвинутые полотняные занавеси, свечи горели ровным, немигающим пламенем. Было душно, и чувствовалось, что в нагретом наэлектризованном воздухе медленно надвигается ночная гроза. Пахло медом, цветущей липой и бузиной.
Варвара Михайловна Рязанцева приготовляла на террасе с помощью горничной чай для собравшихся гостей. Перебравшись на дачу, она и ее муж не прекратили по вторникам своих интимных вечеров, которые сделались только малолюднее и теснее, потому что собирались на них исключительно дачные знакомые. Городским было неудобно ездить за пятнадцать верст на какие-нибудь три-четыре часа.
Варвара Михайловна веселыми, возбужденными глазами оглядывала стол, покрытый новой, нигде не смятой скатертью, на снежной белизне которого так приятно веселили глаз серебряные сухарницы, молочники, и ложки, и блестящие хрустальные вазы с вареньем, конфетами и фруктами. В продолжение всех четырех лет замужества она интересовалась своим небольшим хозяйством с живой и искренней любовью, свойственной молодым женщинам, привыкшим окружать мужа нежной заботливостью.
Она обожала своего мужа, несмотря на двадцатилетнюю разницу в их годах. Этот человек, известный всему ученому миру крупными работами в области бактериологии, был в частной жизни большим ребенком, болезненным, хилым, бесконечно добрым, рассеянным до анекдотической степени и деликатным до робости. Варвара Михайловна гордилась честью носить его славную фамилию неутомимого ученого и безукоризненно честного человека, но еще больше гордилась тем, что она создала для него и постоянно поддерживала комфорт и порядок семейной жизни и что сумела незаметно сделаться во всем ему необходимою: его нянькою, его памятной книжкой, его другом. И теперь, занятая хлопотливыми обязанностями хозяйки, часто с заботливой любовью поглядывала через двери в гостиную, где в углу над шахматным столиком склонилась большая, характерная голова Рязанцева с открытым шишковатым лбом мыслителя и с детскими глазами, голубыми и ясными.
Когда чай был готов, Варвара Михайловна пригласила гостей на террасу. В гостиной остались только ее муж и его всегдашний партнер, старый профессор Ильченко, оканчивавшие партию. Она подошла к ним и, облокотившись сзади на стул мужа, спросила, где они будут пить чай. Ильченко, проигравший уже две партии и теперь видевший, что никак не может защитить своего короля от ладьи Рязанцева, встал из-за стола.
– Я положительно не в состоянии сегодня скомбинировать двух самых простых ходов, – сказал он с досадою. – Голова – точно свинцовая. Вероятно, ночью будет гроза.
Он вышел на террасу. Рязанцев, весь вечер не видавший жены, взял ее за руку и слегка притянул к себе.
– Какая ты сегодня красавица, моя девочка, – сказал он, ласково ей улыбаясь.
Она стояла перед мужем, легкая и грациозная, во всем пышном расцвете своей двадцативосьмилетней красоты, с высокою грудью и гибкой талией. Легкая кофточка из тонкого белого крепа, лежавшая на ней свободными складками и не скрывавшая стройных очертаний ее молодого тела, оставляла открытыми по локоть круглые и крепкие, чуть пушистые руки. У нее было нежное, матовое лицо темной шатенки; губы маленькие, полные и круто изогнутые, какие встречаются только у женщин на картинах Рубенса; большие глаза, казавшиеся вечером совсем черными благодаря расширившимся зрачкам; пышные, немного жесткие, черно-рыжеватые волосы, вьющиеся мелкими завитками на висках и на затылке…
– Ты мной доволен, папа? – спросила она, нежно притрагиваясь пальцами к его маленькой жилистой руке.
– Знаешь, – сказал Рязанцев, любуясь женой, – мне иногда начинает казаться, что ты чересчур хороша для такого старого гриба, как я.
Варвара Михайловна покраснела. Ей было больно и неприятно слышать такие слова от него, которого она обожала до самозабвения. Ей часто казалось, что она еще слишком мало платит ему за его трогательную и доверчивую любовь к ней. У нее вдруг явилось неудержимое желание стать перед ним на колени и обнять руками его ноги.
– Не смей так никогда говорить, – прошептала она.
И жестом ребенка, берущего что-нибудь украдкой, она быстро поднесла к губам его руку и поцеловала ее два раза – сверху и снизу ладони.
Потом она вышла на террасу и принялась разливать чай, прислушиваясь к общему разговору, готовая поддержать его, если он ослабеет. Но разговор не клеился. Все жаловались на жару и истому перед грозою. Некоторые поговаривали уже о том, как бы попасть домой до дождя.
– А что же вашего Андрея Лукича сегодня нет? – спросила у Варвары Михайловны жена Ильченки, полная, суровая на вид дама, любившая винт и сплетни и державшая своего мужа под башмаком.
– Я не знаю, отчего его нет до сих пор, – ответила Варвара Михайловна. – Он обещал быть, и даже не один. С ним придет его приятель… Позвольте, как его фамилия?.. Он еще так известен своим голосом. Ах да, вспомнила: Ржевский.
– Разве вы до сих пор не были с ним знакомы? – спросила удивленно Ильченко.
– Нет. Но зато я об нем очень много слышала. Ильченко сделала лукавое лицо и погрозила Рязанцевой пальцем.
– Смотрите, не влюбитесь. Этот господин очень опасен для молодых жен и старых мужей.
Госпожа Ильченко принадлежала к числу тех привилегированных сплетниц, которые под предлогом «высказывания всей правды в глаза» говорят повсюду дерзости и гадости, рассеивая за собою грязь, смуту и ненависть. Ее никто не любил, большинство терпеть не могло, и все побаивались.
Варвара Михайловна ничего не ответила на это циничное предостережение и только улыбнулась немного свысока и презрительно, с сознанием чистоты и ничем не запятнанной репутации. Зато словами Ильченко очень заинтересовалась Мария Федоровна Тиль, гимназическая подруга Рязанцевой, красивая, глупая и сентиментальная вдовушка, за которой считались уже три-четыре всем известных связи.
– А он очень хорош, этот Ржевский? – спросила она.
Многие из гостей улыбнулись. Репутация Ржевского была очень хорошо известна в некоторых отношениях. Ильченко обязательно сообщила все, что о нем знала. Хорош ли он? Это как кому нравится, но, по ее мнению, у него лицо слишком выставочное, так сказать, парикмахерское. Нравственности у него нет никакой, и это-то, кажется, и привлекает к нему искательниц приключений, как бабочек на огонь, хотя в то же время, надо ему отдать справедливость, он очень молчалив относительно своих связей. Что касается до его пения, то правда, поет он изумительно хорошо. Его с удовольствием приняли бы на любую сцену, если бы только он выразил желание. Но он предпочитает вести свою праздную и легкомысленную жизнь, потому что не нуждается в средствах и не желает себя стеснять никакими условиями…
Варвара Михайловна не дослушала окончания характеристики Ржевского. Ее чуткое ухо заботливой матери уловило за две комнаты возню, всегда сопровождавшую укладывание ее четырехлетней дочери в постель. Она извинилась перед гостями и поспешила в детскую.
В полутемной детской, слабо освещаемой трепетным мерцанием лампады перед образом, Аля стояла на коленях в своей постели, обнесенной вокруг высокой сеткой, в одной нижней рубашке, с голой шеей и голыми, милыми детскими ручонками. Старая няня, когда-то носившая на руках Рязанцева, со старческим кротким терпением уже целых полчаса добивалась, чтобы Аля прочла как следует «Богородицу». Аля не хотела молиться и барахталась в руках няни, закидывая назад голову и звонко смеясь. Увидев входящую мать, она быстро вскочила на ноги и протянула ей навстречу руки с растопыренными пальчиками.
– Молись, Аля, молись… Боженька будет сердиться, если узнает, что ты не слушаешься няни, – сказала притворно строгим голосом Варвара Михайловна, освобождая свою шею от объятий девочки.
– А ты, мама, мне сказку расскажешь? – спросила Аля, лукаво заглядывая снизу в глаза матери и не выпуская ее шеи.
– Расскажу, расскажу, если ты только будешь умницей.
Варвара Михайловна начала вполголоса, тщательно выговаривая слова, читать молитву, Аля повторяла за ней громко, тоненьким голосом, забавно коверкая слова и быстро махая рукой все в одном направлении, от плеча к животу. Окончив молитву, она сама добавила обычное: «Спаси, господи, папу, маму, няню, бабушку, младенца Елену и всех моих родных», – и сейчас же улеглась на правый бок, подложив ладони обеих рук под голову, «как спят умные девочки».
– Ну, мама, сказку, – потребовала она.
Варвара Михайловна никогда, рассказывая дочери сказки, не затруднялась выбором сюжета. Она начинала прямо: в некотором царстве, в некотором государстве жили-были… и затем вставляла первое попавшееся слово: старый-престарый король с большой седой бородою или – жил-был страшный волк, который бегал вокруг деревни и таскал белых овечек.
Теперь ей почему-то пришла в голову волшебница, и она начала тягучим, немного таинственным голосом, гладя Алю по открытой теплой грудке:
– Однажды жила-была волшебница. Она была такая большая-большая… выше колокольни, и во рту у нее было два ряда острых белых зубов и длинный-предлинный красный язык со стрелою на конце…
– Мама, значит, она кушала девочек? – спросила озабоченно Аля.
– Кушала, только не всех, а непослушных и замарашек. И у нее была еще сова, большая такая птица с круглыми глазами, которая днем ничего не видит и сидит на дереве, а ночью все летает, и кричит, и достает себе пищу. Потом у нее была еще черная кошка, а сама волшебница была одноглазая. Только она была не злая, и кто к ней приходил за добрым делом, тому она всегда помогала. Вот однажды сидит эта волшебница в своей избушке на курьих ножках и слышит, что кто-то выходит из лесу…
Она продолжала еще несколько минут говорить, что приходило на ум, пока не услышала ровного, глубокого дыхания заснувшей девочки. Тогда она ее перекрестила, подтыкала под ее размякшее тельце осунувшееся одеяло и вышла из детской той мягкой, неслышной походкой, какой умеют ходить одни только матери.
Одновременно с ее возвращением двое мужчин всходили на террасу со стороны сада. Первым поднимался Андрей Лукич Норич, двоюродный брат Рязанцева, старый, услужливый и хлопотливый холостяк, преподававший в гимназии греческий язык. Следом за ним шел легкой самоуверенной походкой очень высокий, стройный и сильный на вид господин лет тридцати с лишком. Он был красив эффектной, сразу бросающейся в глаза красотою смуглого брюнета, выхоленного, здорового, самонадеянного, с темными глазами, влажными и дерзкими, с яркими чувственными губами под небольшими красивыми черными усами: трафарет итальянского красавца.
Варвара Михайловна невольно с любопытством остановила на нем глаза. Ей первый раз в жизни приходилось видеть человека с такой дурной, опасной и всегда необъяснимо привлекательной для женщины репутацией, как Ржевский. Но она сейчас же поймала себя на этом любопытстве и сконфузилась и рассердилась на себя. Что ей за дело до этого дачного донжуана? Неужели она позволит себе спуститься до мелкого и дурного любопытства, как Ильченко или неразборчивая Марья Федоровна? И сейчас же ей пришло в голову сравнение между Ржевским и ее мужем. Тот – фат, – это сразу видно, – дюжинный, ограниченный человек, правда, красивый, но именно в парикмахерском стиле, между тем как ее муж такой интеллигентный, такой простой, широкий и великодушный. Наконец эта репутация… Разве она в ее глазах может иметь другое значение, чем ряд грязненьких, «дешевых амуров», как называет этот сорт любви какой-то писатель?
Поэтому, когда Андрей Лукич подвел к ней и представил Ржевского, она поздоровалась с ним довольно холодно. Ржевский поклонился ей почтительно, но все с той же самоуверенной улыбкой красавца, знающего, что он безукоризнен с внешней стороны, прекрасно одет и любим женщинами.
Потом Варвара Михайловна нашла, что все сразу, даже как-то неприлично, почти льстиво накинулись на Ржевского, хотя он разговаривал гораздо скромнее, чем можно было предполагать, судя по его улыбке и победоносной манере держать себя. Кто-то спросил, правда ли, что он знаком лично с Мазини, и Ржевский очень просто и занимательно рассказал о своем знакомстве с знаменитым певцом.
– Мне довелось, – говорил он, – познакомиться с ним перед одним частным спектаклем, который устраивал для очень ограниченного кружка меломанов известный Мейеровский, отличающийся, кстати сказать, в музыкальном отношении колоссальным невежеством. Я тоже был приглашен участвовать и потому явился на репетицию, назначенную в доме Мейеровского. Мне пришлось петь последним, так как я немного опоздал. Артистов собралось человек десять, все люди мне незнакомые. Пою я, право, теперь уж не помню что, кажется, арию из «Ренегата» Доницетти. Пропел свое и отхожу от рояля. В это время подходит ко мне какой-то господин, так среднего роста, крепыш, брюнет, волосы и борода черные, в живописном беспорядке. Вообще лицо энергичное и красивое – разбойничье, под глазами складки, вроде мешков. Одет небрежно. Подходит он ко мне, – заметьте, я его в первый раз вижу, – берет меня под руку и начинает делать на ломаном французском языке замечания относительно моего пения. Замечания самого резкого свойства, хотя, правда, очень точные и выразительные. Мне это показалось немного неуместным, и, кроме того, вы, конечно, знаете, что у каждого артиста есть свое самолюбие. Я его перебиваю: «Извините, но прежде всего я не имею чести вас знать». Он улыбается и самым уверенным тоном отвечает: «Напротив, я убежден, что вы меня знаете. Я – Мазини». И действительно, он мне дал много очень метких указаний, каких я никогда не слышал ни от одного профессора пения. По-моему, рассказы, существующие в публике, о дерзости и грубости Мазини, совершенно неосновательны. Он на меня произвел самое приятное впечатление. Язык у него очень живой, образный, и все, что он говорит, он пересыпает характерными итальянскими проклятиями и восклицаниями: «Porche misere!» [34]34
Свиньи несчастные! – ит.
[Закрыть]. С публикой, в особенности со своими назойливыми поклонницами, он, правда, немного заносчив и небрежен, но этот недостаток можно ему извинить, если принять во внимание его громадную известность, избалованность и не менее громадное самолюбие.
Ржевский рассказал еще несколько своих воспоминаний из мира оперных знаменитостей. Как ни пристрастно отнеслась к нему с первого раза Варвара Михайловна, однако она не могла не оценить, что, рассказывая, он все время оставлял себя в тени, что совсем не вязалось с его самоуверенным видом. И рассказывал он очень интересно, умело передавая из своеобразного закулисного быта такие мелкие, но характерные стороны, для него самого давно уже ставшие обыденными и скучными, которые, однако (он это знал), должны были увлечь слушателей своею для них новизной.